Текст книги "Левая сторона"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Как-то рано поутру Казачков явился в районный диспансер на прием к психиатру Самсонову, у которого уже был однажды, когда надумал на всякий случай выправить себе водительские права.
Самсонов ему сказал:
– Слушаю вас, товарищ. – И выкатил над очками скучающие глаза.
– Видите ли, доктор, – завел было Петя, но вдруг осекся, точно он захлебнулся воздухом, и замолк; он молчал с минуту или около того, прикидывая, пожаловаться ли ему на черта или на перепады настроения, и вдруг на него накатило такое, чего за собой он прежде не замечал: в груди защемило, горло перехватил спазм, где-то в носу навернулась отдаленная слеза, и такая его всего охватила тоска, что страстно захотелось жаловаться на все: на судьбу, Петушинского, повышенную температуру тела, развязных девиц, нищенские доходы, непорядки на городском транспорте, вечные очереди за микояновскими котлетами, короче сказать, – на все.
– Видите ли, доктор, – молвил Казачков примерно через минуту, – что-то мне последнее время нехорошо…
Самсонов в ответ:
– Это бывает. А что конкретно нехорошо?
– Сейчас скажу… Видите ли, доктор, я, в общем, человек благополучный и неплохой. Пара-тройка грехов – это, конечно, за мною водится, но кто в наших условиях без греха?
– Пожалуйста, поконкретнее о грехах.
– Ну, раз изменил жене, как-то сто рублей ужучил в своей конторе и в пятом классе ударил одну девочку по лицу. Согласитесь, доктор, не так уж и много, чтобы в отместку тебя обижали все?
– А кто конкретно вас обижает?
– Все! Например, жена. Представьте, она меня бьет, да еще чем попало, и больше по голове. То я мало денег в аванс принес, то новый пиджак испачкал, то теще язык показал – она сразу за скалку и ну меня охаживать по разным частям тела, но больше по голове. Поскольку я все-таки «русский джентльмен и гражданин мира», как когда-то рекомендовался Александр Иванович Герцен, то сдачи женщинам не даю. Бывает только запрусь в ванной комнате и сижу на унитазе, пригорюнившись, час-другой…
Казачков замолчал и нервно сглотнул слюну.
– Теща тоже хороша, – после продолжал он. – Представьте, доктор, она запирает от меня холодильник на висячий замок, чтобы я лишнего куска не съел, – я, знаете ли, люблю всухомятку побаловаться сыром и колбасой.
Психиатр Самсонов сочувственно вздохнул и поправил свои очки.
– Про черта я уже не говорю, а между тем он мне прохода не дает со своими наставлениями насчет постоянного пребывания во грехе. Даю голову на отсечение – этот гад меня хочет завербовать!..
Казачков еще долго выворачивался наизнанку перед специалистом, а Самсонов все сочувственно вздыхал и время от времени делал толковые замечания, которые прибавляли Пете уверенности в себе. В общем, чиновнику так понравилось это собеседование, что впоследствии он стал бывать у Самсонова регулярно, то есть как только на него накатят сомнение и тоска.
Поскольку сумасшедших в те поры было еще не так много, в районном психиатрическом диспансере царило вечное безлюдье, Самсонов явно скучал, и Казачков чуть ли не часами сиживал напротив него и жаловался на председателя домового комитета, который якобы постоянно оскорбляет его эстетическое чувство, на товарищей по работе, отравляющих ему существование своими вечными розыгрышами, на безобразные очереди за микояновскими котлетами, на черта, климат, безденежье и жену.
Домой после таких собеседований он возвращался какой-то очищенный, обновленный, но, видимо, несколько спавший с лица, так как жена, отпиравшая ему дверь, всегда говорила одно и то же:
– Что-то ты мне сегодня не нравишься, дорогой.
