Текст книги "Каспар Хаузер, или Леность сердца"
Автор книги: Якоб Вассерман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
«Каспар Хаузер» – бесспорно, лучший роман Вассермана, хотя после его опубликования писатель прожил более четверти века и написал много других произведений. В сравнение с этой книгой идет разве только еще «Человечек с гусями», вышедший в свет через семь лет после «Каспара Хаузера». При всей несхожести сюжета обоих романов, они очень близки друг к другу по идейным и творческим установкам их автора. Впрочем, и в романах «Кристиан Ваншаффе», «Ульрика Войтих», «Фабер», «Лаудин и его семья», в трилогии «Дело Маурициуса» – «Этцель Андергаст» – «Третье существование Керкховена» и в других произведениях Вассерман остался верен гуманистическим идеалам и позициям критического реалрйма, столь ярко продемонстрированным в «Каспаре Хаузере».
До конца своих дней Вассерман по-прежнему старался врачевать общественные недуги. Но в последних его произведениях, написанных в конце 20-х и начале 30-х годов, когда все явственнее слышался топот рвавшихся к власти гитлеровских орд, особенно остро ощущается боль писателя за общество, не внемлющее призыву к гуманности и не преграждающее пути насильникам и убийцам.
Якоба Вассермана не постигла участь большинства писателей, вместе с которыми он создавал литературу немецкого критического реализма XX века: он не эмигрировал и не был замучен в фашистском концлагере. Его спасло то обстоятельство, что еще в конце прошлого века он переселился в Австрию. Здесь, в курортном городке Альт-Аусзе, он и умер естественной смертью в первый день 1934 года, за четыре года до того, как нацисты ворвались в пределы его второй родины.
Последний год жизни шестидесятилетнего писателя был омрачен известиями, приходившими к нему, одно страшнее другого, из Германии. Среди них были и сообщения о том, что пылают на кострах его книги, занесенные геббельсовскими пропагандистами в черный список запрещенной литературы. Он не успел внести свой вклад в немецкую антифашистскую литературу. Но голос писателя продолжал звучать и после смерти. Его произведения печатал, например, Т. Манн в возглавленном им эмигрантском журнале «Масс унд верт», ставившем себе целью защищать подлинную немецкую культуру. Великий немецкий писатель делал это не только из уважения к памяти своего собрата по перу, с которым он был связан узами многолетней дружбы еще со времен их совместной работы в конце прошлого века в знаменитом мюнхенском журнале «Симплициссимус», но прежде всего потому, что отчетливо сознавал: в борьбе с фашистской идеологией не могут не принести своих плодов человеколюбивые книги Якоба Вассермана.
Г. Бергельсон
Каспар Хаузер, или Леность сердца
Светит все то же солнце
Над той же грешной землей,
Из тех же крови и праха
Сделан бог и ребенок земной.
Все проходит, и все невредимо,
Все так молодо и старо.
И, как символ, во образ единый
Жизнь и смерть слилися хитро.
Часть первая
НЕИЗВЕСТНЫЙ ЮНОШАВ первые летние дни 1828 года по Нюрнбергу разнеслись странные слухи о человеке, который содержался под стражей в крепостной башне и день ото дня все больше удивлял как полицию, так и людей, к нему приставленных.
Это был юноша лет семнадцати. Никто не знал, откуда он. Сам он ничего сообщить не мог, так как говорил не лучше двухлетнего ребенка; только некоторые слова ему удавалось произносить отчетливо, и он все время твердил их заплетающимся языком, то жалобно, то радостно, словно в них не было смысла и они являлись лишь безотчетным выражением его страха, его желаний. Он и походкой напоминал ребенка, делающего свои первые шаги: ступал не с пятки на носок, а сразу всей ступней, тяжело и неуверенно.
