Текст книги "Как любить ребенка. Воспитательные моменты. Дневник"
Автор книги: Януш Корчак
Жанр: Детская психология, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Мне кажется, Хелечка начинает понимать, что дом шутит, играет, притворяется, лжет; что все совсем иначе, не так, как она полагала. Она боится, но ее притягивает эта новая, осмысленная жизнь, которая и усилие, и борьба, где ценится заслуга, а не очарование, где больше равнодушных взглядов, чем улыбок, где больше ловушек, чем услужливых рук. Дом не помогает ей, а мешает.
* * *
Получилось не то, что я хотел. Я хотел дать образец ученику педагогической семинарии, как записывать наблюдения и дополнять их комментариями. А написал образец для себя, как от мелкого подмеченного момента – детского вопроса – переходить к многогранным и общим проблемам. Вот доказательство, каким препятствием для независимого мышления бывают любые рамки, планы и указатели.
IVМне всегда казалось, что серьезным препятствием в рациональном воспитании отдельного ребенка является не всегда осознанная, а все-таки всегда присутствующая мысль, что «не стоит». Как у воспитателя многих десятков детей у меня обостренное чувство ответственности: каждое мое слово эхом отдается в сотне умов, за каждым действием следят сто пар настороженных глаз; если мне удается растрогать или убедить, побудить к действию, то моя любовь, вера, энергия множатся стократно; всегда, даже когда разочаруют меня почти все дети, все равно: один, двое, не сегодня, так завтра, убедят меня, что они поняли, почувствовали, что они со мной. Воспитывая сотню детей, я не ведаю одиночества и не боюсь полного поражения. Когда я отдаю часы, дни, месяцы собственной жизни одному ребенку – что я делаю? Ценой собственной одной жизни я строю тоже лишь одну жизнь. Каждое мое самопожертвование вскармливает лишь одного. Мне легче победить досаду, усталость, плохое самочувствие, когда меня будет слушать сотня.
Встречая воспитательницу, которая ради одного-двоих детей покидала группу, иными словами, предпочитала место в частном доме приюту или интернату, я полагал, что нет у нее любви к своей профессии, что ее привлекли выгода, условия получше и работы поменьше.
Только две недели я провел со Стефаном, одиннадцатилетним мальчиком, и убедился, что наблюдение за одним ребенком дает столь же богатый материал, равную сумму тревог и радостей, такое же удовлетворение, как и наблюдение за множеством детей. В этом одном ребенке ты замечаешь намного больше, чувствуешь его тоньше и глубже продумываешь каждый факт.
Похоже, что усталый воспитатель группы детей имеет право, быть может, обязан, применять своего рода севооборот труда: отойти на некоторое время от толпы в тишину и вновь вернуться к работе с толпой. Насколько я знаю, до сих пор так не делалось – были специалисты по индивидуальному или по групповому обучению и воспитанию.
Эти записи я вел в виде дневника – так я их и оставляю. Они могут иметь некоторую ценность как документ, несмотря на необычные условия, время и место.
N.B. Я был ординатором полевого лазарета. В перерыве между военными действиями я взял к себе мальчика из приюта; он хотел учиться ремеслу, а при лазарете была столярная мастерская. Я провел с ним только две недели; я заболел и уехал, а мальчик еще какое-то время там находился; потом начались марш-броски, и денщик вернул его в приют.
* * *
Четверг, 8.1 II.1917 г.
Он уже у меня четвертый день. Я хотел вести записи с первого дня. К сожалению, с записями так всегда: больше всего материала для записей, когда нет времени. Это многих отвращает от работы. Жалко мне, что многие странные чувства и ощущения прошли бесследно. Я уже привык к присутствию мальчика.
Его зовут Стефан. Мать умерла, когда ему было 7 лет, он не помнит, как звали мать. Отец на войне, то ли в плену, то ли убит. Есть у него семнадцатилетний брат, живет в Тарнополе. Сначала Стефан жил с братом, потом у солдат, уже полгода в приюте. Приюты открывали городские управы, руководили приютами кто попало. Правительство то разрешает учить, то запрещает. Это не интернат, а помойка, куда выкидываются дети, отбросы войны, печальные отходы дизентерии, сыпного тифа и холеры, которые уносят их родителей, ба! – только матерей, потому что отцы сражаются за новый передел мира. Война – это не преступление, это триумфальный марш, пир дьяволов, уцелевших в пьяном свадебном разгуле.
