Текст книги "На будущий год в Москве"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Другая программа.
Ражий, кровь с молоком молодец – бегущая строка внизу экрана наскоро поведала, кто он таков будет и чьих, но Лёка успел разобрать лишь «…Санкт-Петербургского сейма…» – с напором доказывал:
– И посмотрите сами. Я думаю, комментариев здесь не требуется. Мирный договор, как мы и предрекали еще многие годы назад, кончил с так называемым чеченским терроризмом раз и навсегда. Мир и покой пришли на исстрадавшуюся землю. Покажите мне хоть один дом или вокзал, который взорвали не в процессе бандитских разборок, а по политическим мотивам! Нету такого дома! Покажите хоть одного государственного служащего, которого застрелили не свои же подельники, а так называемые боевики! Нету такого служащего! Оказывается, не так уж трудно решать национальные проблемы, которые долгие годы казались неразрешимыми, – нужно только терпение, умение слушать противоположную сторону… ну и конечно – положить конец! В смысле – положить конец имперским амбициям!
Другая программа.
Другая говорящая голова – на сей раз маленькая, карликовая какая-то и, хоть экран того не показывал, ощутимо полная перхоти, – в хорошем темпе, куда профессиональнее предыдущей, долбила свое:
– …Казанцева, Шаманова, Трошева и несколько десятков других военных преступников, бывших военнослужащих так называемой Российской армии, а также тех относительно немногочисленных коренных жителей Ичкерии, которые навсегда запятнали и опозорили себя сотрудничеством с русскими оккупантами. Все эти люди были выявлены и взяты под стражу в последние месяцы – как местными органами охраны правопорядка, так и Интерполом – в Воронеже, Сыктывкаре, Нарьян-Маре и некоторых других городах построссийского пространства. Вчера Гаагский трибунал, выражая чаяния мирового сообщества, принял решение передать этих извергов властям республики Ичкерия. В городе Исламийе, носившем во времена советского тоталитаризма нелепое и ничего не говорящее ни уму, ни сердцу культурного человека название Ставрополь, в ближайшее время начнутся заседания шариатского суда, который наконец-то воздаст по заслугам кровавым убийцам и насильникам беззащитных женщин, стариков и детей. Министр культуры Ичкерии заметил по этому поводу, что его правительство будет неуклонно продолжать поиски военных преступников до тех пор, пока справедливость не восторжествует полностью и все, кто в девяностых годах прошлого века осуществлял геноцид чеченского народа, вплоть до последнего солдата-призывника, не понесут сурового наказания, в какой бы глубинке они ни пытались укрыться. В эфире – Московское бюро службы новостей «Дерусификасьон Нувель», я – Лев Бабийца. Оставайтесь с нами!
Другая программа.
Очень похожий мультипликационный академик Сахаров, с неловкой своей одуванчиковой головой, нарисованный просто-таки талантливо – чувствовалось, настоящие мастера работали, им бы полнометражные мультфильмы для детишек делать, – сидел за необъятным письменным столом, полном явно научных бумаг и почему-то пивных бутылок; одну бутылку он сжимал правой рукой, а указательным пальцем левой показывал на нее и – тоже очень похоже подкартавливая, беззащитно-непреклонным своим голоском – говорил:
– Если бы не пиво – я не выдержал бы пыток КГБ!
Кадр с оглушительным булькающим звуком сменился, и на весь экран вымахнула надпись:
Пиво «Сахаров» – стальной характер!
Лёка выключил телевизор.
Тоска все-таки накатила. Не могу привыкнуть, думал он. Не могу. Не могу! Господи, помоги мне скоротать жалкий час, который остался до выхода из дому. Как-нибудь скоротать. Хоть как-нибудь. Что-то со мной нынче совсем… Не надо было включать телевизор. Не надо было соглашаться писать статью про праздник, посвященный юбилею разгона Академии наук. Не надо было уходить от Маши. Не надо было… Ничего не надо было! Не надо… Не надо! Ничего уже не надо!
И тут запиликал телефон.