Нюрнбержцы – народ любопытный. Каждый день сотни их поднимались на гору к крепости по девяноста двум ступенькам, ведущим в старую мрачную башню, – взглянуть на незнакомца. Входить в полутемную камеру было запрещено, и они, теснясь у порога, смотрели на странное человеческое существо, забившееся в самый дальний угол камеры. Юноша играл белой деревянной лошадкой; эту лошадку ему подарили дети тюремщика, у которых он ее увидел, растроганные его восхищенно-просительным лепетом. Глаза его словно бы не воспринимали света, по-видимому, собственные движения внушали ему страх, а когда он поднимал руки, чтобы что-то ощупать, казалось, воздух таинственным образом оказывает ему сопротивление.
– Что за убогое существо, – говорили люди.
Многие считали, что обнаружен новый вид, нечто вроде пещерного человека. Особенно странным было то, что юноша с отвращением отказывался от всякой пищи, кроме воды и хлеба.
Мало-помалу, стали общеизвестны отдельные обстоятельства, сопутствовавшие появлению незнакомца. В Духов день, около пяти часов пополудни, его обнаружили на Уншлитплац неподалеку от Новых ворот; он растерянно озирался по сторонам и вдруг упал – прямо на руки случайно проходившего мимо сапожника Вайкмана. В дрожащих пальцах юноши было зажато письмо на имя ротмистра Вессенига. Сапожник и несколько подоспевших прохожих с трудом дотащили его до дома ротмистра, там он, обессиленный, повалился на ступени, сквозь его разорванные сапоги сочилась кровь.
Ротмистр пришел домой лишь в сумерки, и жена рассказала ему, что в хлеву на соломе спит какой-то изголодавшийся и полудикий парень; она тут же передала письмо, и ротмистр, сломав печать, с великим изумлением несколько раз его перечитал. Это было письмо, в некоторых пунктах столь же юмористическое, сколь исполненное жестокой ясности в других. Ротмистр отправился в хлев и велел разбудить незнакомца, что было сделано не без труда. На вопросы офицера, по-военному точные, юноша либо не отвечал ничего, либо издавал какие-то бессмысленные звуки, и господин фон Вессениг, не долго думая, решил отправить его в полицейский участок.
Но и это нелегко было сделать, незнакомец едва передвигал ноги, кровавые следы отмечали его путь; его пришлось тащить по улицам, как упрямого теленка, – на потеху возвращающимся с праздничного гуляния горожанам.
– В чем дело? – спрашивали те, что только издали наблюдали непривычную суматоху.
– А! Пьяного крестьянина тащат! – гласил ответ.
В участке письмоводитель тщетно пытался учинить допрос арестованному. Тот по-прежнему лепетал почти бессмысленные слова, несмотря на ругань и угрозы полицейских. Когда один из нижних чинов зажег свечу, произошло нечто странное: юноша стал неуклюже дергаться и сунул руку в пламя, но, обжегшись, так заплакал, что поразил всех в самое сердце.
Наконец письмоводитель догадался дать ему в руки лист бумаги и карандаш; удивительный этот человек схватил их и очень медленно, по-детски, большими буквами, написал: «Каспар Хаузер». Потом он заковылял в угол, повалился и уснул глубоким сном.
Каспар Хаузер – так отныне стали называть незнакомца – появился в городе, одетый в крестьянское платье, а именно: в сюртук с отрезанными фалдами, красный галстук и высокие сапоги, и все поначалу решили, что имеют дело с крестьянским сыном из ближней деревни, либо выросшим в забросе, либо попросту недоразвитым. Первый, кто решительно отклонил это предположение, был тюремщик с башни:
– Вовсе даже не похож на крестьянина, – сказал он, указывая на волнистые светло-каштановые волосы своего арестанта, в них было что-то удивительно нетронутое, они блестели, как шкура животного, привыкшего жить в темноте. – А белые руки, а бархатистая кожа, а прозрачные виски, а голубые прожилки на шее? Честное слово, он похож скорее на знатную барышню, чем на крестьянина.
