Текст книги "Запретный край. Перевод Ольги Гришиной"
Автор книги: Ян Слауэрхоф
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Всё стало иначе, когда она неожиданно увидела его.
Пока Пилар жила в усадьбе, ама с тайным удовлетворением замечала, что она становилась всё более и более китаянкой. Волосы, которые она, убегая из дому, начесала на лоб, она оставила в том же виде; она чувствовала себя хорошо только в той одежде, которую ама откладывала для нее; она долго и внимательно подкрашивалась; книг у нее не было, ступни ее, не изуродованные в детстве, были чрезвычайно узкими и маленькими; с ама она обменивалась только несколькими словами о пище и одежде, на ее языке больше не говорила и не пела.
Саму ама она видела редко. Они по очереди несли вахту. Со стороны берега неожиданного нападения случиться не могло, окрестности были покрыты густыми зарослями и окружены скалами, со стороны моря издалека можно было заметить приближающееся судно. В основном они вели наблюдение с крыши дома. Что случится, если сюда явятся искать ее? Был колодец, который скрывала поросль вьющихся растений, она могла бы укрыться там. Она могла бы убежать с ама в Кантон и окончательно превратиться в китаянку, или вверх по Жемчужной реке, разыскать Педру Велью и укрыться под его защитой. Мысли ее постепенно устремлялись в этом направлении.
И тогда она обнаружила в домике чужого, в комнатке, которой не пользовались. В эту ночь она бодрствовала, ибо стояла полная луна, а она в лунные ночи плохо спала; к тому же ей нравилось смотреть на блеск волн в лунном свете, колеблющихся, как стадо морских животных. И она не не сразу заметила его.
Сначала она подумала, что он мертв. Он не дышал. Он не походил на людей, которых она знала, но на Cristo Yacente4747
Мертвый Христос (исп.).
[Закрыть] с его торчащими ребрами, тонкой заостренной бородкой, мертвенным цветом лица и мучительно искаженными чертами. Но она решила, что он – не кто иной, как беглый узник или дезертир.
Она оставила его лежать, он пока не мог прийти в себя, возможно, никогда не придет. Утром появился немой рыбак, который мог бы перенести его в свой сампан и бросить где-нибудь на пустынном берегу, предоставив смерти, если он уже не был трупом. В этом она не видела никакой жестокости: разве мало было вдоль дорог мертвецов, уже покрытых трупными мухами, которых они уже не могли отогнать? Смерть тоже была ни чем иным, как переходом в другое состояние.
Но утром ей захотелось вновь увидеть его лицо. Теперь у него было наполовину злобное, наполовину пленительное выражение. Он не мог быть таким, как другие. Теперь ей стало любопытно, какие у него глаза. Она сама поставила пищу и воду рядом с ним, чтобы он, очнувшись, мог обнаружить их, и отправила лодочника одного, как ни отговаривала ее ама, указывая на опасности. Она и сама не знала, как поступить с ним: он мог оказаться беглецом, который тоже хотел скрываться и мог помочь им с наблюдением; но он мог и выдать их…
Она остановилась, склонилась над цветком и стала ощипывать листья. Когда она выпрямилась, он стоял рядом, сначала радостно, затем обвиняюще глядя на нее. Затем он нервно заговорил; поток слов, из которых она не поняла и половины: хотя это и были слова языка, на котором говорил ее отец, но звук, фразы, всё было другое. Пилар прикрыла глаза, чтобы слышать только голос, чтобы не видеть потрепанного, изнуренного человека, стоявшего перед нею, выступающие из одеяния руки, налитые кровью глаза, запекшиеся, широко раскрытые губы. Голос был хриплый, но не сорванный, и тон его казался даже презрительным – он говорил обо всем на том берегу в Макао и о тех, кто там правили.
Она продолжала слушать. Голос вновь сделался печальным, обвиняющим и, наконец, поскольку это повторялось, она поняла, что он говорил о ней и обвинял ее.