Кто это еще посреди дня? Никого не жду… и никого не хочу.
Но он, как всегда, сделал то, чего не хотел, но на чем настоял телефон: натужно выдавил себя из кресла, подошел к телефону и снял трубку.
– Квартира Небошлепова? – Незнакомый женский голос очень в нос, но вполне мирно пропел всю фразу словно бы в одно слово.
– Да…
– Алексея Анатольевича?
– Да.
– Вам телеграмма. Зачитываю: «Люся очень плоха доктор говорит умирает приезжай скорей успеешь Фомичев». Вам в почтовый ящик кинуть?
Людмила Трофимовна, или тетя Люся, старшая сестра умершей три года назад мамы Небошлепова, всю жизнь прожила там, где обе они в свое время появились на свет – в подмосковной деревне Рогачево, утвердившейся почернелыми бревенчатыми избами на извивах речки Лбовки, маленькой и задорно пляшущей, как детсадовская прима-балерина, по низинам да перелескам аккурат на полпути меж Клином и Дмитровом. Все лучшие воспоминания детства Лёкины – это окна, выходящие в теплый, пахнущий яблоками сад, гром кузнечиков маревыми безмятежными вечерами, хлопотливое кудахтанье кур во дворе да заполошный галчиный грай на сияющих крестах запустелой рослой церкви, набеги по грибы да по малину, дальние походы через бескрайние всхолмленные поля, сквозь веющий в лицо солнечный и клеверный ветер на настоящую речку, на Яхрому, в которой можно было, раздвигая кувшинки, купаться от души, даже нырять, а не только баловаться и брызгаться… неубывающие крыжовник да смородина в искренних каплях прохладной утренней росы, ароматные скирды да стога… а на Смоленскую – головокружительный запах пирогов, встававший над деревней, как над городами теперь смог стоит…
Мама там расцветала, а папа там никогда не жаловался на боли в сердце.
А Николай Фомичев был – сосед. Муж тети Люси погиб в Афгане.
В последний раз Небошлеповы выбрались туда летом девяносто первого, уже с Машей и с трехлетним Ленькой, за месяц до так называемого путча. Маша, интеллигентная горожанка в каком-то уж поколении, с трудом и без особого, как по прошествии лет понимал Небошлепов, рвения пыталась вписаться в деревенское житье-бытье; Небошлепов ей изо всех сил помогал, и все помогали, потому что он тогда еще очень любил ее, и всем это было видно… Ленька отчаянно боялся крикучего петуха, но ликовал от кур, от ягод, от обилия цветов и буйной живности в траве… Церковь побелили внутри, соскребли со стен напластования грязи, оставшиеся от тех времен, когда она была угольным складом, и в ней уже молились. Половина домов пустовала, помаленьку плесневея, врастая там и сям в землю и с мертвой укоризной, будто с того света, глядя на мир выбитыми окнами. Зато ближайший лес, с которого столетиями кормилось полтора десятка окрестных сел (Покровское, Трехденево, Бунятино, Подвязново, Васнево, Лутьково, Кочергино, Копытово – насколько живее и теплее это все звучало, чем имена ближайших окрестностей в Питере: проспект Тореза, улица Дюкло…), вчистую репрессировали под дачи, и там, как грибы, вместо грибов, стремглав росли причудливые обители – от кособоких скворечников чуть ли не из фанеры до поразительных по тем временам теремов из пахучего бруса… о бандитах в те дальние-дальние стародавние годы еще не думали, советская инерция сказывалась, не провидели скоробогатеи виража истории, полагая, будто кроме них других бандитов и не будет никогда, – и терема сверкали обилием остекленных веранд и мансард… не то что загородные башни-бомбоубежища наших дней, с окнами-бойницами, все в решетках и чуть ли не противотанковых надолбах…
Тетя Люся уж не работала – школу закрыли.