«Недурно подмечено», – решил судебный врач, который в своем заключении, приложенном к протоколу, наряду с этими приметами подчеркнул особое строение колен и нестертые ступни узника. «Совершенно ясно, – говорилось в конце, – что тут мы имеем дело с человеком, ничего не знающим о себе подобных: он не ест, не пьет, не говорит, не чувствует, как другие, ничего не знает ни о прошлом, ни о будущем, не ощущает времени, сам себя не помнит».
Однако на ход следствия это мнение не повлияло. В полицейском управлении заподозрили, что судебный врач изрядно преувеличил под влиянием своего друга, учителя гимназии Даумера. Тюремщику Хиллю было поручено тайком наблюдать за незнакомцем. Он часто заглядывал в глазок на двери, когда юноша думал, что он один, но все та же печаль была на его лице, то сонном и скорбном, то вдруг искаженном и сведенном судорогой, словно при виде чего-то страшного. И так же тщетно было ночью, когда он спал, подкрадываться к его ложу, стоя на коленях, прислушиваться к его дыханию и ждать, не подымутся ли со дна души и не сорвутся ли с уст предательские слова; злоумышленники нередко говорят во сне, да и спят они больше днем, чем ночью, когда вынашивают свои мысли и планы. Но этого дремота охватывала, едва садилось солнце, а просыпался он, когда первый солнечный луч проникал сквозь закрытые ставни. Могло показаться подозрительным, что он каждый раз вздрагивал, стоило открыть дверь его темницы, но по-видимому то был не страх души, сознающей свою вину, а скорее чрезмерная возбудимость чувств, болезненное восприятие каждого звука.
– Нашим господам в ратуше придется извести еще немало бумаги, коли они хотят преуспеть в этом деле, – на третий день сказал добряк Хилль учителю Даумеру, пожелавшему навестить незнакомца. – Я отлично знаю все уловки босяков, но если этот парень симулянт, можете меня повесить.
Хилль отпер камеру и впустил учителя. В первое мгновение узник, как обычно, испугался, но потом, казалось, перестал замечать вошедшего и, завороженный своим неведением, тупо уставился в землю.
Когда Хилль открыл ставни, юноша, возможно, впервые в жизни поднял застывший взор, на миг освободившись от молчаливого постоянного страха, таившегося в недрах его души, и устремил за окно на залитый солнцем простор, где одна к одной лепились островерхие черепичные крыши, огненно-красные на фоне окутанных голубоватой дымкой полей и лесов. Он протянул руку: безрадостное удивление искривило его губы, он сделал робкую попытку дотронуться до сияющей картины, пальцами пощупать пеструю неразбериху, а когда убедился, что это было нечто далекое, обманчивое, неосязаемое, лицо его омрачилось, и он отвернулся, недовольный и разочарованный.
В тот же день бургомистр Биндер явился на квартиру Даумера и в разговоре о найденыше сообщил, что господа из магистрата настроены к нему скорее враждебно и недоверчиво, нежели благожелательно.
– Недоверчиво? – удивленно переспросил Даумер. – В каком смысле недоверчиво?
– Да они считают, что парень нас морочит, – ответил бургомистр.
Даумер покачал головой.
– Ну, какой же нормальный человек из чистого притворства станет жить на хлебе и воде, с отвращением отказываясь от всего вкусного? – спросил он. – Чего ради?
– Так или иначе, – нерешительно произнес Биндер, – а это – запутанная история. Теперь, когда еще никто не знает, чем она может кончиться, осторожность тем более желательна, безрассудная доверчивость может вызвать справедливые насмешки здравомыслов.
– Это звучит почти так, словно здравым смыслом обладают только скептики и маловеры, – заметил Даумер, наморщив лоб. – Людей такого сорта у нас, к несчастью, более чем достаточно.
Бургомистр пожал плечами и взглянул на молодого учителя с той снисходительной иронией, которая людям, умудренным опытом, служит оружием против энтузиазма.
– Мы решили провести новое расследование при участии судебного врача, – продолжал он. – Советник магистрата Бехольд, барон фон Тухер и вы, милый Даумер, тоже войдете в комиссию. Составленный вами акт вместе с уже имеющимся полицейским протоколом будет переслан в окружное управление.