Это рассердило ее; она громко рассмеялась, отскочила в сторону между кустов и посмотрела на него сквозь листву. Он пошатнулся, попытался вновь найти ее, поднес руку ко лбу, топнул и внезапно повернулся к ней спиной. Он начал спускаться по тропинке, но тщетно; через несколько шагов он стал двигаться медленнее, прислонился к дереву и прижался головой к стволу. Пилар медленно подошла к нему и терпеливо дождалась, когда он поднимет взгляд. Она поступала с ним, как ребенок с раненым животным. Но он продолжал стоять в той же позе. Она хрустела ветками, подталкивала его, смеялась. В конце концов он посмотрел на нее, теперь молча и беспомощно, и всё же по-прежнему в его взгляде были горечь и обвинение.
Когда он вновь заговорил, Пилар опять удивилась; такого тона она никогда еще не слыхала: голос ее отца всегда был громким и повелительным, Ронкилью – хвастливым и резким; голоса монахов были слащавы и исполены святости, словно исходили из говорящих молитвенников. Но внезапно она поняла, что чужестранец поторопился принять ее за другую, похожую на нее, но с иными глазами, вероятно, португальскую женщину. Теперь она попыталась успокоить его, но из-за того, что она говорила на маканском диалекте, она плохо понимал ее. И всё же он позволил увести себя в комнату, в которой ютился. Она позвала ама, знавшую средство от лихорадки.
На следующее утро он казался спокойнее, и Пилар вновь пошла к нему. Когда она открыла дверь, ей на секунду показалось, что она вернулась в свою комнату, из которой убежала. Она хотела вновь закрыть дверь, но было поздно: он подошел к ней, встал на колено и благодарно взял ее за руку. Он спросил, кто она и, за неимением дома и оружия, предложил ей свою жизнь. Она попросила его сначала сообщить свое имя. Он не назвал себя, но поведал, что он – впавший в немилость португальский дворянин.
– Странный вы рыцарь, который прямо говорит женщине, которой еще и дня не знает, такие вещи о ее лице: что оно было бы так же красиво, как и у его бывшей возлюбленной, будь у него другой разрез глаз. Я не знаю, что вы пережили в Португалии, может быть, рассудок ваш повредился. Я все равно скажу вам, кто я: дона Пилар, дочь прокуратора Макао. Мой отец, поскольку португальские женщины не отваживаются пускаться в такую даль от родины, подыскал себе китайскую невесту. Так что у меня глаза моей матери. Она умерла, и мой отец принуждает меня выйти замуж за человека, который мне не нравится; у меня нет покровителей, кроме доминиканцев, да и тех преследуют. Тогда я бежала сюда, надеясь, что никто не найдет меня здесь. Ама и я по очереди бодрствуем, чтобы нас не застали врасплох грабители. Мы устали; вы можете помочь нам. Я полагаю, вы также боитесь опасности с противоположной стороны; держите глаза открытыми, не думайте о моих глазах, я здесь просто для того, чтобы избежать одного мужчины, и не хочу другого; не сравнивайте меня непрестанно с вашей прежней возлюбленной или мечтой, бдите ночью и укрывайтесь днем в своей комнате, и тогда сможете оставаться.
Камоэнс остался один, с печалью сознавая, что истина не дает ему никакой надежды. Он не выходил из комнаты, порой испытывая головокружение, словно его существование разлеталось брызгами, чтобы попасть в события, которые не имели связи с этой жизнью. Когда стемнело, вошла ама, сделала ему знак следовать за ней и привела его к стене, где он должен был держать вахту. Старуха поставила рядом с ним вино и фрукты и ушла. Он зорко следил за бухтой; порой мимо скользили паруса, но близко не подходили. В городе было еще темно, только слабо светил маяк. В середине ночи погас и он, но вскоре после этого вспыхнул огонь на том же месте, в темных скалах, и горел всю ночь. На рассвете, прежде чем город стал четко виден, китаянка пришла сменить его.