Чему учить стариков, спивающихся даже не водкой и не добрыми домашними наливками, а, по случаю борьбы с алкоголизмом – невозможными, названий-то зачастую не имеющими отравами? А кроме стариков да старух, почитай, и не осталось в деревнях никого…
Вечерами, стараясь все делать, как встарь, как обычно, как в счастливой устойчивой жизни заведено, они всей семьей пили чай за столом в саду, но сад был какой-то не тот, съежился, нахохлился, и картошка будто не цвела, и гречихой не пахло с полей, и кузнечики осипли, и пироги печь было не из чего – и разговоры шли нервные, тревожные… Что ж это будет? Да как же это так? «Скоро все пойдет на лад, – подбадривал женщин папа, украдкой, по-мужски, тяпнув валокордину. – Хуже просто некуда – стало быть, будет лучше…»
Первым порывом уронившего телефонную трубку Лёки было немедленно бежать в ОВИР. Он уж на лестницу едва не выскочил, но вовремя осадил себя: что в ОВИРе делать без документа, подтверждающего необходимость поездки? Таким документом могла быть только телеграмма – так что предстояло взять себя в руки и ждать, когда ее принесут. Нести же ее могли и час, и два, и пять; Лёка попробовал дозвониться до почты, чтобы попросить, ежели получится, как-то поторопиться; никто не подходил. Обед, наверное.
Стало быть, надлежало ждать. Без телеграммы соваться к ярыгам из ОБСЕ за визой до Москвы и думать было нечего.
Меж тем подкрадывалось время отбытия на толковище в научный центр; после принятия телефонограммы минуты полетели вскачь. Если телеграмму не принесут до выхода из дому, стало быть, нынче начать оформление вообще не получится. А если, вернувшись, Лёка так и не обнаружит телеграммы в почтовом ящике – мало ли что! очень даже возможно! – тогда… тогда завтра на почту и… копию требовать? Или как? Лёка не знал. Не было опыта.
Ох, тетя Люся, тетя Люся…
Вместо «всегда» она с ударением на первый слог говорила «завсе», вместо «ползает» – «полозит»… вместо «крыжовник» – «гружовник»… «Что ты все читаешь да читаешь, Лешенька? Глазки испортишь!»
Она меня любила, подумал Лёка – и от этой простой, но такой редкой по нынешним временам мысли сердце треснуло, точно по нему с размаху ударили монтировкой. А может, плюнуть и вовсе не ездить на сборище?
Лёке совсем не хотелось писать про нынешний юбилей. Его от подобных радостей тошнило. Вот ведь какая праздничная дата нашлась: годовщина разгона Академии наук, очередная веха на пути к прогрессу… и ведь надо будет писать радостно, с подъемом, главное внимание уделив благим последствиям, каковые сей разгон возымел…
Легче повеситься.
Но ведь я уже обещал, вспомнил Лёка. Я уже Дарту обещал.
Пообещав что-либо, он делался глух, слеп и нем, и выполнял обещанное, как робот. Поэтому он всегда очень боялся давать обещания. Частенько бывало, что в ответ на чью-то просьбу он лишь отмалчивался, потом, не сказав ни «да», ни «нет», уходил, делал, что просили, и уж тогда сообщал об этом…
Но тут ситуация повернулась так, что он вроде обещал. И если плюнуть и не пойти – он, по всей вероятности, очень подведет Дарта.
Но все-таки тошнит.
А деньги?
Особенно теперь, когда предстоит поездка; и похороны, быть может…
Лёке вспомнился голос знаменитого – да как же звать-то его? ох, что с памятью творится! – артиста, вещавшего в телевизоре про русского проклятого монстра. Наверное, постаревшему со времен перестройки артисту тоже надо было ехать кого-нибудь хоронить. Или, наоборот, пристраивать внука в институт. Мало ли для чего…
Затошнило еще пуще.
А писать все равно придется.
