Текст книги "Изгнанник"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
XVII. Из дворовых
Кто же это плакал?
За частыми кустами и деревьями, которыми была обсажена дорожка, выходившая из темной аллеи, начинался отлогий спуск. Внизу этого спуска поднимал свою широкую вершину столетний дуб, а под дубом и вплоть до быстрого ручейка зеленели, а под осень краснели своими ягодами кусты бузины. Ствол гигантского дуба и эти кусты образовывали нечто вроде низенького грота. В этот грот была протоптана тропинка, в гроте лежал коврик, из камней было сделано что-то похожее на скамейку.
Все это было делом рук маленького Володи, который и называл навес под дубом гротом.
Это было очень укромное местечко парка, сюда никто почти никогда не забирался, а дети так даже боялись этого дуба, потому что Володя рассказал им про него разные страсти.
Он рассказал, между прочим, что в дупле этого старого дуба живет лесовик, что поздно вечером и ночью в гроте горит таинственный огонечек.
И, рассказывая все это своим убежденным, серьезным тоном, он сам верил и в лесовика, и в огонечек. Он ни за что бы не отправился поздно вечером в свой грот, но днем – это другое дело – это было его любимое место, тем более что он знал, что может, забравшись сюда, спокойно пробыть здесь сколько ему вздумается; никто не увидит, никто не потревожит, никто не помешает ему мечтать и придумывать разные волшебные и интересные истории.
Зимой ему очень недоставало грота, и хотя в старом горбатовском доме, на Мойке, у него тоже были свои любимые местечки, но все же грот оказывался незаменимым.
Здесь Володя переживал лучшие минуты своей странной детской жизни. Здесь он яснее, чем где-либо, воображал себя героем всяких невероятных приключений, воплощался в созданных его же горячим детским воображением чудодеев.
Вот и теперь он сидел в своем гроте; но не один. Рядом с ним была девочка лет двенадцати, и ее-то горький плач расслышал Сергей Владимирович, уходя из темной аллеи.
Это была простая девочка, хотя и одетая гораздо заботливее и наряднее, чем вообще одевались девчонки Знаменской дворни. На ней было ситцевое платьице с открытым воротом и коротенькими рукавами. Ее голую шею прикрывал несколько вылинявший, но все же шелковый розовый платочек; ноги были обуты в стоптанные, но все же прюнелевые башмачки. Черные как смоль, густые волосы ее были заплетены в крепкую длинную косу, перевитую ленточкой.
Девочка эта была поразительно хороша собою. Ее заплаканные черные глаза с длинными ресницами невольно останавливали на себе внимание. И особенно хорош был ее рот, безукоризненно очерченный и в то же время имевший в своем выражении что-то смелое, решительное, даже резкое. Но в выражении ее лица вовсе не замечалось ничего злого; теперь оно говорило только о большом горе, хотя время от времени ее тонкие брови сдвигались, и мрачная тень пробегала по всем чертам.
– Да перестань же, не плачь, Груня, – повторял Володя, серьезно и печально глядя на нее.
Но у него самого вид был встревоженный.
– Перестану, перестану, милый барин, только дайте немножко успокоиться, дайте выплакаться! – сквозь рыдания отвечала девочка и, видимо, делала над собой усилия, чтобы остановить рыдания.
Наконец ей это удалось. Она вынула из кармашка своего платьица платок, свернутый комочком, вытерла глаза и постаралась улыбнуться Володе.
Она была чудно хороша в эту минуту. Он наклонился к ней, обнял ее и поцеловал, а потом погладил по голове.
И все это он сделал как старый, рассудительный человек, успокаивающий ребенка.
– Ну, вот так-то лучше, – проговорил он тоже старым голосом, – зачем даром плакать… И теперь расскажи ты мне все, как было, а то я ничего не понимаю. Оболгали! Наказали!.. Кто? Как? За что? И как ты сюда попала?.. Даже испугала меня… вхожу – знаю – никого здесь нет, а ты вдруг лежишь будто мертвая!..