IVТак проходили целые дни и ночи. Порой лунный свет настолько просветлял его мысли, настолько успокаивал, что он брался за перо, но далеко никогда не продвигался, словно Диана и Пилар, каждая со своей стороны, насмешливо и презрительно смотрели на него. Он нес вахту раз двенадцать, луна убывала, и вот наступила ночь, когда ветер переменился и подул со стороны города на остров. Ему показалось, что он слышит шум; костров зажжено не было, но с другой стороны города поднимался широкий столб дыма, постепенно переходящий в пламя. Должен ли он предупредить Пилар? Он подумал, что, возможно, застанет ее с закрытыми глазами; обойдя дом, он увидел слабый свет и распахнул ставни. Пилар лежала раздетая под москитной сеткой, но не спала; она не испугалась его прихода, спокойно встала и набросила плащ.
– Они уже близко?
– Сюда они не придут.
– Отчего же вы побеспокоили меня?
Без дальнейших слов она отправилась с ним на берег. Сначала она ничего не видела; может быть, огонь погас? Камоэнс указал на направление дыма: в этот же момент огонь вспыхнул вновь, заплясали языки пламени. Пилар схватила его за руку.
– Это монастырь. Они изгоняют доминиканцев. Должно быть, это из-за меня. Отправляйтесь на ту сторону и посмотрите, что там происходит.
– И оставить вас без защиты?
– Этой ночью никто не появится, а к утру вы уже вернетесь.
Камоэнс взял сампан, лежавший у стены, и за полтора часа пересек бухту; назад, с попутным ветром, будет быстрее. Он припрятал лодку среди сгрудившихся джонок и запечатлел место в памяти; потом взобрался на причал. Все улицы были пустынны; он шел торопливо, порой теряя направление, но затем снова замечал дым и огонь, поднимающийся над крышами домов.
Монастырь стоял на широкой площади; оба флигеля были охвачены пламенем, средняя часть еще не загорелась. Перед тяжелыми запертыми воротами он увидел кучку земли рядом с ямой – видимо, свежевырытой. Военный отряд теснил толпу китайцев. Среди скорбных воплей, доносящихся из нее, он разобрал призывы к мести и истязаниям. Постепенно из разговоров обступавших его колонистов Камоэнс выяснил, что доминиканцев обвиняли в ритуальном убийстве: в монастырском саду были найдены два детских трупа, в которых опознали детей одного китайского купца. Толпа взывала к мести. Если доминиканцы останутся безнаказанными, с колонией будет покончено. Правительство поставило гарнизон у входов в монастырь; и всё же этой ночью его подожгли, чернь ждала, когда огонь выкурит доминиканцев, чтобы выместить на них злобу. Вопрос был в том, насколько у слабого гарнизона хватит сил, чтобы обуздать толпу.
Камоэнс неосторожно задал несколько вопросов, не подумав о том, что в Макао все португальцы, которых в то время насчитывалось четыре сотни, знают друг друга в лицо, так что он неизбежно привлечет к себе внимание. Его стали расспрашивать, кто его он такой; он не нашелся, что ответить; к счастью, давка спасла его. Огонь теперь перекинулся на центр монастыря, и ворота распахнулись. Солдаты образовали двойную цепь, повернув штыки против напирающего народа; кое-кто из толпы, напоровшись, с руганью свалился на землю; монахи же тем временем спокойно выходили наружу. Последний, высокий человек с развевающимися седыми волосами, принялся было запирать за собой ворота, словно хотел как можно дольше сохранить монастырь, но двое из толпы, прорвавшись сквозь цепь, бросились на него.
– Хочешь сжечь мою дочь? – проревел один, дергая его за руки.
– Ее здесь никогда не было.
– Где же она тогда?
– В безопасности. Господь позаботится о ней.
Солдаты окружили монахов тройным кордоном и повели на площадь, где уже ожидали три китайца в одеяниях главных судей. Приказ Ронкилью: кордон расступился и пропустил приора. Китайские судьи подвергли его короткому допросу. Вновь приказ Ронкилью: солдаты отступили, и китайское войско, окружив монахов, увело их прочь.