Он выскакивал к почтовому ящику каждые десять минут. Возвращался в дом, усаживался, выкуривал сигарету, стараясь делать затяжки как можно неторопливее, чтобы на дольше хватало, – и на лестницу. Вернется, сядет, выкурит – на лестницу. Вернется, сядет…
Без четверти два он собрался окончательно. Ждать дольше было рискованно; сколько займет перемещение – непредсказуемо, при наших-то путях… Он и так пожертвовал обедом, чтобы побыть дома подольше. Шут с ним, с обедом, с голоду не помрем… Но – обещание и деньги, деньги и обещание…
На лестнице он напоследок все же глянул в почтовый ящик. Телеграмма лежала там.
Но тащиться в ОВИР было уж некогда.
То есть доехать-то можно успеть, но – оформление заявки, объяснения с чиновниками, составление подорожной…
Прости, тетя Люся, завтра.
Хоть бы солнце не сверкало так радостно! От этого слепящего бравурного света становилось еще тяжелее на сердце.
Зал тоже сверкал. Мраморное помпезное белоколонье, пудовые люстры, победоносные элегантные мужчины с прямыми, как у наполеоновских маршалов, спинами, ароматные бриллиантовые дамы… наверное, в таких приблизительно условиях и Нобелевские премии вручают. За открытия.
Почувствуйте разницу.
– А сейчас перед нами выступит человек, которого, я полагаю, нет нужды представлять научной общественности Санкт-Петербурга. Просим, Аркадий Ефимович… Главный ученый Аркадий Ефимович Акишин!
В недобрые тоталитарные времена, подумал Лёка, сидя в восьмом ряду, с краю, с блокнотом на коленях и карандашом в руке, относительно начавшегося после объявления шабаша следовало бы писать так: «бурные аплодисменты, переходящие в овацию». Он затравленно озирался, из последних сил стараясь, чтобы эта затравленность не читалась по глазам, не угадывалась по нервным, бессмысленным движениям… Следовало выглядеть заинтересованным и чуть снисходительным; мол, мы с нашим опытом всякое видали, хотя, конечно, радуюсь я вашим достижениям, товарищи ученые, вместе с вами… Нет, думал он, переводя взгляд с одной пары хлопающих пятерней на другую, третью… Это не только деньги. Не только. Они не нищие, им никого не надо хоронить завтра. Это от души.
Маленький и поджарый, сильно пожилой, но очень бодрый и донельзя жизнерадостный человек на трибуне пощелкал по микрофону, как бы проверяя его исправность, а на самом деле – намекая, что он готов говорить и пора бы наступить тишине.
Тишина преданно наступила.
– Рад приветствовать вас, уважаемые коллеги, – весело и очень доброжелательно сказал Акишин. – Видите, как теперь у нас все человечно и демократично: никаких тебе докторов, никаких кандидатов… никаких, паче того, членкоров и прочих прикормленных тоталитарной властью бояр. Просто все ученые – и один главный ученый. И несколько его ближайших помощников. – Он сделал широкий жест в сторону президиума, где сидели вальяжный ректор Университета Крепе, рядом с ним – снулый христианский физический гений Щипков и еще несколько человек, которых Лёка не знал.
По залу с готовностью покатился добродушный, одобрительный смех.
Святые угодники, думал Лёка, строча, как заведенный, карандашом в блокноте. И ради этого я сижу здесь – вместо того чтобы спешить к тете Люсе… которая меня любила, любила… Он мысленно повторял про себя странное слово «любила», пока оно не рассыпалось сверкающим крошевом. Наверное, после смерти родителей она единственный человек, который меня любил… и, наверное, единственный, кого люблю до сих пор я… О Маше он боялся думать, потому что не знал, как к ней относится; иногда ему казалось, что он и по сей день скучает о ней, даже тоскует; иногда он ловил себя на том, что ему хочется о чем-то ей рассказать, чем-то поделиться, – но, стоило представить, что они и впрямь сызнова вместе, его охватывал тоскливый ужас, и на грудь будто укладывали бетонную плиту. А других после Маши у него не было, и он даже не пытался, например, закрутить любовь, роман, шашни; еще в последние месяцы жизни с женой все, связанное с женщинами, стало вызывать у него лишь смертельную усталость – и гадливость. Точно использованный презерватив.