Стоило мне спросить его, хочет ли он, чтобы я его взял, как я тут же пожалел об этом.
– Не сейчас, в понедельник я за тобой приеду. Спроси завтра брата, позволит ли он тебе. Посоветуйся, подумай.
Едем. Луна, снег. О чем он думает? Он с любопытством озирается вокруг: костел, вокзал, вагоны, мост. Лицо заурядное. Он вроде бы трудолюбивый, при госпитале есть столярная мастерская – отдам его в обучение Дудуку.
Экзамен. Как читать, он не забыл. Задача по арифметике.
– Сколько тебе на данный момент лет?
Чувствую, что он не понимает, что значит «на данный момент».
– На данный момент? Это когда кому-то время даешь?
Я не поправляю.
Он получил от брата 50 копеек, купил пирожки с повидлом, конфеты, у нас ел холодный зельц – шедевр Пласки, вечером у него разболелся живот. Боль в области слепой кишки. Плохо дело: я хотел, чтобы он ел из солдатского котла, пока не решится вопрос, останется он или нет. Я хотел, чтобы с самого начала у него был определенный распорядок дня.
Валентий вздыхает:
– И на кой это пану сдалось?
У Стефана врожденное чувство порядка: сделав уроки, он складывает книжки на край стола, ручку кладет около чернильницы. Повесил полотенце, один конец свесился ниже другого – он поправил.
– Ты зачем на 50 копеек накупил сластей?
– А на что мне деньги жалеть?
Это не его мнение, а какого-то его авторитета: Назарки или Климовича (Клим красиво рисует).
– Отец вернется, – говорю я ему.
– Вернется – хорошо, не вернется – тоже хорошо.
Это он тоже где-то слышал. Сколько глупостей я мог бы наговорить ему на эту тему! «Фу, как можно… про отца… и т. д.»
Его сейчас интересуют другие вопросы:
– А зачем эти ремешки у зеркальца?
– Этот ремешок для мыла, этот для расчески, а тот для зубной щетки.
– А эта папиросница, когда была новая, у нее кожа тоже была потрескавшаяся?
– Да, она сделана под крокодиловую кожу.
Примечание для воспитателей. Когда приезжаешь в детский дом в роли воспитателя, пусть дети будут в твоей комнате, когда распаковываешь багаж, пусть они помогают развязывать корзины или сундук, вынимать и расставлять мелочи. Завяжется разговор про твои часы, перочинный ножик, несессер. Этот разговор быстро и естественно сближает тебя с ребенком. Ребенок таким же образом знакомится с ровесниками. Стоило бы подумать о том, как часто взрослые завязывают знакомства через детей и благодаря беседам о детях (в саду, на даче). Мальчики знакомятся благодаря мячу, девочки сближаются через кукол. Если сказать, что нехорошо все трогать, обо всем выспрашивать, дети сконфузятся, испытают чувство досады. Можно будет им это сказать через месяц, через три месяца, когда это будет касаться не тебя, а кого-то чужого. А вы-то уже знакомы.
– Сколько стоит эта папиросница?
– Наверное, рубля два или три. Не знаю, не помню, она у меня уже давно. О, видишь: замок испорчен, не защелкивается.
– А починить нельзя?
– Наверное, можно, но это мне не мешает, и так и этак папиросы не выпадут.
Я еще не воспитываю, я только наблюдаю и стараюсь не делать никаких замечаний, чтобы его не спугнуть. А ведь за эти четыре дня мне пришлось два раза делать ему замечания.
Первый раз. Во время урока, который я давал Стефану, вошел фельдшер. Я дежурил: больных привезли.
– Весь день к пану шляются и шляются, – нетерпеливо, повысив голос, говорит Стефан.
И тон, и выражение лица свидетельствуют, что это не его слова. Так, видно, говорила в приюте панна Лоня или кухарка.
– Не говори так, – прошу я мягко, после того как фельдшер вышел.
– Я чего, я читаю, а он лезет…
Его удивляет, что в лазарете 217 больных и раненых.
– Так вы, как дежурный врач, должны всех осматривать?
– Нет, я осматриваю только новых, чтобы какого-нибудь заразного больного не поместили к обычным больным.
– Правда, пятнуха (корь) – хворь заразная. Я когда с пятнухой слег, так задыхался, что говорить вообще ни капельки не мог. Тятя тогда мне велел керосин пить, так мне стало лучше. Тятя никогда к врачу не ходил. Он сам все знал, как лечить.