Она укладывала его на диван, делала продолжительный массаж плеч и затылка и после долго гладила по волосам, покуда Петя не прикорнет. Сквозь дрему он слышал, как теща сетовала в его адрес:
– Совсем мы забросили мужика! Хорошо бы Петра поса дить на восстанавливающую диету: белужья икра, гранатовый сок и разварной папортник натощак…
Все-таки великое дело – психиатрия! И даже она бесконечно спасительна, если принять в расчет, что человек есть помешательство природы, только в направлении высших соображений, а, с другой стороны, среди наших сумасшедших соплеменников так много водится настоящих душевнобольных, то есть полных уродов по линии нравственности, что без психиатрии не обойтись.
Другое дело, что эта отрасль науки о человеке не в силах противостоять проискам Сатаны, который, видимо, определил своей целью – прекращение разумной жизни на Земле, восстановление вселенской гармонии и межзвездного покоя, некогда нарушенного промыслом Божества. В прежние времена врагу противостояли сумасшедшие со стороны добра, как бывают приглашенные со стороны невесты, и всегда успешно, хотя бы они вечно были наперечет; ну да наш мир устроен таким образом, что мелкое благодеяние, как-то починка водопроводного крана у соседки «за спасибо», перевесит тома доносов, и доброе слово перекроет любое телевещание, которому потворствует капитал.
Одно бередит душу и гонит сон: добро в наше время настолько обескровлено, что уже не обеспечивает поступательного движения через взаимодействие с уголовным элементом, которое мы называем заимствованием – «прогресс». Не то чтобы наше дело – табак, но однако же налицо явная деволюция (в отличие от эволюции и революции), то есть обратное развитие, направление от Достоевского к макаке, которой дадены в лучшем случае бусы и топоры. Только поэтому в высшей степени неприли чно для образованного человека нашего времени видеть черта, и даже верить в черта, ну разве что в ипостаси зла.
КОСТЮМ
Давным-давно – можно даже сказать, вскоре после отмены крепостного права – именно в начале 60-х годов XX столетия, истопник женского общежития при заводе «Калибр» Костя Коленкин как-то опоздал на смену, зачитавшись стихами многострадального поэта Заболоцкого, которого тогда только-только начали издавать. Мало того что в те достопамятные времена пачка сигарет «Дукат» стоила семь копеек, по Ленинскому проспекту ходили двухэтажные троллейбусы, при случае таскали друг друга за волосы козлистки и лемешистки, пенсионеры обоих полов могли себе позволить провести «бархатный сезон» в Сочи, завораживала по радио детвору несравненная Бабанова, любительскую колбасу выкидывали в продажу не каждый день, в моде были китайские плащи и востроносые польские полуботинки, а за матерную брань в общественных местах давали незначительные срока, – еще и водились в те достопамятные времена истопники, которые бредили поэзией и могли порассуждать о тайне черного у Дега.
Стало быть, опоздал Костя Коленкин на смену в своей котельной и получил от сменщика Воробьева дружеский нагоняй.
– Смотри, Константин! – сказал ему Воробьев. – Я человек русский, дружу с кувалдой. В другой раз опоздаешь, я тебя по-нашему накажу!
Костя в ответ снисходительно улыбнулся, зная, что его сменщик, мужичок отходчивый и тщедушный, горазд только грозные слова говорить, и взялся за совковую лопату, у которой был резной буковый черенок.
Коленкин вообще был человек задумчивый, а на работе, которая делалась у него автоматически, как-то сама собой, особенно любил попредаться мысли то совсем уж отвлеченной, то более или менее соображавшейся с действительностью, то отдававшей в хорошую, лирическую мечту. На этот раз он живо воображал себе девушку Марусю из города Таруса, которую воспел поэт Заболоцкий, и рисовал себе ее тонкой красоткой, стриженной «под мальчика», замученной, с искрящимися глазами – примерно такой, какой много позже явилась нам Леночка Сафонова в «Зимней вишне» и моментально очаровала нашу довольно влюбчивую страну.
