Текст книги "Запретный край. Перевод Ольги Гришиной"
Автор книги: Ян Слауэрхоф
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Китайские крестьяне, вернувшись с уборки урожая и обнаружившие в своем доме белокурого варвара, не убили его, но и не выдали. Они позволили ему расхаживать, где вздумается, не препятствовали собирать и есть овощи и доедать остатки риса из чашек. По их жестам и лицам было не понять, видели ли они его вообще. Это непризнание его существования было для Камоэнса еще болезненнее, чем враждебность или тюрьма. Казалось, он попал на другую планету, жители которой, обладающие иными чувствами, не осознавали его присутствия. Он не мог поддерживать связи с этим внешним миром ни с помощью улыбки, ни с помощью жестов или речи. Это было одиночество, ужаснее, нежели одиночество посреди моря или в ледяной пустыне, более гнетущее, нежели заключение в трюме. И всё же, невзирая на эту духовную пытку, его физические силы мало-помалу возвращались к нему. Движимый инстинктом, он взобрался по склону на вершину острова. Откос не был крутым, но Камоэнс настолько ослабел, что восхождение заняло несколько дней. На городской стороне откос спускался вниз довольно круто, сверху была видна бухта и окрестности. Только теперь Луис мог окинуть взглядом новый мир.
Невзирая на его несчастья, просторная перспектива давала ему некое ощущение освобождения. Кругом из воды возвышались острова, вдали виднелся материк, на другой стороне лежал город на трех холмах. На вершине одного стоял маяк, сиявший во тьме над городом; на втором, в угловатой гирлянде, бруствер цитадели; на третьем – собор с большим крестом на верхушке. Внизу был сам город: белые, коричневые и серые здания, между которыми – мрачные обломки скал и купы деревьев. Перед городом шныряли тесные стаи джонок; даже когда рыбацкая флотилия, спасаясь от атлантического шторма, укрывалась в Тежу, не видно было такого количества мачт одновременно.
Под ним, на острове, были разбросаны похожие на остроконечные седла рыбацкие хижины, на песчаном берегу – высоко поднятые сампаны4444
Дощатые плоскодонные лодки.
[Закрыть]. Луис осмотрел линию берега насколько мог вдаль, и на одном конце, в зарослях, приметил нечто, похожее на белый платок. Это было для него, как парус для утопающей жертвы кораблекрушения: туда и только туда, неважно, чей это парус: пиратский или дружеский. Он спустился с вершины и попытался проследовать кратчайшим путем. Но ему приходилось избегать деревень и обходить пропасти, и в конце концов он совершенно сбился с пути, так что ему пришлось вновь забираться наверх, чтобы найти дорогу назад; он теперь попробовал следовать под спуском, но снова тщетно.
К ночи, слишком усталый, чтобы идти дальше или искать укрытия, он вырыл нору в поле и прикрылся листвой; он был чересчур обессилен, его лихорадило, и он не мог уснуть. Посреди ночи откуда-то очень издалека до него донеслось неясное пение. Он приподнялся и вслушался; не иначе как это ночной ветер донес звук, потому что когда ветер стихал, ничего не было слышно. Камоэнс выбрался из ямы и пошел против ветра, останавливаясь, когда тот стихал, и двигаясь дальше, когда он возобновлялся. Но звук становился всё слабее и слабее, к тому же начался дождь, сделалось светлее и он обнаружил, что стоит по-прежнему на том же мрачном поле. Ветер сменился; и ветер и дождь объединились против него. Он провел день в своей яме. Ночью началось то же самое: он притворялся, что не слышит, и погрыз несколько корешков; звук усилился, он забрался еще глубже; но звук продолжался, и в конце концов он высунул голову. Было безветренно, так что ветер не мог обмануть его; он осторожно двинулся на звук, заметив, что идет по руслу ручья. Внезапно звук вновь прекратился, но он продолжать идти по ручью и уперся в высокую стену. Он на ощупь двинулся вдоль нее, но руки его не встретили двери, почва внезапно провалилась под ним, и он очутился по колено в воде. Теперь он стал исследовать стену с другой стороны. Он вновь попал в воду, но заметил, что она не становилась глубже; вышла луна, так что он рискнул идти дальше. В конце концов стена завернула внутрь. В лунном свете он разглядел небольшую беседку, чуть возвышающуюся над водой: стройная изогнутая крыша на шести тонких пилястрах, между которыми висели цветочные гирлянды, покачивавшиеся на ветру.