– Умный человек был твой тятя, – говорю я убежденно.
– Ясное дело, что умный, – кивает Стефан.
Меня так и подмывает задать вопрос, как же он мог сказать, что, если отец не вернется, тоже будет хорошо. Нет, для такого еще слишком рано…
Второе замечание.
– Слушай, Стефан, называй пана Валентия не «Валентий», а «пап Валентий».
– Я и говорю «пан Валентий»…
Эхо приюта: выкрутиться. Тут я сам виноват: теперь в разговоре со Стефаном я всегда говорю: «пан Валентий».
Вопрос важный, особенно в интернате для сирот. Сторож, судомойка, прачка обижаются на детей, когда они их называют по имени. В разговоре с детьми надо всегда говорить: «пан Войцех, панна Рузя, пани Скорупска».
Подтверждается то, что я говорил об интернате; болезнь в семье сближает. Недаром и родители, и дети охотно вспоминают – по крайней мере, хорошо помнят – пережитые болезни. В интернате же болезнь – ненужные хлопоты, она часто отдаляет людей друг от друга.
Сколько же я возился, чтобы он смог писáть, лежа в постели! Пришлось вынуть из ящика все содержимое, поставить чернильницу в консервную банку, которую Валентий мне приспособил под пепельницу. Под ящик пришлось с одной стороны подложить подушку, с другой – книги. Он поблагодарил меня за это улыбкой. Подобную роскошь интернат не может себе позволить.
– Тебе удобно?
– Да, – и улыбка.
Стефан обустроился на этом столе: сбоку – книжки, в щели между досками ящика – карандаш, это чувство порядка у него врожденное. Новая ситуация, значит, он не копирует какие-то образцы, а действует сам.
Сейчас он сидит и переписывает из букваря стишок.
– Белую, белую, белую…
И заканчивает, напрягая мысль:
– Белую руба-, белую рубашеч-, рубашечку.
Вздыхает.
– Белую рубашечку… Дам ей в дорогу белую рубашечку.
И все-таки сделал тут ошибку – написал «блелую».
– Видишь, вместо «белую» ты написал «блелую».
Смущенно улыбается.
– Я еще раз перепишу.
– Лучше оставь, перепишешь после чая.
– Нет, сейчас.
И снова тишина, прерываемая лишь его сосредоточенным шепотом. Смотрит хмуро: и во второй раз он переписал с ошибками. В первый раз я пропустил, в виде поощрения, несколько ошибок, на сей раз – нет. Третьего дня вечером он плохо читал, и сам не знал почему.
– Потому что ты голодный, – сказал я тогда. Мне хотелось знать, помнит ли он это замечание.
– Как ты думаешь: почему сейчас у тебя получилось хуже?
– А потому что – один раз не получится, так потом еще хуже не получается.
И с отчаянием:
– Перепишу еще раз.
Даже покраснел, сжал кулаки. Я его поцеловал в голову – идиотский поцелуй, он чуть отодвинулся.
– Сиро-, сиротинушка убогая…
И как раз на самом опасном месте, где в прошлый раз Стефан пропустил целую строку, Валентий приносит чай.
– В дорогу… на дорогу дам ей… дам ей в дорогу.
Валентий кладет в стакан сахар. Стефан бросает на него беглый взгляд и пишет дальше.
– Нож нашелся, – сообщает Валентий.
Стефан посмотрел внимательно: нож? какой нож? – подпер голову руками, того и гляди, вырвется вопрос; но нет, искушение преодолено – Стефан опять сосредоточен.
Валентий улыбается, я записываю, быстро делаю набросок, интересный момент, Стефан ничего не замечает. И через минуту – с торжеством, полным надежды:
– Готово, проше пана, – и улыбка.
– Хорошо, только ты букву проглотил. Не хочешь ее поискать?
Он пьет чай, хмурит лоб, ищет пропущенную букву.
Жаль, что я не посмотрел на часы: сколько времени он писал?
Часы, часы! Сколько раз я себе это повторял – и всегда забываю.
Две мысли.
В течение долгих месяцев пребывания среди множества детей я ни разу не обратил внимания на улыбку – это слишком тонкое явление, слишком незначительное, ниже порога сознания. Лишь теперь я вижу, что это важное явление, достойное изучения.