– Понимаю, акты, документы… – сказал Даумер, насмешливо улыбаясь.
Бургомистр положил руку ему на плечо и добродушно возразил:
– Не будьте столь надменны, почтеннейший, наше общество погрязло в чернилах, и в том немалая вина таких книжных червей, как вы. Впрочем, – он полез за пазуху и вытащил сложенный лист бумаги, – как члену комиссии вам надлежит ознакомиться с важным документом. Вот письмо, которое наш узник отдал ротмистру Вессенигу. Прочтите!
Анонимное письмо гласило:
«Я посылаю вам парня, господин ротмистр, который хочет стать солдатом, чтобы верой и правдой послужить своему королю. Этого мальчика мне подкинули в 1815 году; однажды зимней ночью я нашел его у своей двери. У меня самого есть дети, я беден и едва свожу концы с концами; мать подкидыша мне так и не удалось найти. Я ни на шаг не отпускал его из дому, ни один человек о нем не подозревает. Сам он даже не знает, в какой местности находится мой дом. Расспрашивайте его сколько угодно, он ничего не ответит, так как и говорить-то толком не умеет. Будь у парня родители, из него вышел бы человек, он что угодно сделает, надо только показать ему. Я увел его среди ночи, и денег у него при себе нет. Если вы не захотите его у себя оставить, убейте его и выбросьте это дело из головы».
Даумер прочел письмо, вернул бургомистру и с серьезной миной стал ходить взад и вперед по комнате.
– Ну, что вы на это скажете? – допытывался Биндер. – Кое-кто из наших господ придерживается мнения, что незнакомец сам написал это письмо.
Даумер разом прекратил свое хождение, всплеснул руками и воскликнул:
– О, боже милостивый!
– Разумеется, для этого нет никаких оснований, – поспешил добавить бургомистр, – совершенно очевидно, что письмо написано с коварной целью усложнить и запутать розыски. Эта презрительная холодность тона с самого начала заставила меня подумать, что юноша является безвинной жертвой преступления.
Бургомистр еще больше укрепился в своем смелом предположении благодаря случаю, происшедшему на следующее утро, когда господа из комиссии посетили узника Каспара Хаузера. Покуда тюремщик раздевал юношу, внизу в переулке раздалась деревенская музыка и музыканты, звоня в колокольчики, прошли под крепостной стеною. Жуткая, пугающая дрожь вдруг пробежала по телу Хаузера, его, лицо и руки покрылись потом, глаза закатились, всем своим существом он внимал надвигающемуся ужасу, потом, издав звериный вопль, упал на пол, вздрагивая и рыдая.
Господа из комиссии побледнели и растерянно переглянулись. Даумер подошел к несчастному и, положив руку ему на голову, проговорил несколько ласковых слов. Юношу это успокоило, он затих, и все же казалось, что ужасающее впечатление от услышанных звуков насквозь пронзило его тело. Пережитое потрясение сказывалось на нем еще много дней; весь дрожа, лежал он на мешке с соломой, и кожа его была лимонно-желтой. Участливые вопросы не могли его не растрогать, и он искал слова, чтобы выразить свою признательность, причем взгляд его, обычно такой ясный, затуманивался страданием. Учителю Даумеру, который два-три раза в день к нему заходил, он, молча или невнятным лепетом, выказывал нежную благодарность.
В одно из таких посещений Даумер впервые остался с юношей наедине; тюремщик по его просьбе запер нижние ворота. Даумер сел рядом с узником, говорил, спрашивал, выпытывал, понапрасну расточая участливые слова и хитрые уловки. Под конец он уже ограничился тем, что стал внимательно наблюдать за поведением юноши. Внезапно у Каспара Хаузера вырвались нечленораздельные звуки, он, казалось, чего-то требовал и растерянно озирался. Даумер сообразил, в чем дело, и подал ему кувшин с водой, который Хилль поставил на лавку. Каспар взял кувшин, поднес к губам и стал пить. Он пил большими глотками, с восторженным облегчением, и глаза его сияли, словно в этот блаженный миг он забыл, что пугающая неизвестность со всех сторон обступила его.