Он с трудом поднялся в беседку, и ему пришлось лечь, чтобы отдышаться. Поднявшись, он заметил, что его грязная промокшая одежда оставила жирные отпечатки его тела на мозаичном полу.
Он словно бы увидел свое нынешнее существо в зеркале; попытался вытереть грязь с чистого пола, но ему это не удалось, и на какой-то момент печаль овладела его притупленным расположением духа, но вновь была вытеснена стремлением двигаться дальше.
Узенький мостик без перил был перекинут на другой берег через три-четыре валуна. Под ним вокруг камней бурлили волны. Он, шатаясь, перешел через них и вновь уперся в стену. В центре ее было решетчатое овальное отверстие, брусья обвивали усики винограда, а за ним расстилалась зелень сада.
Он тряс прутья решетки, один за другим, они не поддавались. Отчего ему хотелось туда, внутрь, ведь там могла быть тюрьма? Ведь ужаснее голода и одиночества во внешнем мире не было ничего! Он поскользнулся, держась за наружный прут, решетка повернулась и он кувырком влетел в сад. Загородка закрылась за ним, ветви и гроздья листвы отталкивали его, для него едва находилось место между стеной и наружными кустарниками, никогда прежде не слыханные запахи испугали его, как предчувствие существования при таких тяжких условиях, какие он никогда не смог бы выполнить.
Глава пятая
IКогда бы человек умел в мыслях призывать к себе смерть с той же легкостью, что и любовь, то многие ложились бы ночью спать, чтобы никогда более не проснуться. Но тело слишком сильно: при малейшем движении – бросаясь к оружию, наливая глоток в стакан – оно сопротивляется и отстаивает свою вялую привязанность к земле, – возможно, наиболее упорно, будучи поражено смертельным недугом. К счастью, дух всё же может освободиться, пусть даже и не навечно, он может пересечь поток забвения, оставить позади страдания и, вернувшись в тело, не узнать более того, что пришлось перенести ему в его компании, в его плену. Прежде всего когда человек только что переплыл океан, не видел и не слышал ничего, кроме воды, воздуха, гниющего дерева, оглушен трехдневным штормом и многонедельным голодом и скитаниями. Возможно, в росших окрест сорных травах в пределах моей досягаемости было с десяток смертельно ядовитых. Я не срывал их.
Когда я, наконец, вновь поднялся на ноги, с меня посыпались сухие листья и комья земли, вспорхнул целый рой насекомых, длинные черви медленно поползли с моих ног.
Паразиты покидали тело, которое уже наполовину покоилось в земле, но более не хотело оставаться трупом. Между стеной и деревьями пролегала узкая, глубокая дорожка, по которой можно было идти только сбоку; при этом я, словно слепец, терся о стены, ветви шипами терзали и раздирали в клочья лохмотья, оставшиеся от моего платья, крапива вызывала зудящую, жгучую сыпь на коже в тех местах, до которых еще не добрались комары. Изодранный, я, наконец, выбрался на место в зарослях, некогда бывшее прогалиной; оно было завалено мертвыми стволами – мелкоячеистое, плотное переплетение лиан пронизывало пространство на высоту человеческого роста.
На другой стороне открылась аллея.
И туда тоже мне пришлось продираться. Я прошел по аллее и остановился у полуразрушенного здания; оно было одноэтажное, однако из камня. Охотничий домик, где мы виделись с ней! Более я ничего не знал, лето ли стояло, осень, – скорее всего последнее, ибо я дрожал и был покрыт холодной росой.