– Сейчас это кажется уже обыденностью – а сколько усилий понадобилось, чтобы добиться такого положения вещей!
Сложенная вдвое телеграмма, словно горчичник, пекла Лёке сердце из внутреннего кармана пиджака.
– Все мы прекрасно помним, как цеплялась за советскую символику армия России – за все эти красные звезды, за «товарищей», за прочие омерзительные всякому порядочному человеку инсигнии и рудименты сталинизма. Разложившаяся, разъеденная дедовщиной, коррумпированная сверху донизу, неспособная ни к чему, кроме насилия над Собственным народом, она всегда была готова к путчу, к установлению фашистской диктатуры и подавлению демократических свобод. Ее невозможно было реформировать. И, когда это стало окончательно ясно, народные избранники сказали свое веское слово: институт Вооруженных Сил в России был упразднен. Демократия одержала очередную, быть может, самую важную в истории страны победу. Все мы прекрасно помним, каким ликованием встретил народ долгожданную отмену ненавистной повинности!
Лёка не успевал слушать подряд – записывая одну фразу, волей-неволей упускал следующую, и потому речь Акишина составлялась для него из каких-то малосвязанных друг с другом обрывков.
– Научное сообщество является далеко не самым многочисленным и далеко не самым важным составным элементом народа, и потому наши победы не идут по своей масштабности ни в какое сравнение с победами общенародными – такими, например, как уже упомянутое мною упразднение армии. Но и нам есть чем гордиться. Сегодня мы празднуем третью годовщину осуществленного с помощью прогрессивной мировой общественности роспуска, я бы даже не отказал себе в удовольствии сказать – разгона последнего оплота тоталитаризма, обскурантизма, агрессивного русофильства и душевредного безбожия – Академии наук!
Бурные аплодисменты, переходящие в овацию.
– Теперь только личный талант и личная преданность науке определяют положение ученого в нашей среде. Замшелым, окостеневшим, с позволения сказать, авторитетам – это слово ныне вызывает скорее уголовные ассоциации, не правда ли, господа? – которых тоталитарный режим вооружил всевозможными кнутами и пряниками вроде ученых степеней и званий, ВАКов и независимых экспертиз, ручных академических журналов, всегда знающих, кого линчевать, а кого превозносить, – всем им указано их истинное место! Хочешь работать – работай! На общих основаниях, из преданности делу, из благородной любознательности. Не хочешь – никто не держит! И посмотрите, как расцвела наука! Посмотрите, посмотрите, – он улыбнулся, явно решив после пафоса подпустить немного добродушного амикошонства, чтобы дать слушателям эмоциональную передышку, – для этого вам достаточно всего лишь оглянуться друг на друга.
Вновь по огромному сверкающему залу покатились благодарные смешки.
– Прежде всего отмечу: за истекший период мы совершили то, чего не смогли в полной мере совершить – и не могли совершить! – ни горбачевская перестройка, ни реформы первых лет демократии. Мы совершили, не побоюсь этого слова, исторический подвиг гуманизма: полностью и окончательно демилитаризовали науку! Наука перестала быть жупелом, которым вот уже в течение почти полувека, со дня испытания первой советской атомной бомбы, во всем мире пугали маленьких детей!
Бурные аплодисменты.