– Ах, да лучше мне бы и быть мертвой! – прошептала девочка. – Вся жизнь опротивела…
– Что ты? Что ты? – испуганно воскликнул Володя и даже замахал руками. – Зачем ты так говоришь? Зачем тебе умирать?.. Не надо…
– Да жить уж больно обидно, милый барин, никто-то меня не любит… прежде ласкали и все такое… Как барыня прогнала меня от себя, так всякий норовит как бы толкнуть, ущипнуть. Еще вчерась Анисья, так, зря проходила мимо – да как щипнет! Так я аж на пол покатилась!.. Во, глядите… во синяк какой!..
Она завернула коротенький рукав своего платьица и показала Володе у самого плеча огромный темный синяк.
– А сегодня вот такое…
– Да что такое?
– Маланья убирала у старой барыни комнату, да, видно, разбила флакончик… Барыня как увидала – спрашивает: кто это сделал?.. А она на меня и сказала. А я, видит Бог, в барынины комнаты после того и не заглядываю, мне и мимо-то них идти боязно… А Маланья говорит: я разбила, совести у нее нет!.. Призналась бы барыне, может быть, та ее и простила бы, а как сказала на меня, сейчас это барыня велит меня звать… Потащили… а они как крикнут: «Ты это, мерзавка, разбила?» Я ни жива ни мертва… Ну как я на себя возьму такое, когда и в комнатах-то не была… Я говорю: «Нет, ей-богу, нет, и не входила!» А они ко мне: «А, – говорят, – так ты еще и запираешься, лжешь… розог!» Маланья злющая и рада, тотчас притащила… и уж секли меня, секли, у барыни же, сама барыня смотрела. Как вышла я оттуда – не помню, пустилась бежать сама не знаю куда, и вот сюда прибежала… упала и лежу. А тут вы, милый барин…
Голос Груни оборвался, она опять заплакала и сквозь слезы проговорила:
– Только вы меня и жалеете…
Она схватила руку Володи и стала целовать ее. Он не отнимал руки, он глядел на нее совсем растерянно, широко раскрыв глаза и нервно раздувая свои тонкие ноздри. Его нежные щечки побледнели, и временами он слабо вздрагивал.
– Высекли! – не то с изумлением, не то с ужасом повторял он. – Больно?
Груня перестала плакать, глаза ее сверкнули, она закусила свои хорошенькие губы.
– Больно! – протянула она. – Да что в том, я всякую боль могу вынести, и если бы поделом, а то ведь задаром!.. Разве я врала когда-нибудь? Разбила бы и сказала бы как в тот раз, а то за что же?.. Ах, Володенька, голубчик вы мой, горит вот у меня сердце… не могу я, не могу!.. Все выносила, все, а теперь не могу… Так уже и знаю, наверно знаю, что кончено теперь…
И, говоря это каким-то не своим голосом, она вдруг так изменилась, сделалась такой страшной, что Володя даже с испугом от нее отшатнулся.
– Что ты говоришь? Что кончено?
– Кончено… не прощу я этого… не могу… покончу… покончу…
Она вскочила на ноги, потом опять упала, стала бить себя в грудь, рвать на себе волосы.
Володя старался привести ее в себя, успокоить. Но она его не слушала, она его не видела. С ней сделался припадок, она была в исступлении.
В это время издали раздался звон колокола, призывающий к обеду.
– Груня, Груня, – проговорил Володя, – очнись, слушай меня… Я должен идти, а ты останься здесь, успокойся, жди меня, я прибегу после обеда и принесу тебе есть… Поговорим, я подумаю, я попрошу маму Наташу, может быть, мы сделаем так, что тебя перестанут обижать… Груня, слышишь – жди меня здесь… Слышишь ты меня?
– Слышу! – глухо прошептала она и упала головой на коврик.