Это удивительно, но размышляя в тот раз о Марусе из города Таруса, Коленкин прикидывал, как бы на ней жениться и какими именно уловками можно было бы добиться ее взаимности, кабы девушка существовала в действительности и доведись ему встретиться с нею лицом к лицу. То есть не совсем понятно, отчего поэтический образ возбудил в истопнике сильно заземленные матримониальные соображения, если только не брать в расчет, что вообще русская мысль игрива и ее развитие, как правило, бывает затруднительно проследить. Впрочем, это у нас чуть ли не норма: думаем о месте нашей планеты во Вселенной, а приходим к заключению, что сосед – редкая сволочь, мечтаем о распределении материальных благ по потребностям, а выходим на формулу «человек человеку – волк».
Так вот Костя Коленкин в конце концов заключил, что дело с Марусей из города Таруса решили бы не начитанность, не оригинальность суждений, не тонкое обхождение, а костюм; почему костюм, с какой стати костюм – этого он объяснить не мог, но почему-то был совершенно уверен в том, что если бы у него был новый костюм в талию, о двух пуговках, из переливчатого дакрона, как у артиста Новицкого, которого он однажды видел в саду «Эрмитаж», то никакая Маруся не устояла бы перед такой силой и была бы безусловно покорена.
У Коленкина никогда не было своего костюма, даже самого дешевого, из «чертовой кожи», жалостно серенького в черную полоску, какие носили сельские механизаторы, что было неудивительно по тем временам, когда верхнюю одежду таскали десятилетиями, и построить новое пальто – это уже было биографично, как поступить в аспирантуру и развестись. По этой причине всякая обнова тогда могла обернуться стратегической целью и даже составить смысл существования на какой-то отрезок времени, по той же причине Костя Коленкин прямо помешался на новом костюме из дакрона, на который его нежданно-негаданно навела вполне лирическая мечта. Он, бывало, уставится в жерло топки, а пламя ему изображает костюм о двух пуговках, засмотрится на манометр, а тот показывает ему семнадцать сантиметров ширины брюк. Одним словом, он уже не представлял себе дальнейшего существования без костюма из дакрона и решил его во что бы то ни стало приобрести.
Поскольку тогдашний способ производства держался на прочной пайке, которая называлась заработной платой, или окладом жалованья, и обеспечивала каждодневное восстановление трудоспособности, но не более того, накопить деньги на дакроновый костюм было как минимум мудрено. Костя на своей должности истопника получал чистыми семьдесят четыре целковых в месяц, которые без остатка уходили на пропитание и разные житейские нужды, включая поддержание отношений с Верой Коноплянниковой, дочерью комендантши, и при этом еще постоянно одолжался у сменщика Воробьева, так как ему всегда не хватало до получки пяти рублей.
Костюм же, притаившийся в глубине комиссионного магазина на улице Герцена, как раз напротив консерватории, стоил сто двадцать рублей пятьдесят копеек, и потому для того, чтобы неизбежно обзавестись обновой, ему необходимо было впасть в такую экономию, какая даже не каждому по плечу.
Коленкин начал с того, что составил подробный реестрик своим расходам на двух тетрадных листах в клетку и пришел к такому печальному заключению: для того, чтобы, прижавшись донельзя, накопить нужную сумму денег, ему пришлось бы сто двадцать четыре года сидеть на хлебе и молоке. Однако эти катастрофические расчеты не охладили его намерения, и он твердо решил перейти на такой драконовский режим экономии, чтобы только часом не помереть.