Внутри, должно быть, тепло, и нет насекомых, никаких людей со всех сторон, никакого гама, что слышал я в деревнях на острове, не понимая значения. Дверь была закрыта, но окно на задней стороне, как правило, было распахнуто; и теперь тоже. Диана уже никогда больше не придет сюда. Тем лучше. Внутри всё было перестроено, комнаты переходили одна в другую. Прежде было лучше; тогда все они выходили во внутренний двор: тогда ты знал, где находишься, можно было захлопнуть за собой дверь, скрыться, если на тебя напали. Всё едино: там стояла большая, грубо сколоченная деревянная кровать; кувшин с зацветшей, мерзко пахнущей водой; она не годилась для утоления жажды, но ею можно было омыть особо раздраженные участки кожи.
Трясущиеся руки стянули с тела всё, что еще уцелело от платья; груда тряпья упала на пол. Ничего больше не сохранилось от человека, пустившегося в плавание, дабы покрыть себя славой, – лишь это ущербное, изнуренное тело. Единственное, чем оставалось мне прикрыть срам, был глубокий, тяжкий сон, который не отпускал меня, когда я очнулся.
Я не мог шевельнуться. Сквозь щели ставень, косые и параллельные, словно решетка, падали лучи света на фигуру, сидевшую на корточках у стены и пристально разглядывавшую меня узкими, блестящими зелеными глазами. В комнате висел запах, но не ладана: более густой, более дурманящий…
Несколько часов я лежал неподвижно, не из-за страха перед охранником, но из-за боязни пробить брешь в стене молчания и вновь впасть в существование, с которым я надеялся покончить. Внезапный порыв ветра распахнул ставни. Вместо статуи Себастиана в нише сидел святой, не походивший на изнуренные, искаженные фигуры с аскетическими членами и экстатическими, мертвенно-бледными ликами с запавшими глазами, которые я до сей поры почитал святыми. Этот же казался карикатурой на старых знакомцев и ситуацию, в которой я находился. Я поднялся на ноги и внезапно увидел Себастиана, отступившего далеко в стену, – казалось, он перенес еще больше страданий с тех пор, как я видел его в последний раз; тогда он был близок к смерти, которая теперь, должно быть, была далеко позади. Я подошел ближе; прежде я испытывал к нему отвращение, теперь – симпатию. Он определенно тоже это чувствовал, он двинулся навстречу. И всё же я опасался его; я простер руку, чтобы поприветствовать его или оттолкнуть; не знаю. Это была моя собственная фигура в обшарпанном зеркале. Я обернулся; толстяк святой по-прежнему незыблемо восседал в своем низком кресле; кончики пальцев сведены, но брюхо жирными складками свисало на бедра, на губах – сальная улыбка, словно он посмеивался над собственной святостью, переварив знатный обед, и на следующей расписной ширме, насколько я мог видеть, являл собою старика, лысого, с длинными усами; восседая на небольшой лошадке, он на конце сгибающейся трости протягивал книгу двум склоненным фигурам, стоявшим на другом берегу некоего пурпурного потока: всё, что могла передать остающимся его уходящая жизнь. Вместо копий и мечей здесь были развешены веера и павлиньи хвосты. Вместо старой пышной мебели – изящная тростниковая, покрытая лаком; и все же назначение многих предметов было мне непонятно. Другие манеры и жесты придется выучить, чтобы жить в их окружении.
Вместо радости от того, что прежнее, принесшее мне лишь скорби и несчастья, полностью и навсегда исчезло, на меня нахлынула подавляющая тоска, словно море на тонущий корабль, как второе крушение.
Только постель была всё той же, в этом я мог поклясться, и я продолжал лежать, словно на острове, единственный оставшийся после всепоглощающего всемирного потопа.
Но вдруг я с дрожью осознал свою наготу. Я увидел, что перед постелью лежала одежда, подтянул ее к себе и оделся. Она широкими складками свисала с меня. Это была униформа; знаки отличия, которые я до моего отбытия надеялся завоевать, были нашиты на рукавах и плечах. Разве это не издевательство? Грубая подкладка саднила мою израненную и раздраженную кожу: это одеяние унижало меня более, чем когда-либо; я в ярости отбросил его. Чем носить такое, я лучше навсегда останусь голым. На всю жизнь, как долго? Но перед кроватью лежало еще кое-что: пища. Я жадно набросился на нее, схватил кувшин, – а вдруг там оставалась еще капля мути? В кувшине была свежая вода.