Он вылез из грота и побежал что было сил, чтобы не опоздать к обеду, потому что за это с него строго взыскивали. А главное, если бы он опоздал, его бы не выпустили после обеда гулять и он не мог бы вернуться к Груне.
Откуда же взялась эта Груня?
Она с не очень давнего времени оказалась в штате Знаменской дворни и принадлежала собственно Катерине Михайловне.
Случилось это таким образом: по возвращении из-за границы в Петербург Катерина Михайловна объездила оставшихся в живых и находившихся в столице своих прежних знакомых; в том числе побывала она и у княгини Нещерской, приятельницы ее молодости, с которой она когда-то начала свои выезды в свет. Теперь эта княгиня Нещерская была расплывшаяся старуха, давно выдавшая единственную дочь замуж, схоронившая мужа и жившая в собственном, полном, как чаша, доме. Старые подруги встретились хорошо, вспомнили молодость и стали нередко навещать друг друга. Раз как-то, во время визита княгине, Катерина Михайловна заметила в ее доме маленькую прехорошенькую девочку-служанку.
– Это откуда такая хорошенькая девчонка? – спросила она. – И такая расторопная… услужливая!..
– Ах, ma chère, – отвечала княгиня, – это целая история и даже прегрустная. Вот и ты обратила внимание на ее рожицу. N'est сe pas – très jolie![14]14
Не правда ли, прелестна! (фр.)
[Закрыть], и при этом rien de commun…[15]15
Ничего общего (фр.).
[Закрыть] хотя и Грунька… Графа Михаила Петровича, чай, помнишь?
– Как же, как же! Ну, так что же?
– А то, что каким был, таким и по сие время остался… седой совсем – да ведь Груня ему с родни приходится. Мать ее, их крепостная, тоже красивая была. Я ее видела. Она у него в Волковском лет семь на особом положении жила… И вдруг наезжает графиня, а граф-то оплошал, остался в Петербурге, да, может, и забыл про свою любимицу. Узнает все графиня, ну, натурально из себя вышла… Мне стороной рассказывали, не знаю правда ли, говорят девку эту, Грунину мать, засекла она до смерти… Ну, этого я там не знаю, только умерла девка, а девчонку графиня привезла в Петербург. Было у них что-то с мужем крупное, приезжает ко мне граф, мы ведь старые друзья с ним, и просит: «Возьмите девочку, а то жена убьет ее…» Пренеловкое было мое положение, с графиней тоже ссориться вовсе не хотелось… Как уж там он ее уговорил – не знаю, только вдруг и она мне также предложила эту Груню в подарок. С тех пор и живет у меня, пятый год. Шустрая девчонка, мигом читать и писать выучилась и все понимает, прислуживает как никто, только дикое в ней что-то, иной раз даже как будто на нее находит. Я и доктору показывала – говорит: «Ничего, пройдет со временем…»
Катерина Михайловна задумалась.
– Мне давно хотелось бы иметь при себе такую вот девочку. В нашей дворне есть их немало, да все такие уроды, что противно, а я терпеть не могу, чтобы мне некрасивая прислуживала. Вот бы такую девчонку найти!
– Друг мой, ты к ней и не подбирайся, – сказала княгиня, – не отдам я ее тебе.
– Я и не прошу.
Но раз какая фантазия пришла в голову Екатерине Михайловне, она уж не могла успокоиться, ее не исполнив. Если бы княгиня Нещерская сама предложила ей Груню, она, может быть, даже и отказалась бы; но так как та объявила, что не намерена уступать ее, Катерина Михайловна нет-нет да и вспомнит про Груню.
И каждый раз, как девочка попадалась ей на глаза у княгини, она ей все больше и больше нравилась. Кончила она тем, что стала подъезжать к приятельнице:
– Уступи да уступи! Продай…
Княгиня даже обиделась.
– Стану я ее продавать, когда сама даром получила. И потом ведь граф именно мне ее отдал, ведь как там ни на есть, а все же она не совсем холопка!..