Таким образом, прокуратор и Хао Тинг объединились, дабы открыто удовлетворить волю народа, передав монахов из рук португальской власти в руки китайской юстиции. Для сиюминутной безопасности монахов это было наиболее предпочтительным; для сохранности их жизни – сомнительным. Хорошо еще, если умрут без пыток. Но меры Кампуша против своих соотечественников были обоснованны, и китайский народ будет почитать его за суровую справедливость. После всех его несчастий это уже вторая его удачная ночь: оба раза он обезоружил сильного противника, хотя оба раза ожидаемая добыча ускользала от него. Сперва Велью, теперь доминиканцы. Но оба раза он сумел удовлетворить свою жажду мести. Монастырь медленно догорал. Из окон летели книги и бумаги: спасали библиотеку, ибо Кампуш надеялся отыскать там компрометирующие бумаги или указания о местопребывании Пилар.
Пока он наслаждался зрелищем пожара, Ронкилью, сильно припадая на одну ногу, ворвался в ворота и скрылся в монастыре. Никто не ожидал вновь увидеть его, но, казалось, он был невредим для огня, или же его защитили сапоги и кираса. В тлеющей одежде, распространяя тяжкое зловоние, он вновь предстал перед Кампушем.
– Ее здесь нет. Они сожгли ее.
Толпа постепенно расползалась по своим трущобам. Задерживаться было опасно, и Камоэнс стал прокрадываться назад, не замечая, что его преследуют. Раздумывая, следует ли ему рассказать Пилар всё, или умолчать о том, что некто из-за нее вошел в горящее здание, он подошел к месту стоянки джонок. Но тех уже не было. Он застыл, уставившись на пустынный рейд, и тут его схватили сзади так, что он не мог оказать сопротивления. Он дал себя увести: он стал покоряться предначертанию о том, что его жизнь отныне будет ни чем иным, как переходом из одной тюрьмы в другую.
Глава шестая
Осенью 19… я, полубольной и совершенно обездоленный, проживал в комнате на верхнем этаже деревенской корчмы. Если бы не крушение «Трафальгара», я на всю жизнь остался бы тем, кем был: телеграфистом, иными словами – непонятно кем: ни рыба ни мясо, ни морской волк ни сухопутная крыса, ни офицер ни нижний чин. Я не был доволен своим существованием, которое таковым не являлось; чувствуешь себя этаким человекообразным грибом, если непрерывно сидишь в промозглой вонючей каюте на расшатанном конторском стуле. Но я примирился с мыслью о том, что так будет до конца моих дней, или до пенсии, на которую даже трезвый бедняк, каковым становишься за годы сидячих скитаний, не сможет жить на земле; разве что в ссылке. Так всё и текло; сутки мои были разделены на вахты – шесть часов порой дремотного, порой напряженного вслушивания, и шесть часов глухого неспокойного сна.
Что касается отдыха и развлечений: долгие ночи сна на берегу – с раннего вечера до позднего утра, и примерно раз в квартал – посещение борделя.
Нет, это было не житье.
Но что такое тогда житье бедного крестьянина в ирландской деревне, где-то между Атлантическим океаном с одной стороны, и болотистыми лугами зеленого острова – с другой?
В этой заброшенной деревушке моя семья и еще две другие образовывали замкнутое сообщество, и в нем я был сам по себе. Чту было у меня, подростка, общего с моими родителями, немногословными, скупыми на ласку, с братом, прирожденным батраком, с моими сестрами, из которых одна шестнадцати лет забеременела от кого-то из другого клана и более с нами не общалась, другая – увядшая и сухопарая молочница, не похожая на женщину, с этой ее мужской походкой и красными кулачищами! Возможно, вернись я через тридцать лет морских скитаний, меня бы приняли и не презирали, как члена семейства черных медуз. Да, именно таково было прозвище нашей семьи и двух других. У всех были черные волосы и глаза, все были невысокие и коренастые.
Мы не были ирландцами. Мы были последними потомками пруклятой языческой кельтской расы, жившей тут до Христа, – так говорил викарий. Нет, отпрысками жертв кораблекрушения Армады, – трусов, стало быть, которые не стали сражаться, а бежали, обогнув Шотландию, под парусами больших галеонов, уворачиваясь от преследования яростных английских суденышек, – так говорил учитель.