Разного рода статьи, которые помогли бы ему наладить настоящее скопидомство, были таковы: он надумал впредь передвигаться исключительно пешим ходом, предварительно приделав к ботинкам подковки из легированной стали, вовсе не платить за комнату в коммуналке, благо выселение ему ни в коем случае не грозило, никогда не покупать книг, а брать их в заводской библиотеке, бросить курить, отказаться от сладкого и двух кружек пива по пятницам, свернуть роман с Верой Коноплянниковой, который подразумевал непростительные издержки, совсем не ходить в кино. Главное же, Костя скрупулезнейшим образом расчел свой дневной рацион, исходя из того, что если по-настоящему взять себя в руки, то можно прожить на тридцать девять копеек в день; семь копеек тогда стоила сайка, то есть пятисотграммовая булка пшеничного хлеба, похожая на большой расстегай, двадцать две копейки – сто граммов вареной колбасы и десять копеек – пара стаканов томатного сока, которым торговали в разлив на углу улицы Гоголя и Козьего тупика. А ведь пресимпатичный мы, в сущности, народ, то есть если нам что-нибудь втемяшится в голову, например, победа над германским вермахтом вопреки законам физики, то за ценой наши ребята, точно, не постоят.
В этом самоубийственном режиме прожил Костя Коленкин четыре месяца и шестнадцать дней, исхудал и как-то весь облез, перенес два голодных обморока, но в результате накопил-таки нужную сумму и даже несколько рублей сверху, чтобы обмыть покупку, как водится у людей. Около полудня 4-го июля 1963 года он, торжествуя, отправился в комиссионный магазин на улице Герцена, что напротив консерватории, и приобрел костюм, о котором мечтал так настойчиво и давно. Принес он покупку домой, распаковал, повесил за плечики на гвоздь, вбитый в стену рядом с этажеркой, уставленной книжками стихов, сел напротив и долго любовался обновой, ощущая ту полноту чувства, что доподлинно известна героям, которые наперекор стихиям добиваются своего.
И вдруг Коленкин неприятно насторожился, и какая-то холодная тяжесть, вроде дурного предчувствия, образовалась у него в животе чуть выше печени и чуть правее поджелудочной железы. Он подумал, что сменщик Воробьев обязательно скажет ему: «Чего это ты вырядился, как нерусский?» – что просто выйти из дома в новом костюме будет не совсем ловко, а даже и вызывающе, поскольку народ вокруг сплошь носит серенькое, невидное, да еще почему-то гордится массовым ригоризмом, что в трамвае его неизбежно зашикают пассажиры, как меломаны – тенора, давшего «петуха»…
«А ведь в этом чертовом костюме и пойти-то некуда, – подумал Костя Коленкин, глядя на улицу сквозь свое немытое окошко, – пойти-то, в сущности, некуда, вот беда!»
УГОН
Дело было в одном маленьком городке из тех, о которых у нас говорят – большая деревня. Назывался этот городок до того уморительно, что диву даешься, как только позволили нанести его на географическую карту, и что себе думал тот, кто это название выдумал, и откуда только выкопалось такое неприличное слово.
Сразу за городом, там, где улица Карла Либкнехта превращалась в колдобистую дорогу и начинала обрастать конским щавелем, репейником и лопухами, находился здешний аэродром. Аэродром был самый заштатный, глубоко местного значения, а впрочем, ходили слухи, будто его собираются снабдить бетонированной полосой, но слухи ходили, а полосу все не строили. Тем не менее эта полоса уже так навязла на языках, что как бы она взаправду существовала, и если прибавить к ней обшарпанное здание аэровокзала, ремонтные мастерские, цепочку самолетов, похожих на больших майских жуков, когда они готовятся к взлету, и три низеньких домика, выкрашенных голубоватой известкой, очень чистеньких в погожие дни и странно неопрятных в пасмурные, – то мы получим место действия одной скверной истории, о которой в другой раз даже и не хочется вспоминать.
Началось все с того, что пилот третьего класса Сергей Клопцов, худой человек с приятным лицом и гладко причесанными белесыми волосами, угодил, что называется, в переделку. Но прежде нужно оговориться, что этот самый Клопцов был в отряде на хорошем счету: он считался грамотным и исправным пилотом, не безобразничал и со всеми состоял в ровных приятельских отношениях. Разумеется, и за ним водились кое-какие слабости, но, поскольку Клопцов принадлежал к породе людей, которым во всем везет, они ему сроду боком не выходили. Скажем, была у него в городе женщина, которую он посещал два раза в неделю с такой аккуратностью, с какой обстоятельные люди моются по субботам или занимаются самообразованием, и в то время как прочие летчики время от времени наживали на интрижках различные неприятности – в маленьких городах на этом деле еще можно нажить различные неприятности, у Клопцова и волки были сыты, и овцы целы. За эту везучесть его многие недолюбливали, и больше других – соседи по комнате, а именно второй пилот Кукин и штурман Опекунов, от которых, однако, Клопцов выгодно отличался тем, что брился два раза в день, застилал постель по-военному и отправлялся на боковую чуть ли не с первыми петухами.