Но граф этим временем взял да и умер, не помышляя о бедной Груне. И вместе с этим княгине Нещерской смерть как приглянулась хорошенькая обезьянка, привезенная Катериной Михайловной из-за границы.
Кончилось тем, что произошел обмен – княгиня получила обезьяну, а Катерина Михайловна – Груню, на правах полной, неоспоримой собственности, удостоверенной формальным образом.
Первое время Груне недурно жилось у новой барыни. Катерина Михайловна к ней благоволила, приставила ее к своей особе, рядила ее почти как барышню и всем показывала – какая, мол, красавица! И при этом рассказывала ее историю.
Но, несмотря на эту историю, несмотря на происхождение Груни, никому из домашних не пришло в голову вывести ее из положения крепостной служанки, позаботиться об ее воспитании, подготовить ей более или менее сносную будущность. Не Катерина Михайловна, конечно, – но ведь и Наташа, и Николай, и Сергей, и даже Мари, наверно, захотели бы об этом позаботиться, если бы им только пришло в голову подумать о Груне. Но, хотя и добрые люди, они о ней не подумали, не тем все были заняты – свадьба Сергея, положение денежных дел, у каждого свои заботы, тревоги… Одним словом, остановиться на Груне никто пока не догадался…
Катерине Михайловне скоро надоело возиться с «девчонкой» и показывать ее знакомым. Прошло два-три месяца – и хотя Груня продолжала носить сшитые ей хорошенькие платья, но ее уже никто не видел. Она жила в девичьей, являлась в комнаты Катерины Михайловны только для исполнения своих обязанностей.
В девичьей ее не любили за то, что она имела вид барышни, и за то, что была бойка и не очень-то давала себя в обиду, а главное, за мимолетный фавор у старой барыни.
После первых кратких месяцев баловства Груня почувствовала себя очень несчастной. Недружелюбное отношение к ней в девичьей, перемена обращения с нею Катерины Михайловны ее озлили. Она глядела теперь зверьком. Она стала совсем дикой, ото всех пряталась и, главное, пряталась от барских детей. А Катерину Михайловну она просто ненавидела всею силой своего детского, но уже много перенесшего и понимавшего сердца.
Когда Катерина Михайловна вспоминала о ней, призывала ее в свои комнаты, она шла, как на пытку.
Из всех домашних она любила только Володю. Они сошлись еще в прошлом году, в том же Знаменском, в глубине парка, куда и Груня и Володя убегали думать свои думы. Только думы их были совсем различные. Как бы то ни было, они встречались часто. Груня отбирала для милого, доброго барина, как и в глаза и про себя называла Володю, самые спелые ягоды земляники, самые лучшие найденные ею цветы. Иногда по целым часам они бродили между деревьями или, уставши, сидели на сочной траве и беседовали. Их разговоры были странные и нисколько не относились к окружавшей их жизни, к их собственному, настоящему существованию. Они часто рассказывали друг другу самые невероятные, изумительные истории, до которых каждый из них додумывался в своем одиночестве. Они передавали друг другу планы относительно будущего.
Володя говорил Груне о том, как он, когда будет большой, поедет путешествовать, каких увидит людей, зверей, какие встретит чудеса…
А Груня уверяла Володю, что когда она вырастет, то пойдет по святым местам, о которых рассказывала в девичьей старушка Пафнутьевна, как потом она станет монашенкой… А то вдруг и святые места, и монастырь забывались: Груня становилась актрисой. Она была один раз в балете и произведенное им впечатление иногда поднималось снова.
И оба они, несмотря на то что так часто меняли свои планы, неизменно верили в их осуществление.
Но вот над бедной Груней стряслась беда. Это было на второй или на третий день их приезда в Знаменское. Она, убирая спальню Катерины Михайловны, разбила дорогую статуэтку. Катерина Михайловна вышла из себя, собственноручно избила девочку и на два дня велела ее запереть в чулан на хлеб и на воду.