Итак, предки на этом бесплодном берегу ели чужой хлеб и были рабами у тех, кто сами были крепостными далеких властительных английских помещиков. Некоторым всё же достались жены из тех женщин берегового населения, которых больше никто не хотел, но дети получались в отцов, их презирали и порабощали, – низкорослых, чернявых и трусоватых, и так было всегда.
С десятью другими уцелевшими меня высадили на берег в ближайшем порту М… Пропавшего имущества мне не возместили, у меня не осталось ничего, кроме зашитых в рубаху денег на черный день, и было их не много. Шум портового города, не прекращавшийся даже ночью, изводил меня бессонницей; хотя я знал, что в одном из узких переулков есть дом, куда можно проникнуть незамеченным, дабы воскурить там блаженства, я чувствовал, что, единожды попав туда, я более не вернусь к жизни, и, таким образом, продолжал влачить существование на последние гроши.
Однажды в полдень я покинул город, часа через три дошел до деревни и провел в ней ночь, терзаемый всеми демонами, которые гнездились во мне (в комнате призраков не было), а на следующий день не смог идти дальше. Я почувствовал, что болен, в голове у меня мутилось, меня сильно лихорадило. К счастью, сердобольные трактирщики не выставили меня на улицу, и в течение нескольких недель я смог выбраться из этого оглушенного состояния и прийти в себя.
О вербовке на корабль я не мог и думать и, кстати, у меня появилось сильное отвращение к моей профессии. Цели, к которой я бы стремился, у меня не было.
Я не собирался возвращаться в Гленко; я не поддерживал переписки, как это делают многие моряки, желающие вводить себя в заблуждение, прибывая в отдаленный порт – листком бумаги, отправленным из места, который они считали домом; листком бумаги, на котором без сердечности и внимания были написаны все те же слова, словно нелепые формулы обряда задушевности, не имеющей под собой никакой почвы.
Ирландцы на борту ненавидели англичан, но я не мог причаститься такой ненависти; в конце концов я не был настоящим ирландцем. Но и с англичанами я не мог найти ничего общего; англичанином я был в еще меньшей степени. Посему я оставался в одиночестве, и лишь изредка завязывалась у меня почти бессловесная дружба с окраинными жителями Балтийского моря и рыбаками из фьордов, которые зачастую совершают трамповые рейсы4848
То есть нерегулярные, без определенного расписания, например, перевозка попутных грузов, не требующих срочной доставки, и т. п.
[Закрыть] с англичанами, если ловля скудная или их собственная бедная страна не в состоянии оснастить достаточно кораблей. Да, если бы «Трафальгар» не разбился, если не встала бы эта скала по его немного отклонившемуся курсу (этим судном управляли скверно и небрежно, – одно из самых сырых, с которыми я когда-либо имел дело), я бы так и тянул до старости эту лямку, одуревая, телеграфируя, вслушиваясь, пока не оглох бы, – с людьми моей профессии это в основном случается к пятидесяти годам.
Катастрофа разрушила мою жизнь на этом низком, незатейливом уровне. Благодаря столкновению судна со скалой я мог бы подняться наверх, устроить свою жизнь на берегу. Но я скатился вниз, – инертность моего рода, еще более усилившаяся с течением лет, – и докатился до нижней точки. Мне было просто любопытно, где лежала эта нижняя точка. И я принялся раздумывать: как, почему и отчего. А для человека, не связанного крепкими семейными узами, это дело опасное – что плаванье без морских карт и пеленга к незнакомым берегам.
На мои деньги «на черный день» я мог бы прожить в этой дешевой корчме несколько месяцев, при условии, что не стал бы сильно тратиться. Я так и поступал, выжидая, что случится, если я по-прежнему ничего не стану предпринимать. В этой корчме, в этой комнате я прожил долго. Для моего тела, за долгие годы привыкшего к жаре, эта комната имела большую притягательную силу: камин. Когда тусклое солнце закатывалось, я наваливал в него поленья, разжигал их и садился рядом в позе истинного солнцепоклонника, сделавшегося огнепоклонником. Поначалу я засыпал сам по себе, затем вечера сделались длиннее, и я стал пробовать разные крепкие напитки. Увенчались ли мои старания успехом? К этому я присовокупляю молчание, которое не является «неким величием», но признанием унизительного поражения.