Даумер пришел в необычайное волнение. Дома он более получаса мерил большими шагами свой кабинет. Около восьми в дверь постучали, вошла его сестра и позвала к ужину.
– Ты как думаешь, Анна, – спросил он ее оживленным и многозначительным тоном, – дважды два – четыре, а?
– Кажется, да, – отвечала молодая девушка, удивленно улыбаясь, – все люди утверждают, что так. Ты открыл, что это неверно? С тебя станется, ты же смутьян.
– Открыл, хоть и не это, но что-то в этом роде, – сказал Даумер весело и положил руку на плечо сестры. – Я хочу хоть раз заставить плясать наших бравых филистеров. Да-да, они у меня и попляшут и подивятся.?
– Это касается юноши? Что ты хочешь с ним делать? Будь осторожен, Фридрих, не впутывайся ты в эту историю, тебя уже и так недолюбливают.
– Что и говорить, – ответил он, сразу придя в дурное настроение, – таблица умножения может понести ущерб.
– Ну, как, об этом странном пришельце все еще ничего не известно? – спросила за столом мать Даумера, кроткая старая дама.
Даумер покачал головой.
– Скоро узнаем, пока можно только догадываться, – ответил он, глядя в потолок остановившимся взглядом.
На следующий день «Моргенпост» поместила статью под названием «Кто такой Каспар Хаузер?». Хотя ни один из читателей не мог на это ответить, наплыв любопытных так возрос, что магистрат вынужден был строго ограничить часы посещения башни. Случалось, люди сплошной стеной стояли перед открытой дверью, глядя на узника, и на лицах их был написан вопрос: «Что с ним? Что же это за человек, который не понимает ни слова, хотя кое-как говорит, не узнает предметов, хотя видит, смеется, едва кончив плакать, кажется простодушным, на самом деле будучи таинственным, и за невинным блеском его глаз, быть может, кроется позор и преступление?»
Узник ощущал, болезненно ощущал, чего требуют устремленные на него жадные взоры посетителей, и желание угодить им, возможно, и породило тот первый проблеск, который для него самого выхватывал из темноты прошлое. Он ощупью искал прошлое в глубинах своей взволнованной души, впервые его почувствовал и связал с настоящим, содрогаясь, научился измерять время и постигал, что оно, меняясь, делало с ним; сравнивая виденное ранее с тем, что видел теперь, он все понял и, видимо, нашел средство удовлетворить вопрошающие взгляды.
Он жадно искал слова. Его умоляющий взгляд вылавливал их из говорящих людских ртов.
Здесь Даумер был в своей стихии. С тем, что никак не удавалось ни врачу, ни тюремщику, ни бургомистру, ни письмоводителю, вполне успешно справлялись его осмотрительность и целеустремленное терпение. Но личность найденыша в такой мере занимала его, что он забросил свои занятия и частные обязательства, почти не вспоминал о государственной службе и сам себя ощущал человеком, которому судьба показала нечто, ему одному предназначавшееся, и благодаря этому все, чем он жил и о чем думал, получало счастливое подтверждение.
Одна из первых его заметок о Каспаре Хаузере выглядела так:
«Это беспомощно бредущее в неведомом мире существо, его сонный взгляд, боязливые жесты, возвышающийся над изможденным и бледным лицом благородный лоб, на коем написаны мир и чистота, – все эти доказательства неоспоримы. Если оправдаются мои предположения, если я раскопаю корни этой жизни и заставлю цвести ее ветви, я покажу отупевшему миру зеркало незапятнанной человечности, и мир увидит, что действительно существует Душа, которую с презренной страстью отвергают идолопоклонники нашего времени».