Из этого чулана Груня вышла такая худая и бледная, как будто целый месяц пролежала в сильной болезни. В эти два дня в ней окончательно окрепла непримиримая ненависть к Катерине Михайловне. Эта ненависть наполняла ее всю, только о ней она и думала. Она окончательно стала избегать всех, даже Володю. Напрасно ждал он ее в парке, напрасно искал он ее – ее не было видно.
А сегодня опять с нею беда.
После обеда Володя пошел в буфетную, набрал там сколько мог съестного и крадучись пробрался в парк, к своему гроту. Но Груни там не было. Он обегал все закоулки, где с нею встречался, где она любила бродить, но нигде ее не нашел. Вернулся домой, прошел в девичью – и там ее нет. Пропала Груня, да и только.
XVIII. Русалочка
Хотя Груня утвердительно кивнула головой Володе, когда он уговаривал ее дожидаться его в гроте, но сделала это бессознательно. Туман носился перед нею, она ничего не видела, ничего не понимала. Вся грудь ее горела, а по телу пробегала дрожь; не то тоска, не то злоба, страшная и мучительная, сосала ей сердце. И после того как Володя ушел, она долго и ожесточенно каталась по коврику, постланному в гроте, и билась головой о землю. Ее косы распустились, густые черные волосы беспорядочно разметались по плечам, с которых она в порыве бешенства сорвала розовую косыночку.
Наконец ее мучительный припадок стал как будто стихать. Она поднялась на ноги, вышла из грота и остановилась. С распущенными, всклокоченными волосами, еще более оттенявшими бледность ее будто из мрамора выточенного лица, с горящими глазами, она была просто страшна. Казалось, что это не человек, не живая девочка, а одно из прелестных и в то же время ужасных созданий народной фантазии, одно из тех видений, которые снятся наяву потрясенному воображению духовидца.
Постояв неподвижно несколько минут, она спустилась к ручью и пошла по его берегу, очевидно, не зная сама куда идет. И долго так шла она, все более и более углубляясь в чащу. Ручей, едва струившийся среди травы, вблизи от Знаменского дома, чем дальше, тем все расширялся, углублялся, превращался почти в речку с быстрым течением, с прозрачной водою, сквозь которую было видно, как на ладони, чистое песчаное дно. Да и местность тут совсем изменялась. Сюда редко кто заходил – так было далеко от дома. Здесь парк никогда не расчищался.
По временам попадались болота. Громадные дубы и клены, окруженные непроходимым кустарником, застилали небо и порою наклонялись над ручьем.
Груня все шла по берегу, не раз попадая в болото и с трудом высвобождая из вязкой, с выступающей водой, трясины свои ноги.
Наконец она остановилась и как бы очнулась. Она поглядела кругом, увидела старое, давно когда-то упавшее и теперь почти сгнившее дерево, перекинутое как хрупкий, ненадежный мост через ручей. Она присела на это дерево почти над самой водою, охватила рукой ободранный, совсем почти мягкий и пахнувший грибами сук и стала глядеть в воду.
Вода бежала, бежала все куда-то. И начало казаться Груне, что она вместе с водой этой стремится все дальше, вперед и вперед, в непонятную даль. Володя говорил ей, что ручей этот бежит в реку, а река катится в море, сливается с океаном и со всех сторон омывает землю…
Вот и она теперь мчится, мчится вместе с ручьем в реку, вместе с рекой в море, в океан, кругом всей земли… А там дальше что же? Опять назад? Опять сюда?..
И она совсем очнулась. Она чувствовала большую слабость во всем теле, ей казалось, что она вся сломана на мелкие кусочки. Все-то болит, все ноет… и к тому же так стало жарко…
Она быстро разделась и ловким, грациозным движением спрыгнула со старого дерева в воду. Теперь она уже совсем-совсем стала похожа на хорошенькую и страшную русалку.