– Более того, мы повернули науку лицом к людям. Мы сконцентрировали ее на тех направлениях, которые наиболее отвечают потребностям нового общества. Сколько неперспективных направлений мы уже закрыли, а горе-ученых, всю жизнь занимавшихся начетничеством и буквоедством под крылышком у власти, отправили на покой! Сколько великих открытий, сулящих неисчислимые блага, уже сделано на самом переднем крае науки за считанные годы свободы! Мы доказали внефизическое и надвременное существование Бога, векториально хронального левовинтовому спинорному полю Вселенной и постоянно удаленного от любой произвольно взятой точки пространства на десять в степени бесконечность сантиметров. – Акишин опять сделал широкий жест, на сей раз персонально в сторону Щипкова, великодушно показывая, кому именно человечество обязано открытием великой истины, и христианский гений все с тем же неизменно унылым выражением на лице несколько раз кивнул: да, мол, да, я… ничего особенного… – Мы добились того, что практическая астрология вошла в повседневный быт людей. Кстати сказать, и в Петербургском сейме, и в законодательных собраниях ближайшего зарубежья, например, как мне точно известно, в Московском меджлисе, уже готовятся законопроекты, предусматривающие ответственность за несоблюдение астрологических рекомендаций, вплоть до крупных штрафов и административных санкций… Далее, мы неопровержимо доказали, что информация принципиально отлична от материи, и поэтому для обнаружения и познания природы тончайших ее структур должны применяться не старые материальные методы научных исследований, основанные на так называемой объективной воспроизводимости экспериментальных результатов – смеху подобно, господа! – а методы сверхчувственного, духовного проникновения в дематериализованную информационную толщу. Мы доказали и то, что давно предчувствовали лучшие умы, – что Ньютон в свое время нелепейшим образом ошибся, и на самом деле во Вселенной царит не мировое тяготение, а мировое отталкивание. В области общественных наук мы убедительно показали, что человечество стоит на пороге постинформационно-ульевой эпохи, и потому все прежние критерии определения степени благосостояния, благодаря абсолютизации которых так кичатся перед нами западные страны, теряют смысл. Наконец, мы вплотную подошли к созданию промышленной модели торсионного генератора – а не мне вам объяснять, господа, что преувеличить значение этого факта поистине невозможно!
Бурные аплодисменты.
Нет, это не сумасшедший дом, думал Лёка, озираясь. Это лица нормальных людей. Ухоженных, умных, торжествующих… Стало быть, все-таки деньги? Ведь не может быть, чтобы они верили во все это, воспринимали все это всерьез… Ну, может, один-два энтузиаста, не больше… да и то лишь вон там, среди молодежи, в дальнем углу, где, оказав им великую честь, рассадили приглашенных сюда лучших студентов Питерского университета. Стало быть, все-таки лишь деньги? Ходили смутные и поразительные слухи о том, какие баснословные суммы тратят то бюджет, то некие международные фонды, чтобы на построссийском пространстве существовала одна вот такая наука, а представители традиционных дисциплин либо выдавливались за его пределы, либо вымирали.
Но нет, не только оплата. Эти лица… Эти люди… Они же рады, счастливы. Они не просто получают хорошие деньги – они получают хорошие деньги, занимаясь любимым делом.
Если бы сейчас к ним пришел кто-то и сказал: послушайте, вы будете получать те же ставки, те же гранты, те же бабки немереные; вы ничего не проиграете ни в материальном смысле, ни в смысле положения в обществе – но займитесь, пожалуйста, реальным делом: чтобы шестеренки крутились, чтобы хоть раз в год скакали, фиксируя ваш долгожданный, выстраданный успех, стрелки на приборах, чтобы в результате ваших усилий происходило нечто настоящее – выздоравливали люди (пусть и не сразу все), птицами летали скоростные поезда (пусть и не сразу повсеместно), всплывали над атмосферой тяжелые ракеты (пусть не каждый день)… Неужели не хотите? Ведь интересно же, увлекательно, здорово! Вы только представьте, сказал бы он, какое это счастье, какая светлая и добрая гордость в душе поселяется – если ты вылечил кого-то или что-то построил…
Они бы его загрызли.
Так что не в одних деньгах дело. Деньги нашли этих людей, а эти люди нашли деньги; и получилось между ними такое братское объятие, крепче какого и не бывает, наверное, на белом свете.
Начались вопросы.
– Андрей Пивоваров, факультет постмортальной семиотики. Правда ли, что вам удалось измерить вес души?
– Да. Собственно, подобные эксперименты проводились и ранее, и не только у нас. Но лишь в моем центре удалось, в течение нескольких месяцев взвешивая множество людей до и после их смерти, набрать необходимую статистику и абсолютно точно выяснить разницу в премортальном и постмортальном весе – а эта разница, как легко понять, и составляет вес души. Он оказался равным приблизительно двум граммам у людей с мелкой душонкой и приблизительно семи, а то и восьми – у людей великодушных.