На полу лежало еще какое-то платье: длинное широкое одеяние. Я надел его, – оно оказалось сносным, но в нем я показался самому себе чужим. Всё же я не снял его, но через окно выкарабкался в заросли, чтобы прийти в себя. Растительный мир, по крайней мере, не стал мне совершенно чуждым.
Но теперь меня подавляли тяжелые, незнакомые запахи, я всё время спотыкался о предательские корни, мне мешало длинное одеяние. Мне хотелось отдохнуть, спрятаться среди деревьев, но это уже была не осень, стояла жара; я искал тени, листва была раскаленным чадом, почва, казалось, жила и пылала изнутри, легионы муравьев надвигались со всех сторон – кусачие, огромные красные муравьи, пауки падали с ветвей, и вновь зазвенели комары. Я бросился бежать хоть на какое-нибудь открытое место, вновь внезапно очутился перед изгородью, вцепился в прутья, чтобы выбраться из этого непереносимого рая адских мучений, хотя снаружи не видел ничего, кроме моря, другого ада. Ограда в этот раз не подавалась. Я снова обернулся, пошел было по аллее, но внезапно ноги мои подкосились, и я застыл, словно обратившись в дерево.
В конце аллеи, под листвой, осененной снопом света, словно мадонна в зеленой нише, стояла Диана.
Я подкрался к ней, как пантера к дичи. Теперь она не убежит от меня, не растает в облаке, не сольется с лесом. Она не шевельнулась; казалось, она со вниманием склонилась над чем-то, цветком или книгой, какая разница?
Еще один прыжок; она обернулась, и я отшатнулся. Это была Диана, но глаза у нее были раскосые, как у китаянки.
IIПилар не спала с тех пор, как ушел ее отец, оставив у двери стражу. Она дожидалась предстоящего нападения. Человек, который должен был препятствовать ее бегству, спал, а если и не спал, то глаза его были закрыты. Золото – тоже прекрасное снотворное. Это тянулось долго, но Пилар знала и травку, прогонявшую сон. И все же она почувствовала облегчение, когда, наконец, увидела, что копьеносец ушел, и немного позже разглядела в листве неуклюже карабкающуюся тушу. Теперь у нее появилась причина оставить отцовский дом.
И всё же она колебалась; но вдруг ее на нее снизошел великий покой. Она вгляделась в сумерки; затем, войдя в комнату и услышав звук падения на балконе, она двинулась по коридору и беспрепятственно прошла мимо сидевшего на корточках у стены охранника.
Только что стемнело, она пошла вдоль стен домов. Но у монастыря свернула в китайский район. Всё население было на улице. Когда она проходила по улицам Макао, ее повсюду почтительно приветствовали и непочтительно взирали на нее. Здесь же никто не обращал на нее внимания. Теперь на ней были одежды, из-за которых отец разгневался бы ужаснее, нежели из-за платья Вероники. Они напомнили бы ему что он, португалец, был женат на китаянке. Но она чувствовала себя свободно в широких шелковых брюках, жакете, с начесанной на лоб челкой. В узких улицах стоял гвалт, но он действовал на нее успокаивающе, подобно шуму моря; это было отрадно после тишины домашней ловушки. В толпе, во тьме, проницаемой горящими смоляными факелами, среди промозглых нависающих домов, она чувствовала себя в безопасности, она была своей. Она пришла к няне, которую не видела десять лет; теперь той было семьдесят; она сделалась еще морщинистей, еще больше постарела. Пилар приняли без удивления, дали ей циновку, и она два дня подряд отсыпалась. Но оставаться здесь ей было нельзя. И тогда сын ама4545
Amah (кит.) – «друг», нянюшка. Так китайцы называли не прислугу или кормилицу, а женщину, помогавшую растить и воспитывать ребенка, «мамку».