Даты, в которую я достиг нижайшей точки падения, я более не помню, но это, по всей вероятности, случилось в год великого землетрясения, которое разрушило значительную часть Лиссабона4949
Чистый вымысел. Великое лиссабонское землетрясение произошло 1 ноября 1755. Последующие землетрясения (1807—1808 гг.) также причинили пожары и разрушения, но уже не столь значительные.
[Закрыть]. Я запомнил его, поскольку оно доставило мне единственную радость в то время. Это было словно исполнение мести, которая веками ждала своего часа. Казалось бы, нелепость, и всё же это так. Я наслаждался каждым новым известием о многочисленных смертях и продолжающихся разрушениях. Когда становилось слишком темно, чтобы читать, я брал газету и поглаживал колонки с описанием катастрофы, пока мои пальцы не становились липкими от типографской краски. Потом я бросал газету в камин и, пока она загоралась, я видел кренящиеся дома, падающие башни, горящих людей. Потом бумага съеживалась, и всё было кончено.
Исподволь мне становилось лучше. Из своего единственного окна я наблюдал чахнущее солнце, последние бурые листья, агонизирующие на растопыренных ветвях буков; ночами, во сне, я слышал их стоны. Днем я прогуливался вдоль бухты в надежде, что солнце еще раз ярко осветит предгорья, но более не видел его. Мне приходилось довольствоваться луной, которая порой вечером случайно проглядывала сквозь облака; тогда я вновь усаживался к огню и засыпал; среди ночи, дрожа, просыпался, пристально глядел в мерцающие, тлеющие угли, слишком уставший, чтобы раздеваться, скатывался на матрац и снова засыпал.
Однажды ко мне явилась женщина, которую я знавал прежде. Я не знал, как она отыскала меня, и никогда не спрашивал. Она осталась. Иногда я брал ее, с закрытыми глазами, на полу или на подоконнике, как получится, но из-за нее уже через минуту засыпал по вечерам. Погода сделалась слишком суровой, чтобы выходить. Теперь я не отрываясь читал книгу об истории трех царств5050
Саньгочжи (кит.), или «Записи о Трёх царствах» – официальные исторические хроники периода Троецарствия, охватывающие период с 189 по 280 гг. Составлены в конце III века наньчунским историком Чэнь Шоу (233—297), который описывает события с точки зрения династии Цзинь.
[Закрыть]; у нее было преимущество в том, что она была нескончаема, ибо к концу я забывал, о чем говорилось в начале. Женщина – удивительное дело! – не чувствовала, что я живу в царстве теней; ее всё устраивало как есть. Иногда я говорил ей, что она вольна уйти; она оставалась.
Однажды в полдень задувало меньше. Я в одиночестве отправился в большой портовый город, из которого (как давно?) сбежал. Я почувствовал, что болезнь, которой я был одержим и которая сделала меня безвольным с тех пор, как я очутился на суше, отпустила меня; но странно, я не ощущал облегчения, только одиночество, – словно верный друг ушел навсегда, не попрощавшись. Я больше не увижу его на этом свете. Разве это не к лучшему? Но это было подобно шороху ветра в чахлых пальмах, которым, в сущности, как и мне, было не место в этих широтах, который шептал: «Ушел, ушел…» Я долго стоял, прислонившись к стволу, и вернулся домой заполночь. Сильно позже, к вечеру, когда погода и женщина почти совпадали по цвету: ее блеклые светлые волосы имели оттенок увядающего леса, ее серые глаза – цвет неба, ее голос не заглушал проливного дождя – я улизнул. Свет убывал, и ее присутствие в комнате было не более чем тенью. Возможно, и мое тоже, и она не заметила моего ухода; но я чувствовал, что набрал достаточно сил, чтобы дойти до портового города.