Теперь о Кукине, который был не похож на Клопцова, как лед не похож на пламень, – ну, с какой стороны ни посмотри, решительно антипод! Кукин был удивительно рыжий малый двадцати четырех лет от роду, с кроткими глазами навыкате, которые бывают только у людей, страдающих базедовой болезнью, и у людей с апельсиново-рыжими волосами. Саша Кукин только полгода как жил в отряде и тем не менее умудрился серьезно набедокурить: как-то под воскресенье он слетал за водкой в соседний районный центр. Его отстранили от полетов, и он запил горькую.
Как раз в тот день, на который пришлась завязка той истории, Саша Кукин повздорил в столовой с начальником диспетчерской службы, потом выпил с огорчения три кружки пива, потом пошел домой, лег на кровать и стал размышлять о том, что из-за давешней ссоры в столовой его, вероятно, еще долго будут мариновать. Тут отворилась дверь и вошел Клопцов, который был бледен как полотно.
– Ты чего? – спросил его Кукин с некоторым испугом. Клопцов не ответил; он лег на кровать одетым, чего за ним прежде не замечалось, заложил руки за голову и стал так пристально глядеть в потолок, как если бы он читал на нем что-то, набранное петитом. Минут через пять Саша поднялся, принялся за бритье и скоро ушел, напоследок оглушительно хлопнув дверью.
– Ты там гляди, чтобы был ни в одном глазу! – вдогонку крикнул ему Клопцов. – Завтра нам с тобой ни свет ни заря лететь…
Саша вернулся и выглянул из-за двери.
– Не свисти! – сказал он. – Неужели помиловали меня!? Клопцов отвернулся к стенке и проворчал:
– Опекунова нефтяники покалечили, в больнице Опекунов. Так что, кроме тебя, лететь некому. Одним словом, чтобы был ни в одном глазу…
Вернулся Саша в двенадцатом часу ночи и, как было заказано, совершенно трезвым. Он разделся, залез под легкое одеяло и стал смотреть на голубоватое пятно, которое наследила полоска лунного света, пробивавшегося из-за ситцевых занавесок. И вдруг он почувствовал, что Клопцов не спит.
«Чего это с ним сегодня? – подумал Кукин. – Ну просто человека взяли и подменили…» У него даже отбило сон при мысли, что, возможно, с Клопцовым наконец-то стряслось что-то такое, отчего после как-то подташнивает на душе, и Саша в темноте злопыхательски ухмыльнулся.
Это отчасти странно, но Саша Кукин недолюбливал Клопцова, в сущности, беспричинно, просто недолюбливал, как можно недолюбливать какое-либо яство, которое по-своему и вкусно и питательно, а душа к нему не лежит. По-видимому, дело здесь было в малопонятной и тем не менее весьма распространенной в нашем народе неприязни к людям обстоятельным, живущим не нашармачка, а тонко знающим, что они хотят и что произойдет с ними завтра, и, главное, всегда умеющим устроить это завтра в скрупулезном соответствии с тем, что они хотят. Но на беду Саша Кукин ведать не ведал, что такие люди способны на самые невероятные вещи, просто-таки черт знает на что, измени им невзначай их путеводительная звезда и приключись с ними что-нибудь негаданное, постороннее, неподвластное воле, желанию и расчету. С Клопцовым же приключилась следующая история…
Утром того злополучного дня он отправился в город за самой обыденной зубной щеткой, поскольку из старой повылазила вся щетина. Неприятности начались уже с той минуты, как Клопцов сел в автобус: оказалось, что он позабыл взять мелкие деньги, без которых ему слегка было не по себе, как иному человеку без носового платка или расчески. Потом в магазине ему никак не хотели отдать двадцать четыре копейки сдачи, а норовили всучить на сдачу несколько карамелек. Из-за этих двадцати четырех копеек он опоздал на автобус и поэтому решил заглянуть к своей пассии, так как следующего автобуса нужно было ждать минимум полчаса. Вопреки ожиданию пассию дома он не застал, но зато застал в ее квартире многочисленную компанию: тут было человек пять парней, две совсем юные девушки и какой-то человек, который мирно спал на софе. Компания приветила Клопцова, и он, присев на крашеный стул, стал разглядывать девушек, говоря про себя: «Вот посижу пять минут с этими обормотами и пойду».