[Закрыть], который был столь же нем, как утлое суденышко, которым он правил, и миноги, которых он ловил, ночью перевез женщин на другой берег.
Пилар лишь смутно помнилось, что там был заросший сад, деревянный домик, который ее отец, обычно чертыхаясь при этом, называл quinta4646
Усадьба (порт.).
[Закрыть], мост и каменный козырек над морем. Она часто бывала там вдвоем с матерью. Мать сидела на циновке, пила чай, глядела на море и почти не обращала на нее внимания. Иногда ее отец тоже был там, тогда они сидели на стульях, в жарких деревянных стенах, и повсюду были разложены бумаги и документы. В таких случаях мать молчала, лишь глядела на него взором, исполненным сострадания, пока он не поднимался и не уходил в сад. Мать ложилась на циновку, Кампуш бродил по саду, рубил ветки и топтал цветы. Потом он напивался.
Для всех наступал счастливый момент, когда приходила шлюпка, чтобы увезти его на тот берег, в город. Иногда им обеим приходилось уезжать с ним; порой мать отказывалась, и Кампуш на руках переносил дочь в шлюпку и усаживал на красивую подушку. Но малышка Пилар визжала и плакала; тогда он спускал ее под козырек, на шатких ножках она переходила назад через узкий берег, порой шлепалась в воду, и ама вылавливала ее. Под смех шлюпка, наконец, уплывала, и они оставались в покое.
С двенадцати лет, после смерти матери, они уже никогда более не бывали там, и в жару и в холода оставались в раскаленном или промозглом городе. Кампуш не стремился назад, к покою, к воспоминанию о презрительно-сострадательном взгляде жены, к странному ощущению, охватывавшему его, когда он был один среди зарослей, словно там шептались о нем, словно там он был под прицелом многочисленных глаз. Он предпочитал оставаться там, где был первым: среди своих советников и офицеров, согласных с его словами.
Кампуш больше никогда не упоминал о домике. Возможно, он позабыл о его существовании. В любом случае он не стал бы искать Пилар там, он не смог бы вообразить себе, что она, изнеженная настолько, насколько это возможно в колонии, сможет жить в таком запустении, с годами превратившемся в чащобу.
Отец и сломленный любовник слепо таращились на солидные стены монастыря и представляли себе Пилар, непокорную беглянку, в простой беседе с патерами, прохаживающуюся по галереям. Ронкилью порой преследовало видение Пилар в беленой келье, коленопреклоненной перед узкой лежанкой, над которой висело распятие; потом она раздевалась, и декор менялся: Пилар, на коленях перед скамьей, на которой сидел он, меж колен – меч с крестообразной рукоятью. Его разочарованность не могла наколдовать ему действительности: Пилар, блуждающую по тихим аллеям, двигаясь как никогда свободно и грациозно, в таком легком одеянии, в каком он ее никогда еще не видел.
К огромному ее удивлению, деревянный домик не был разграблен, хотя сад одичал и наполовину зарос; предметы и мебель покрывал толстый слой пыли, но на ней не было чужих следов. Ама поведала ей, что жители острова считали домик заброшенным храмом, верили, что дух ее матери блуждает там, и что тут обитают духи: порой им слышатся голоса. Пилар тоже слышала их, но через пару дней она поняла, что это такое: ветер, завывающий в сквозных щелях стен, и твари, незримо гнездившиеся под буйно разросшимися кустами и высокой травой. Были еще звуки, которых она не могла объяснить, но они ее не заботили. Здесь она была счастлива больше, нежели в отцовском доме, над которым всегда, как туча, нависал его яростный гнев, где почти ни дня не проходило без вторгавшихся в него волнений, которые приносила его служба. Рыбак привозил провизию, ама готовила пищу; через день-другой Пилар привыкла к китайской еде, словно никогда в жизни не пробовала ничего иного. Казалось, что с каждым днем она всё больше отдаляется от отца и сближается с матерью.