Трудный путь избрал сей ревностный педагог. У истоков этого пути язык человеческий был еще смутен, надо было каждое слово доводить до сознания юноши, пробуждать в нем воспоминания, прояснять взаимосвязи причин и следствий. Между двумя вопросами здесь лежали миры познания, беспомощно оброненные «да» и «нет» еще ничего не значили там, где любое понятие впервые выступало из мрака, каждое новое слово затрудняло осознание предыдущего. И все же луч света, упавший из далекого прошлого, окрылил дух юноши скорее, чем того смел ожидать Даумер. Удивительно, как легко и просто усваивал он однажды сказанное и как из хаоса неживых звуков извлекал то, что было для него живо и полно значенья, так что Даумеру казалось, будто он срывает пелену с глаз своего питомца, подслушивает медленно пробивающиеся воспоминания. Перед ним было лишь тело юноши, тогда как дух его возвращался в те сферы, откуда явился, принося с собою нечто такое, чего еще не слыхало людское ухо.
ПОКАЗАНИЯ КАСПАРА ХАУЗЕРА, ЗАПИСАННЫЕ ДАУМЕРОМСколько Каспар себя помнил, он всегда жил в темной комнате, всегда в одной и той же темной комнате. Никогда не видел человека, никогда не слышал его шагов, его голоса, не слышал ни щебета птиц, ни звериного рыка, не видел ни солнечного луча, ни лунного сияния. Ничего не знал, кроме себя самого, ничего не знал о себе самом и не подозревал о своем одиночестве.
Его темница была тесной и узкой: ему помнится, что как-то раз, раскинув руки, он коснулся двух противоположных стен. А прежде она казалась ему необъятной; незримыми цепями прикованный к своей подстилке, Каспар никогда не покидал угла, в котором спал без сновидений или сонно бодрствовал. Сумерки и полный мрак отличались друг от друга – вот и все, что было ему известно о дне и ночи, он не знал, как их назвать; просыпаясь ночью и вперяя взор в темноту, он уже не видел стен.
Он не знал, что время можно мерить. Не мог сказать, когда началось его непостижимое одиночество, ни минуты не думал, что оно может кончиться. Он не чувствовал, что растет, что тело его изменяется, не желал ничего другого, кроме того, что было, нечаянности не страшили его, будущее не влекло, прошлое в нем молчало, тихо и размеренно текла едва теплившаяся жизнь, внутренний мир его безмолвствовал, как безмолвствовал воздух, которым он дышал.
Просыпаясь по утрам, он находил возле своей постели свежий хлеб и кружку с водой. Случалось, у воды был какой-то привкус, выпив ее, он обессиливал и засыпал. Очнувшись, он то и дело брал в руки кружку, подолгу держал ее у губ, но вода не лилась, он снова ставил кружку на место и ждал, не появится ли вода, так как не знал, что воду ему приносят; он понятия не имел, что на свете есть кто-то, кроме него. В такие дни ложе его бывало покрыто свежей соломой, ногти и волосы у него были пострижены, лицо умыто, чистая рубаха прикрывала его тело. Все это делалось неприметно, пока он спал, и никакие мысли не смущали его душу.
И все-таки Каспар Хаузер был не совсем одинок; у него имелся товарищ – белая деревянная лошадка, безымянная и недвижимая игрушка, как бы сколок собственного его бытия. Он воображал, что она живая, считал ее себе подобной, и в матовом блеске ее бусинок-глаз сосредоточился для него весь свет внешнего мира. Он не только не играл с ней, но даже беззвучно с нею не разговаривал, и, хотя она стояла на дощечке с колесиками, ему ни разу не пришло в голову покатать ее по полу. Но, когда он ел хлеб, прежде чем положить его себе в рот, он каждый ломтик протягивал лошадке, а перед сном ласково гладил ее.
Это было его единственное занятие за долгие дни, за долгие годы.