Как потом оказалось, клопцовская женщина уехала на две недели к родственнице под Тамбов и оставила ключи от квартиры своему двоюродному брату, который был мот, гуляка и вообще ветреный человек. Он был до такой степени ветреный человек, что соседи уже трижды науськивали милицию на его шумные кутежи. Так что этого даже следовало ожидать, что в то время как Клопцов разглядывал девушек и говорил про себя: «Вот посижу пять минут с этими обормотами и пойду», – на квартиру явился наряд милиции. Всю компанию, включая Клопцова и человека, который мирно спал на софе, привезли в ближайшее отделение, где хотя и был составлен обстоятельный протокол, но дело ограничилось внушением и острасткой, как вдруг выясняется, что обе юные девушки-то несовершеннолетние, а между тем они несколько подшофе. По той причине, что только-только вышел указ об усилении ответственности за спаивание несовершеннолетних, милиция круто сменила курс: протоколы были переписаны заново и задержанным объявили, что дело будет передано в городскую прокуратуру.
Клопцов вернулся к себе в седьмом часу вечера. Он лег на кровать и попытался заснуть, но спасительный сон не шел, и он промучился до утра. Временами ему становилось совсем невмоготу; он обмирал от страха и спрашивал себя: а не приснилась ли ему сегодняшняя катастрофа? Он слушал счастливое дыхание Кукина, и ему становилось донельзя горько из-за того, что ужасная беда свалилась именно на него, порядочного и дельного человека, а не на какого-нибудь алкоголика вроде Кукина или заведомого уголовника вроде Опекунова. Это казалось ему до того оскорбительно несправедливым, что он скрежетал зубами. Однако к утру он несколько успокоился и принялся рассуждать: он говорил себе, что теперь для него все кончено, что у него нет больше его честного имени, а стало быть, нет и будущего, о котором так следует понимать, что оно и есть жизнь, в то время как прошлое – ноль без палочки, а настоящее занимательно только тем, что это будущее готовит; но теперь настоящее грозило ему самой отвратительной перспективой, то есть отсутствием будущего в правильном смысле этого слова. Только ему явилась эта идея, как странное, до ужаса новое чувство его постигло: как будто он потихоньку умер, а видит, слышит, осязает исключительно по инерции. Он даже зажмурился и сложил по-покойницки руки, чтобы совсем было похоже, как будто он мертв; он лежал и чувствовал, что у него заостряется нос и проваливаются глаза.
Наутро Клопцов поднялся с таким изможденным выражением на лице, что Саша Кукин поглядел на него и опешил.
В то утро предстояло доставить в соседнюю область кое-какую почту. Клопцов явился в диспетчерскую, прочитал метеосводку, получил карту, маршрутный лист и пистолет в дерматиновой кобуре. Когда же в диспетчерскую заглянул Саша Кукин, ему было объявлено, что его таки к полету не допускают. Оказалось, Клопцов доложил по начальству, что накануне Саша был сильно пьян, и недоразумение разрешилось только с обстоятельной экспертизой. Все это озадачило Кукина, и когда он пришел на стоянку, то прежде всего хорошенько присмотрелся к Клопцову, но, правду сказать, ничего знаменательного не приметил.