Осень была не за горами, жара стояла только в полдень. По утрам и вечерам она прогуливалась в прохладных аллеях, одеваясь как ей заблагорассудится. Она не задавалась вопросом, чем всё это может кончиться. Почему это должно кончиться?
В отличие от других женщин, ей границы и направление ее жизни были неясны. Она знала, что китаянку, если только она не обладала каким-либо недостатком, как правило, продавали мужчине, которого она прежде никогда не видела, и всю последующую жизнь ей приходилось угождать ему. Ей никогда не предназначали в мужья никого, кроме Ронкилью. Во всей колонии не было ни одного, кто отвечал бы желанию ее отца, которого она не любила, от которого убежала; других она не знала, следовательно, ей не придется слушаться, у нее не будет детей, и теперь будущее ее существование было так же смутно, как острова и линия берега, которые виднелись вдали: возможно, когда-нибудь она и проплывет вдоль них, но они немногим будут отличаться от привычных.
О португальской земле, откуда были родом ее отец и другие значительные мужчины и доминиканцы, у нее было очень туманное представление. Да, она, конечно, слыхала, что знатные дамы живут там, как сами того пожелают, и у них имеются собственные увеселения; да, что они могут проявить милость к мужчине или заставить его годами томиться, как пожелает их сердце или каприз, но она не понимала, как такое возможно. Она не представляла, как можно от таких мужчин, как Ронкилью и ее отец, спастись кроме как бегством, как это сделала она, что где-то достаточно простого отказа, чтобы быть свободным от их посягательств, – в такое она поверить не могла.
Она искала общения с церковью, потому что это было единственное, что существовало помимо маленького грубого общества правящих солдафонов. Если бы в Макао вместо доминиканского ордена не было ничего, кроме комедиа дель арте, она непременно устремилась бы туда, и вместо Вероники сыграла бы Женевьеву, Мелибою или Сигизмунду. Отдалившись от всего, она жила теперь в пустоте, в которой европейская женщина пришла бы в отчаяние и через короткое время покончила бы с собой; ей помогала восточная половина крови, время невозмутимо текло мимо нее, ей было безразлично, какое направление возьмет ее земная сущность, тело ее продолжало жить, чувствовало себя хорошо: пища, движения – лучше, нежели прежде; для глаз ее были облака и море, помогавшие ей проводить время, для кожи – прохладная вода, в которую она в любое мгновение могла войти. Всё подвержено изменению: незыблемые скалы, века, спокойное море, так же как падающий лист или бабочка-однодневка, но как и когда она уйдет вместе с ними, она не знала; пока ее телу был дарован подобный покой, душа ее не страдала.
Разумеется, святые отцы беседовали с ней о душе, но она не знала, есть ли у нее душа, ей был известен лишь телесный страх и телесное удовольствие. Она знала, что тело ее обладает частями более нежными и чувствительными, чем другие; она не желала никакой любви, она хотела быть нетронутой. Она с удовольствием глядела на свое отражение в воде, но не прикасалась к себе. Она никогда никого не желала.
Из китайцев она знала, кроме матери и Хао Тинга, которого несколько раз видела на аудиенции, только слуг, из португальцев – только тех, кто властвовали путем насилия или жили молитвой и притворным смирением. Ни те, ни другие не обладали чувствами, способными взволновать ее. Но незнакомцы, царедворцы и поэты и ученые из Лиссабона также оставили бы ее равнодушной. Она не понимала, как из восхищения героями и поэтами может проистекать любовь к ним. То, что можно страдать от неразделенной любви и годами, да, всю жизнь быть из-за этого несчастным, казалось ей более странным, нежели сложные церемонии китайской свадьбы или похорон.
И если бы ей сказали, что в то время как она спокойно и в совершенном одиночестве проживает в заброшенной усадьбе, некий потерпевший кораблекрушение чужестранец скитается по острову, безмолвно страдая оттого, что никто его не понимает, никто не глядит на него и не принимает к себе, она удивилась бы и не почувствовала бы никакого сострадания.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?