– Борис Судейкин, факультет телекинетики. Аркадий Ефимович, может, мой вопрос покажется вам слишком мелким и незначительным для сегодняшнего дня, но… понимаете… наша группа уже давно пытается поставить описанные вами еще несколько лет назад эксперименты по изменению усилием воли скорости распада урана и стронция, а также направленности электромагнитных и лазерных пучков. И ни у одного из нас… а нас пятеро… ни разу ничего не получилось. Мы очень ждали этого дня, потому что хотели спросить именно вас. Не могли бы вы нам что-то посове…
– Плохо старались, юноша! – громово прервал его Акишин, не дослушав. – Плохо старались! Мужчина должен воспитывать в себе силу воли – а у вас ее явно недостает! Сядьте!
– Зарема Гаджиева, факультет прикладной астрологии. Скажите, пожалуйста, глубокоуважаемый Аркадий Ефимович, почему почти все эти важнейшие исследования, которые, как все мы знаем, столь полезны и перспективны, не проводятся или почти не проводятся в странах Запада, которые по-прежнему отдают предпочтение традиционным направлениям и методикам?
Акишин снисходительно засмеялся.
– Мне странно слышать этот вопрос. Неужели вы сами не понимаете?
Поднявшаяся в одном из последних рядов тоненькая, яркая брюнетка покраснела, будто маков цвет, и провалилась за головы сидящих впереди нее.
– Впрочем, отвечу. Это ведь очень просто, милая Зарема… мы ведь только что говорили о том, что проникновение в тонкие миры может быть исключительно информационным, сиречь духовным. Западные люди с их обедненной духовностью не способны на него! Мы идем своими ногами – а им требуются подпорки в виде точных приборов, повторяемости результатов и прочего, что мы давно отвергли.
Он мог себе позволить даже такое.
И, натурально, теперь уж не могли не последовать бурные аплодисменты, переходящие в овацию.
Было около половины шестого, когда официальная часть подошла к концу. Низы «просто ученых» и студенты, смутно и слитно гомоня, как всегда гомонит после какого-либо действа долго молчавшая и полная впечатлений публика, начали медленно расходиться, толпясь возле ведущих наружу узких дверей, а избранные «просто ученые», тоже обмениваясь впечатлениями, подчас – и рукопожатиями, если не успели этого сделать до заседания, медленно утягивались в соседнее помещение, где для них устраивали фуршет. Аккредитация давала Лёке возможность пойти и на фуршет, но Лёка не знал, что ему делать, и нерешительно стыл в проходе между креслами – его то задевали идущие на выход, то идущие туда, где был накрыт стол. В сущности, материала хватало на десять статей – вопрос был не в материале, а в том, что тут вообще можно написать, ежели совесть еще не ампутирована; Лёка старался пока не думать об этом. Но фанатичная добросовестность не позволяла ему уйти, пока те, слушать кого он пришел, собираются еще хоть что-то говорить, и вдобавок – в суженном кругу; казалось, дело не будет доведено до конца, если уйти вот так. Даже жгущая грудь телеграмма не могла перебороть его фанатизма – лишь заставляла Лёку ненавидеть себя за нерешительность и рабью кровь.
В боковом кармине пиджака у него захрюкал Моцарта мобильник.
– Але, Лёка?
Это был господин Дарт.
– Добрый вечер, Дарт.
– Ну как там? Кончилось?
– Торжественная часть кончилась.
– Интересно?
– Не то слово.
– Сделаешь статью?
– Сделаю. Нынче же в ночь сделаю, потому что… Хорошо, что ты позвонил, я сейчас торчу одной ногой направо, другой налево, потому что у меня…
Неловко стоя посреди двух людских потоков, Лёка вкратце изложил работодателю ситуацию.