Над горизонтом еще светило солнце, – словно напрасная жизнь, которая вот-вот погаснет, но всё еще вспыхивает напоследок, – будто сквозняк поднимается из могилы и чуть крепчает, пока она не поглотила его. Ветер шевелил пальмы, перебирал листву. Я вспоминал рай, который оставил намеренно, сад, спускающийся к морю – вечная зелень к вечному шороху, прохладное жилище, достаточное для невеликих потребностей праведника. Что я, в сущности, всегда там делал? Теперь я бы скучал там, ибо с тех пор я проклят, но не по правилам суровой сухой безнадежной веры, насажденной на берегах Северной Ирландии царствующими англичанами (которым настолько хорошо живется на этом свете, что тот свет представляется им невыразимо ужасным). У ограбленных береговых жителей эта вера отняла единственное, что скрашивало им существование, пусть это и заблуждение. В Южной и Средней Ирландии живут пьяно и счастливо, на Северо-Западе – трезво и уныло.
Нет, быть пруклятым означает: испытывать скуку везде, кроме самых бедственных мест. Отсюда и всепоглощающая страсть к полярным областям, пустыням и океанам без островов.
Я бездумно продолжал свой путь. Утром я был в М…; весь день я бродил по пристани, ночь провел за парой ящиков, пробудился обессиленный, почти решившись вернуться в С…, где по крайней мере была постель, огонь в печи и тишина. Но я вновь побрел по пристани; большой корабль стоял, готовый к отплытию, краны более не работали, но трап еще не был поднят; на берег переносили на носилках тело. Я вышел вперед и услышал: «Теперь не отплывут, только что приказ вышел, что радио обязательно иметь. А где они дипломированного найдут?»
Радио? Как давно это было, когда я сидел в тесной каюте, наушники на голове, рука на ключе? Было очень трудно прорваться к начальству в моей потрепанной одежде, но, когда я извлек из кармана бумаги и развернул их с осторожностью, ибо они истерлись, и моя тождественность и квалификация были доказаны, меня поприветствовали и без проволочек приняли на службу. Так я оставил позади вчерашнее существование и стал привыкать к прежнему. Вперед, или, скорее, назад, к покинутым царствам далекого Востока – с таким же страстным желанием, с какой ненавистью я до того ушел оттуда.
Работу свою я выполнял без лишнего рвения, не торопясь, и порой пропускал важное указание, букву или цифру из биржевых сообщений или сводок погоды. Новости в те времена было ловить еще не обязательно, но капитан всё же требовал этого от меня. Это был один из тех несчастных, чья плоть принадлежит морю, а дух находится дома, на суше, и он был жаден до незначительных сообщений. И вот я выдумывал ограбления, юбилеи, похищения. Иногда в меня закрадывалось желание выдать старые факты и даты за новые, например: обход Мыса в 15025151
Имеется в виду мыс Доброй Надежды – вторая экспедиция Васко да Гама в Индию.
[Закрыть], но я сдерживался.
Капитан, который столь тепло принял меня на корабль, становился суше и неприветливее, проходил мимо, не здороваясь; нередко мы шли бок о бок, единственные обитатели верхней палубы.
Зной Красного моря не причинял мне неприятностей. Индийский океан, спокойный, почти безветренный в это время года, расстилался во все стороны горизонта словно мягкий, расплавленный серый металл. Но мне было уютно в этих жарких дальних широтах, словно собственное мое существование тоже испарилось. Только после Коломбо5252
Крупнейший портовый город ШриЛанки.
[Закрыть] я снова ощутил подавленность, будто вернулся на прежний путь, который надеялся навсегда оставить.
Прежде моя работа была умеренной, теперь ее явно было недостаточно, казалось, что я оглох, – нет, не оглох, но постоянно слышал какой-то свист – другие звуки постоянно прорывались через сигналы, которые мне надлежало принимать; возникали ли они в моем среднем ухе или в пространстве? Не знаю, мои выдуманные сообщения теперь были замечены, как и то, что я неверно принимал курсы и погодные сообщения.