Случилось однажды, что, когда он бодрствовал, стены раскрылись, и снаружи, из Неведомого, возникла огромная фигура – Невиданный, первый другой, он произнес словечко «ты», и Каспар стал называть его «Ты». Казалось, потолок покоится на его плечах, что-то непривычно легкое и непостоянное было во всех его движениях, вокруг него стоял шум, оглушительный шум, звуки один за другим беспрестанно срывались с его губ, сияние его глаз заставляло внимать ему, затаив дыхание, от платья исходил дурманящий запах внешнего мира.
Из множества слов, которые произносил «Ты», Каспар сначала не понимал ни одного, но он весь обратился в слух, мало-помалу ему уяснилось, что это чудовище хочет увести его, что игрушка, делившая с Каспаром одиночество, называется «конь», что у него будут еще другие кони и что он должен учиться.
– Учиться, – все твердил «Ты», – учиться, учиться. – А чтобы объяснить, что это такое, он поставил перед Каспаром скамеечку на четырех круглых ножках, положил на нее лист бумаги, два раза написал имя «Каспар Хаузер», потом, водя по бумаге рукой Каспара, написал еще раз, черным по белому, – это понравилось Каспару.
Затем «Ты» положил на скамеечку книгу и, указывая на крошечные значки, стал произносить слова. Каспар любое из них мог повторить, но смысла не улавливал. Он лепетал слова и даже целые фразы, которые ему твердил человек, например: «Я хочу стать кавалеристом, как мой отец».
«Ты», видимо, был доволен, во всяком случае, желая поощрить Каспара, он показал ему, что деревянную лошадку можно катать по полу, и, проснувшись на следующее утро, Каспар очень веселился. Катал лошадку взад и вперед и поднял такой шум, что у него заболели уши, тогда он остановил лошадку и принялся с ней беседовать, подражая непонятным звукам, услышанным от «Ты». До чего же весело было слушать самого себя, он всплескивал руками, и комната наполнялась его радостным лепетом.
Наверное, это рассердило тюремщика, он хотел заставить Каспара замолчать. И над головой мальчика вдруг просвистел прут, тут же он ощутил такую резкую боль в руке, что упал ничком от страха. И в этот миг ужаса ему открылось, что он больше не прикован к своей постели. Какое-то время он лежал совсем тихо, потом попробовал податься вперед, но испугался, коснувшись босыми ногами холодного пола. Он с трудом добрался до своей подстилки и тотчас же заснул.
Трижды день сменился ночью, прежде чем «Ты» появился вновь и стал проверять, может ли еще Каспар написать свое имя и прочитать слова из книги. Он не скрыл своего изумления, увидев, что мальчик легко с этим справился. Затем принялся указывать на отдельные предметы и говорил, как они называются; говорил он медленно, глядя Каспару прямо в глаза, и при этом крепко держал его за плечо; по его взглядам, жестам, по меняющемуся выражению лица Каспар догадывался, что тот говорит, весь дрожал, но язык его был послушен воле этого человека.
На следующую ночь Каспара разбудили. Долго и мучительно он стряхивал с себя сон и все никак не мог проснуться. Когда он, наконец, разомкнул веки, стена была раскрыта и пурпурно-красный свет струился в темницу, «Ты», склонившись над ним, что-то шептал, может быть, успокаивал Каспара. Он поднял мальчика и надел на него брюки, рубаху и сапоги, поставил его на ноги, прислонил к стене, а сам повернулся к нему спиной. Потом обхватил его за ляжки и завалил на себя, Каспар обвил его шею руками, и «Ты» пошел, пошел на высокую гору, так казалось Каспару; на самом деле это была вероятно, лестница из подземелья. «Ты» громко и тяжело дышал; вдруг что-то прохладное и влажное ударило Каспару в лицо, запуталось в его волосах, которые сами по себе зашевелились, коснулось его кожи.
Внезапно чернота отступила, словно бы скатилась на землю, все вокруг расширилось, смягчилось, но тьма не рассеялась, в ее глубине, вдали, шевелилось что-то большое и непонятное, сверху пролился голубоватый свет и тоже исчез; скользящая влага раздувала складки платья, в воздухе носились пронзительные запахи. Каспар начал плакать, да так и заснул на спине несшего его человека.