По обыкновению, они перекурили перед полетом и полезли в машину. Устраиваясь в сиденьях, Саша Кукин от удовольствия улыбался, а Клопцов слышно втягивал нервными ноздрями особый кабинный запах, приятнее которого нет ничего на свете. Потом Клопцов, выглянув в окошко, заорал: «От винта!» – и включил зажигание – винт зашелестел, завыл, загрохотал и настойчиво потащил самолет к взлетно-посадочной полосе.
Когда самолет вырулил на старте и замер, сотрясаемый мелкой дрожью, точно ему, как и Саше Кукину, не терпелось подняться в воздух, в наушниках прошипел знакомый голос диспетчера: «Борт 16–24, взлет разрешаю» – и Клопцов отпустил тормоза – машина побежала, побежала и вдруг вспорхнула, слегка покачивая серебристыми плоскостями.
Минут через десять заняли свой эшелон и взяли курс на пункт назначения. Саша вполголоса затянул песню, – какую именно, понять было трудно, – Клопцов же строго смотрел прямо перед собой. А еще минут через десять началось непонятное: Клопцов вдруг повалил машину на левую плоскость, развернулся и взял курс примерно на юго-запад, в то время как им следовало идти в северо-западном направлении.
– Ты это чего? – спросил Саша Кукин, от растерянности еще пуще выкатывая глаза.
– Молчи! – тихо сказал Клопцов, но вложил в это слово столько зловещей силы, что Саше стало не по себе и вдруг начала прилипать к спине форменная рубашка. В голове у него застучали опасливые вопросы, однако он еще долго не решался обратиться за объяснениями к командиру, так как опасался получить какой-нибудь ужасный ответ. Наконец, он собрался с силами и повернулся к Клопцову так, чтобы видеть его глаза, но приготовленные слова застряли у него в горле: Клопцов сидел вполоборота к нему и держал в руке пистолет ТТ.
– Слушай, Кукин, – как-то рассеянно заговорил Клопцов, точно он говорил и одновременно думал о чем-то важном. – Слушай, Кукин, ты хороший малый, я против тебя ничего не имею. Но сейчас я тебя пристрелю. Нет у меня другого выхода, потому что я тебя как облупленного знаю – ты всякой бочке спичка и вообще баламут. Сам виноват: я не хотел тебя брать с собой, а ты полез на рожон, и в результате я должен тебя убить.
В ответ Саша только нелепо пошамкал ртом, а Клопцов стал уже приспосабливаться выстрелить так, чтобы пуля не дала опасного рикошета, но вдруг в наушниках у обоих зашипел незнакомый голос: «В квадрате 84 даю „ковер“».
Клопцов символически сплюнул и приказал:
– Бери штурвал, будем садиться. Если почувствую что, стреляю без предупреждения – это имей в виду.
Тем временем на аэродроме маленького городка с неприличным названием разгорался переполох. Борт 16–24 исчез; его не видели локаторы соседних диспетчерских, он не выходил на связь, не садился в указанном пункте и вообще вел себя подозрительно. В довершение неприятностей вскоре пришло известие, что в трехстах километрах от городка военные засекли самолет, не отвечающий на запросы с земли и упорно идущий курсом на юго-запад. Уже был объявлен «ковер», уже спешили сесть на ближайшие аэродромы или убраться подобру-поздорову из квадрата 84 большие и маленькие самолеты, уже поднимали пару перехватчиков ребята из ПВО, когда Саша Кукин под дулом нацеленного на него пистолета сажал борт 16–24 на какое-то бесконечное картофельное поле. Самолет несколько раз подпрыгнул, пробежался и встал. Вдруг сделалось так тихо, что было слышно, как шелестит на ветру картофельная ботва.
– Вылезай, – сказал Клопцов, поведя пистолетом вбок. – И смотри у меня: чуть что – пуля в затылок!