Ручей был глубок в этом месте, но она еще в первые детские годы в деревне, при матери, научившись хорошо плавать, ныряла, как рыбка, то совсем пропадая под водою, то вдруг показываясь вся. Стройная, нежная, с эластичными и сильными членами – она была прелестна. Но на тонкой и прозрачной коже ее теперь ярко обрисовывались следы вынесенных ею побоев и щипков…
Ее слабость, боль во всем теле как будто вдруг прошли. Вода освежила, возбудила силы. Ей было хорошо. И, выбрав место, где вода была ей всего по пояс, она встала на ноги, в мягком песке, и опять смотрела на воду, которая неслась к ней навстречу и расступалась в обе стороны от прикосновения к ее телу, и уносилась дальше. Она чувствовала, как быстрое течение ее нежно подталкивает, будто тихо, незаметно хочет увлечь за собою.
Она опять легла на воду и не шевелилась. Течение мало-помалу стало уносить ее. Вот уже сгнившее дерево осталось сзади. Хорошо так лежать и плыть, почти не шевелясь, только время от времени делая легкие движения то рукой, то ногой. Хорошо!..
Она опрокинула голову так, что ее длинные волосы во все стороны развились в воде и плыли за нею. Она сложила на груди руки и глядела наверх, туда, где из-за высоких ветвей проглядывало безоблачное небо. Тишина кругом стояла торжественная, только время от времени комары жужжали над водою да две беленькие бабочки, неслышно трепеща в теплом воздухе, мчались то вниз, то вверх, то разлетаясь, то слетаясь.
Хорошо!.. Ну что же… и плыть, плыть долго, долго, до самого вечера, пока хватит сил… А там… там уйти в воду, захлебнуться, умереть!.. Умереть лучше, чем жить…
И ей так ясно представилось: солнце давно зашло, настала ночь, такая темная, свежая. Она далеко-далеко, ручей теперь уже река, широкая, черная река, берега далеко – до них не доплывешь, крикнуть – никто не слышит… Дно ушло – его не достать, да и что там, на этом дне: тина и грязь, переплетшиеся, скользкие стебли длинных, странных растений, среди которых копошатся разные водяные гады. И вода стала такая холодная; небо так далеко – и холодно, неприветно мигают на нем звезды.
Вот она чувствует – что-то присасывается к ее ноге, а с другой стороны кто-то щиплет – то пиявица, то черный рак… Она содрогается от омерзения и ужаса. Она отрывает противных животных от своего тела. Но на их место приплывают другие…
Она спешит, плывет; но силы покидают ее. Черная, холодная вода вливается ей в рот, в уши… Мрак, холод, страшный, отвратительный холод…
Груня испуганно вскрикнула, быстро повернулась на грудь и изо всех сил поплыла к старому дереву. И эта прозрачная вода, и это чистое песчаное дно показались теперь ей страшными. Она не выдержала, вышла на берег и побежала к тому месту, где оставила свое платье. Она поспешно оделась, прошла дальше от ручья, через древесную чащу и почти упала на траву посредине большой полянки, озаряемой косыми лучами склонявшегося к закату солнца. Теперь она снова почувствовала прежнюю слабость, и ей было холодно от долгого купанья, так что даже стучали зубы. И опять прежний туман стал наплывать на нее. Опять жгло ей сердце, и загоралась в груди злоба, душила ее, искажала ее черты…
«Нет, нет, не прощу ей, погублю ее!..» – твердила она, как в бреду.
«Погублю… погублю!.. – повторяла она с диким наслаждением. – За что она меня?.. Что я ей сделала?.. Зачем она взяла меня от княгини?.. Там никто не мучил, не бил задаром… хотя и там не любили. Никто, никогда-то не любил меня… Только мама… мама!..»
Она вся задрожала и подняла вверх свои огромные глаза, из которых вдруг брызнули слезы.
«Мама!» – простонала она еще раз.
И ей вспомнилось вдруг, так живо и ясно, как будто все это сейчас было – ее первые годы, ее детская жизнь в другой, далекой, деревне, в маленьком домике среди большого старого сада, где росли яблони, груши и вишни, где рядами стояли ульи и жужжали пчелы.