В Сингапуре меня списали с корабля, предложив обратный переход вторым классом; я отказался; мне с трудом удалось получить возмещение за полмесяца суточных. С сундуком и чемоданом я перебрался в самую дешевую, самую жаркую гостиницу в Сингапуре, только по имени Европейскую, и исходил там путом дни напролет под москитной сеткой, такой изорванной, что мне приходилось со всех сторон отмахиваться от комаров. Время шло, деньги у меня заканчивались; последнюю пару долларов, повиновавшись сумасбродному капризу, я истратил на концерт: выступал скрипач, которого я слышал в мои лучшие времена в Брайтоне. Эта расточительность оказалась моим спасением. В перерыве я наткнулся на одного британского пассажира, для которого однажды, вопреки правилам, принял закодированную телеграмму (отправка сигналов мне всё еще удавалась неплохо!). Я хотел было пройти мимо, ограничившись кратким приветствием; по опыту я знал, какое презрение испытывают британцы к полукровкам – за какового меня всегда принимали из-за цвета кожи и глаз – но он, похоже, заметил, как обстоят мои дела, задержал меня и заговорил со мною. На следующий день он помог мне вновь завоевать самоуважение, позволив поселиться вместе с ним в модном отеле Сингапура и подарив новый костюм. (Я упорно возражал против этого, но что правда, то правда: пристойная одежда и бритье повышают дух более, нежели чтение ночи напролет Гете или Конфуция, не говоря уже о Библии).
Два дня спустя я получил место на каботажном суденышке, которое раздобывало груз между второразрядными гаванями; в Нинбо5353
Нинбó (кит.) – портовый город субпровинциального уровня на северо-востоке провинции Чжэцзян в Кита
[Закрыть] оно было как у себя дома, но в Шанхай и Манилу, обе метрополии, пользовавшиеся огромным успехом у бродяжничающих и пьянствующих моряков, не ходило никогда. Командный состав полностью приспособился; никто не бывал на берегу, кроме второго офицера, который коллекционировал фарфор и даже не ленился спускать свое денежное довольствие на никчемную керамику в антикварных лавках, и третьего офицера, который вбил себе в голову найти невинную девицу и для этого обходил дома и цветочные лодки. Капитан на рикше ездил в контору и обратно; днем являлись купцы со всем необходимым для моряка, а вечером они на своих сампанах подходили к борту, предлагая напрокат своих дочерей. Для большей части команды берег был неизвестной территорией; люди жили на своем корабле, как на маленьком астероиде, где текла иная жизнь. Они ели, пили и дышали, но почти не двигались и не разговаривали. Словно небольшое пространство, остававшееся на палубе между кранов и люков, было слишком велико для них, они ютились в своих каютах, зимой с керосиновой печкой, летом – без вентилятора, и в холод, и в жару пили горячий грог, поскольку льда на борту нет, а в зной горячий напиток лучше, чем прохладный. Некоторые днями напролет резались в карты, и поначалу я пил и играл вместе с ними; от последнего я смог затем уклониться под тем уважительным предлогом, что спустил свое денежное довольствие за месяцы вперед; пить же продолжал до того дня, как заметил, что руки мои трясутся при работе с аппаратурой, а шум в ушах почти перекрывает звук сигналов.
Тогда я бросил вино, – обвисший, как тряпка, я целую неделю, день и ночь, отпивался кофе. Наконец, я выбрался из этого состояния. Теперь нужно было еще отказаться от курения. Но зачем нужна такая жизнь, когда у человека не остается ни единого порока, которому он подвержен, прежде всего на грязном железном корабле, где нет ничего, ни кустика, ни птицы, – ничего, что подтверждало бы существование иной жизни? В конце концов, плавание можно сравнить с непрерывным похмельем, на этот нравственный закон ориентировались все остальные, но я должен был оставаться на связи с внешним миром, я не имел права поддаваться головокружению, так же как штурман, пока глаза у него раскрыты, способен различать огни и прокладывать курс, а машинист, закаленный службой в тропиках при 90-процентной влажности, дремля на лавке, по небольшому постукиванию мотора может распознать неполадку. Что ж, возможно, я несправедлив в отношении этих господ, но и они ко мне несправедливы, так что прощения я не прошу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?