Когда он проснулся, оказалось, что он лежит на земле лицом вниз и холод пронизывает его тело. «Ты» поднял его. Воздух показался ему раскаленным, от невыносимо яркого сияния рябило в глазах. «Ты» толковал Каспару, что он должен учиться ходить; показывал, как это делается, поддерживал его сзади под руку и пригибал его голову к груди, тем самым заставляя смотреть под ноги. Шатаясь и дрожа, Каспар повиновался. Воздух и свет жгли ему веки, от запахов кружилась голова, он терял сознание.
Он опять уснул и не знал, сколько длился его сон. Не знал также, сколько раз он пытался ходить, хотя уже снова стемнело. Возможно, он думал, что наступила ночь, когда они опять очутились в лесу. Дороги он не замечал и не мог бы сказать, идет он в гору или под гору. Он не знал, что видит: деревья, или луга, или дома. Порою ему казалось, что все вокруг охвачено алым пламенем, но когда все темнело и смягчалось, воздух, земля простирались перед ним в зеленоватой голубизне. Встречались ли им люди, он и этого не мог сказать, он не видел неба, даже лица своего спутника не видел. Однажды с неба пролилась вода; он думал, «Ты»: поливает его, и просил перестать, но тот сказал, что он здесь ни при чем, и, указывая вверх, воскликнул:
– Дождь! Дождь!
Каспар не знал, сколько времени он шел. Каждый раз, когда, измученный ходьбой, он ложился отдохнуть, ему казалось, что миновал день. Страх гнал его вперед, пересиливал усталость, сводившую тело, и заставлял высоко держать голову, хотя взгляд его все время был опущен долу. «Ты» давал ему хлеб, такой же, как в темнице, и воду из фляги. «Ты» обещал Каспару красивых лошадок, силясь преодолеть его усталость и страх перед ветром, шумящим в кустах, перед рычанием зверей, перед травой, щекочущей ступни; и когда Каспар, наконец, смог довольно долго идти сам, «Ты» сказал, что скоро они будут на месте. Указывая рукою вдаль, он произнес:
– Большой город!
Каспар не видел ничего, шатаясь, брел вперед; вскоре «Ты» знаком велел ему остановиться, сунул ему в руки письмо и прошептал в самое ухо:
– Куда передать письмо, тебе покажут.
Каспар сделал еще несколько шагов, потом оглянулся, но «Ты» исчез. Вдруг он почувствовал, что под ногами у него камни; он хватался за что попало, чтобы не упасть; он видел каменные стены, пламеневшие в свете солнца; ужас объял его, когда он заметил людей, сначала» одного, потом двух, потом великое множество. Они грозно на него надвигались, обступали, что-то крича, один из них схватил Каспара за руку и потащил куда-то; шум и гул стояли вокруг; ему хотелось спать, они его не понимали; он говорил о своем отце, о конях, они смеялись и не понимали его; он стонал, показывая на свои израненные ноги, они не понимали его! Он спал в конюшне ротмистра, потом появлялись другие люди, чтобы снова исчезнуть. Воздух был тяжелый, и дышать было трудно. Дома, представлявшиеся ему огромными существами, напирали на него, а в полицейском участке его так напугали странные гримасы и ужимки людей, что он разрыдался.
Он снова долго спал, а потом его отвели в башню. Человек, который вел его вверх по лестнице, говорил громким голосом и открыл дверь, издавшую протяжный стон. Едва Каспар опустился на мешок с соломой, как начали бить башенные часы, что несказанно его удивило. Он напряженно прислушивался, но мало-помалу все стихло, внимание его рассеялось, и он чувствовал только жжение в ногах. Глаза уже не болели, ведь кругом было темно. Он сел и хотел дотянуться до кувшина, чтобы утолить жажду. Но не увидел ни воды, ни хлеба, только голый пол, совсем не похожий на пол в его прежней темнице. Он хотел поиграть со своей лошадкой, но ее тоже не было, тогда он сказал:
– Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.