Она, как живую, увидела свою маму, такую полную, белую, красивую, в шелковом сарафане с позументами. Мама была добрая, ласкала маленькую Груню, кормила ее сластями и пряниками, вкусными сахарными петушками. Ее никогда не наказывали, ей позволяли жить, как она хотела.
Она вспомнила, как в летнюю пору рано-рано вставала со своей маленькой постельки и выбегала в курятник. Это было ее любимое место, и все эти петухи и куры были ее дорогими друзьями. Завидя ее издали, с веселым квохтаньем они спешили к ней, зная, что она несет им корм. Она кормила их из своих рук, возилась с ними по целым часам, пока мать не приходила за нею и не звала ее пить чай. Тогда она бросала кур и бежала в горницу. А в горнице уже кипел самовар; на столе, покрытом чистой цветной скатертью, стояли густые сливки и вкусные крендели и баранки. А вечером пригоняли коров и овец – опять было веселье и радость. Она вспомнила своего любимого теленочка, такого смешного, пушистого, с мягкой и влажной мордочкой, которую она часто целовала.
И так шли день за днем.
Но вдруг Груня с ужасом, с замиранием сердца вспомнила: она была во дворе и играла с курами, вдруг из домика их раздался крик, пронзительный крик. Она узнала голос матери. Ничего не понимая, в страхе она вскочила и побежала, ворвалась в горницу и видит: мать на полу, на коленях, а перед нею какая-то барыня… Потом барыня ударила маму. Груня так испугалась, что будто окаменела, и стояла, не шевелясь, у двери, глядя во все глаза. Барыня, с красным, злым лицом, что-то кричала и бранилась.
И вот Груня слышит, слышит как будто теперь, непонятные слова мамы: «Матушка барыня, да ведь неволею, разве я могла противиться, что же бы я поделала?.. Руки на себя наложить хотела, так и то не дали, с глаз не спущали!..»
Так и звучат перед Груней эти слова мамы, последние слова, которые она от нее слышала. Потом уже у нее путаются воспоминания. Пришли какие-то люди, схватили ее, потащили в большой дом. Она рвалась к матери, плакала, но ее не пускали и прибили, чтобы она не шумела.
Так прошло несколько дней. Потом вдруг явилась старушка Анна, которую и прежде Груня знала, и повела ее в их домик. Груня так обрадовалась, вошла с Анной в горницу – и что же: в горнице стоит гроб и лежит в нем ее мама. Кинулась к ней Груня, дрожала вся, ничего не понимала: «Мама, да вставай же! Да открой глазки!..»
Но мама не вставала, мама была холодная. И потом унесли маму…
Опять злая барыня с красным лицом… Потом дорога, долгая дорога… Петербург… Чужие люди, злые, сердитые, а барыня всех злее и сердитее…
Потом перевезли ее к княгине. Ей было тяжело и тоскливо, она часто по ночам просыпалась и все думала о своей маме… Но ей хотелось быть доброй, хотелось любить этих чужих людей и угождать им, и она им угождала, говорила с ними ласково. Но ее не любили, отгоняли. Только, бывало, позовут к княгине, там разные господа… Смотрят на нее, иной раз кто-нибудь и по головке погладит. Говорят что-то, про нее говорят, но что – она понять не может…
Нет, как ни хотела, а не могла она любить людей, потому что они ее не любили, потому что никто ни одного раза не вспомнил про ее маму, потому что отняли у нее и маму, и домик, и кур, и коров, и овец, и любимого теленочка…
А барыня Катерина Михайловна! Зачем же она ласкала ее, рядила ее в первое время? Зачем она ее теперь так измучила и велела другим мучить?
Груня была уверена, что Катерина Михайловна именно велела ее мучить и преследовать.
«Погублю, погублю!» – опять прошептала она, сверкнув глазами и нахмурив брови, с диким и злым выражением в лице стала что-то обдумывать.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?