– Ну ты человек из железа! – с ироничным восхищением отреагировал на его историю господин Дарт. – Какие сомнения! Конечно, плюнь на этот фуршет и беги в ОВИР, может, еще успеешь! Ночью экспрессов до Москвы предостаточно…
Лёка прервал контакт, заблокировал клавиатуру, торопливо сунул мобильник обратно в карман и, юля меж бесчисленных ученых, начал продавливаться к выходу. Но не прошел он и пяти семенящих шагов, кто-то взял его за локоть.
Он обернулся. Перед ним стоял высокий худой старик с куцей, клочьями поседевшей бородой и неожиданно молодым, ярким взглядом запрятанных под кустистыми бровями глаз.
– Что такое? – возмутился Лёка.
– Простите великодушно… Вы ведь Небошлепов, да?
– Да… Откуда вы…
– Я, знаете ли, читал несколько ваших статей и видел фотографии. Вы очень похожи на свои фотографии… Я Иван Обиванкин.
– Очень приятно… – автоматически пробормотал Лёка.
– Господин Небошлепов…
И тут мимо них, слегка задев Лёку локтем, прошествовал в окружении небольшой, но яркой свиты сам Акишин. Лёка рывком обернулся (он терпеть не мог, когда до него хоть чуть-чуть дотрагивались) и успел поймать взгляд – какой-то испытующий, настороженный, пристреливающийся… Потом он понял, что главный ученый смотрит не на него, скорее – сквозь него. На этого самого Обиванкина, похоже. И, похоже, этак вот прицельно вглядываясь, Акишин пытается что-то сообразить или вспомнить… Ощутив, как уставился на него Лёка, главный ученый чуть кивнул ему, словно бы здороваясь.
– Я рад, – проговорил он, замедлив шаг, – что о сегодняшнем заседании будет писать столь известный журналист. Для какого издания вы сейчас работаете?
– Для «Русской газеты», – растерянно ответил Лёка; хотя многие газеты и впрямь, разнообразя и оживляя пространство текста хоть какой, да картинкой, приверстывали его фотопортреты к его статьям, да и по телевидению он выступал немало – он так и не привык, что его узнают.
– Хорошее издание, – величаво одобрил Акишин. – Милости просим присоединиться к нам, стол уже накрыт.
– Боюсь, мне уже надо бежать… – с великим трудом отказал Лёка после долгого внутреннего усилия. – Я хочу успеть сделать материал уже нынче, чтобы он попал в завтрашний номер.
– Примите нашу благодарность, – молвил тогда Акишин, и не понять было: благодарит ли он от лица всей научной общественности или говорит о себе во множественном числе. – Всего доброго.
И, в сопровождении синхронно с ним вставшей и синхронно же вновь сдвинувшейся с места свиты, он проследовал далее, навстречу фуршету.
Странный Обиванкин за время разговора, к сожалению, не исчез. Только отвернулся, состроив мину, будто озирает зал.
На него Акишин смотрел, на него… Нехорошо смотрел.
– Мне очень нужно с вами поговорить, – отрывисто и вполголоса сказал Обиванкин.
– Говорите, но прошу вас, пожалуйста…
– Не здесь, – коротко оборвал его Обиванкин. Словно одним ударом гвоздь забил.
Они вышли на набережную, свернули направо; дошли до Менделеевской. Вокруг еще роились расходящиеся толпы. Обиванкин толком ничего не говорил, хотя вроде бы говорил непрерывно, во всяком случае, непрерывно спрашивал: каково впечатление Небошлепова от прошедшего мероприятия, каково его отношение к последним достижениям духовных наук, о которых нынче столь ярко говорил главный ученый… Это напоминало дурную комедию, водевиль, поставленный в психушке: голос Обиванкина явно начинал скрежетать от плохо скрываемой ненависти, едва он произносил фамилию Акишина, – но слова он подбирал вполне в духе времени, а Лёка, не ведая, что за фрукт перед ним нарисовался, вполне в духе времени же отвечал: очень интересный и емкий доклад, прекрасное владение аудиторией, я узнал много нового…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.