Саша стал вылезать из кабины, не совсем владея собой от страха, спрыгнул на землю, не удержал равновесия и упал. Вслед за ним вылез Клопцов; он огляделся по сторонам и, больно тыкая Сашу пистолетом между лопаток, погнал его к березовому колку. Саша покорно шел, смотря себе под ноги, и тем не менее спотыкался. Он ожидал выстрела, и ему казалось, что его спина от этого ожидания как-то одеревенела, но в то же время сделалась чуткой, как пальцы, и хрупкой, как переносица. Чтобы отвлечься, он внимательно разглядывал комья земли и картофельные кусты, но видел их так, как если бы они ему рисовались в воображении.
Когда добрались до колка, Клопцов велел Саше лечь ничком, положив руки за голову, а сам уселся рядом и закурил.
– Вот таким способом, – сказал он, неизвестно что имея в виду.
Спустя некоторое время он разрешил Саше сесть; Саша сел, обхватил руками колени и, посмотрев на задумавшегося Клопцова, неожиданно почувствовал, что страх его улетучился, а на его месте образовалась неприятная пустота. Клопцов кивнул ему и спросил:
– Хочешь закурить?
Саша отрицательно помотал головой.
– Брезгуешь, что ли? – с печальной насмешкой спросил Клопцов. – Ну, давай, давай…
Саша смолчал, поскольку в эту минуту он с удивлением думал о том, как это так скоро и вдруг рассеялся его страх. Теперь Саша чувствовал, что не только не боится Клопцова и его пистолета, но, если бы не противная пустота, он бы ему такого наговорил, что Клопцов бы его прикончил наверняка. Потом он поймал себя на той мысли, что в компании с Клопцовым ему до того неловко и тяжело, как если бы он знал за ним какое-либо особо позорное преступление.
– Вот сейчас часок-другой переждем, – сказал Клопцов, – и я себе полечу. А ты, черт с тобой, живи дальше. Ты мне там был опасен, – Клопцов ткнул пальцем в небо, – а здесь ты мне, в общем-то, не помеха. Если хочешь, я тебе папирос оставлю…
– Ты подлец, Клопцов, я всегда это чувствовал, – задумчиво сказал Саша.
– Потолкуй у меня, пацан! – отозвался Клопцов, но в его голосе слышалась не столько злость, сколько какая-то тяжелая дума.
Больше они не разговаривали. Саша си де л, покусывая травинку, а Клопцов курил папиросу за папиросой. Только часа через полтора Клопцов поднялся с земли и на прощанье сказал:
– Ну, будь здоров, Саша Кукин! Передавай привет товарищам по профессии. Скажи, мол, кланяется Клопцов и просит не поминать лихом.
Он отряхнул травинки, налипшие на штаны, и направился к самолету. Саша смотрел ему в спину, точно ожидал, что Клопцов вот-вот обернется, и точно: Клопцов обернулся и прощально помахал ему пистолетом. Тогда Саша выплюнул травинку, поднялся с земли и тронулся за ним следом.
Подойдя к самолету на более или менее безопасное расстояние, Саша сунул руки в карманы брюк и принял позу стороннего наблюдателя.
Через минуту машина уже разворачивалась против ветра, подминая под себя картофельную ботву и шевеля, как рыба плавниками, рулями поворота и высоты. Саша смотрел на свой самолет и думал о том, что вот сейчас вспорхнут народные тысячи, воплощенные в хитроумном летательном аппарате, и поминай как звали. Это соображение внезапно взяло над ним такую большую силу, что, когда самолет приготовился к бегу, Саша сорвался с места, настиг уже уползавший хвост и вцепился обеими руками в стойку заднего колеса. Он что-то кричал, но за гулом винта его слова было не разобрать.
Несколько секунд он еще упирался, потом его потащило, потом даже приоторвало от земли, но тут пальцы его разжались, и он упал на межу, разделявшую картофельное поле и посадки кормовой свеклы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?