Когда он спросил меня с напускной небрежностью: «А я смогу ездить на лошади?» – то тоже с подкупающей (?) улыбкой.
Я ответил уклончиво: ныне скользко, лошади плохо подкованы, может, летом.
Дети должны знать, что их улыбка нас обязывает.
Вторая мысль.
Переписывание для детей – не бессмысленное действие, напротив, оно требует даже больших усилий: не пропустить буквы, слова, целые строчки; дважды не написать одно и то же слово или строку; не сделать ошибку; вместить слова в строку, без переноса; чтобы буквы были равные по величине, на равном расстоянии. Кто знает, может быть, через переписывание ребенок полностью понимает читаемый текст? Ясное дело, что творческие умы скорее устанут от пассивного переписывания. Стефан во время переписывания походил на художника, копирующего шедевр великого мастера. Несчастный учитель, который, исправляя каракули в сорока тетрадках, не увидел, не почувствовал всех этих коллективных усилий.
Для ребенка чтение – не только трудное складывание букв в слова, а еще и вереница неизвестных слов, грамматических сюрпризов. Вот он читает:
– Ябло-яб-ло-яблоки, яб-ло-ки (пауза, во время которой он постигает значение слова), – и быстро, плавно читает то же самое слово: – Яблочки.
То же и со стишком:
– Песнь (не верит своим глазам)… песнь… (про себя, вполголоса), песнь – это чего такое… польс-ку-ю… мне жа-во-рон-ки… – И громко заканчивает: – Песню польскую мне жаворонки пели!
Мы, акробаты беглого и плавного чтения, когда уже по двум буквам угадываем слова, а по двум словам – целое предложение, не можем осознать, с какими трудностями сражается ребенок и какие способы применяет, чтобы облегчить себе работу.
Третьего дня он четыре раза прочел в тексте «Франек» вместо «Фелек». Я не поправлял его. Когда он закончил читать, я спросил:
– Как этого мальчика звали?
– Франек.
– Ничего подобного.
– А вот и Франек.
– Спорим, что не Франек.
Читает:
– Фра-Фре-Фе-Фелек…
– Видишь, хорошо, что ты не поспорил со мной.
– Ну, хорошо…
– Наверное, у тебя есть знакомый Франек?
– Есть…
– А Фелек?
– Нету…
То же самое было на арифметике. Вместо «огурцы» он два раза прочел «груши».
– Пять груш, – сообщает он мне ответ.
– Как бы не так!
Замолкает, а спустя минуту решительно, с сердитой интонацией:
– А вот и пять.
– Пять, да не груш.
– А чего?
– Посмотри – узнаешь.
– Гру…гур… огур… огурцов!
– Вот видишь: слушай, Стефан, ты, часом, не волшебник? Из Фелеков делаешь Франеков, из огурцов – груши?
Он так мил в своем удивлении: что тут творится? как так получилось? – что я его целую. (Абсолютно лишнее – и когда я от этого отучусь?)
Его сердят непонятные слова.
Читает:
– У торговки девять яблок. Сколько яблок у нее останется, если четверо мальчиков возьмут по два яблока каждый?
И про себя, вполголоса:
– Какой еще каждый… – И вслух: – Одно яблоко.
– Две монеты… Монеты я уже знаю, что это такое, но я забыл.
В этой, казалось бы, нелогичной фразе есть, тем не менее, разумная основа: если он не знает, потому что забыл, можно ведь вспомнить.
На двадцатой или какой-то там задаче он предлагает:
– Я буду читать про себя и писать для вас, сколько получится.
– Хорошо, а я буду кивать, если правильно.
Не он первый делает мне подобное предложение. Не знаю, хочет ли ребенок таким образом внести разнообразие в свою работу, или в этом желании кроется другая основа: потребность в тишине при сосредоточенной работе.
* * *
Вечером
Прочитал молитву, поцеловал мне руку (эхо родного дома, разоренного войной гнезда, одного из ста, из тысячи, из многих тысяч). Я пишу. Он лежит тихо – глаза открыты.
– Проше пана, а правда это, что если побриться, то уже волосы не растут?
Он боится открыто называть лысину, чтобы меня не обидеть.
– Неправда, ведь бороду бреют, а она растет.
– У некоторых солдат бороды вот такие, до пояса, как у евреев. Почему?
– Да уж такой обычай. А англичане так даже усы бреют.
– А правда, что у немцев много евреев?
– И у немцев есть, и русские евреи есть, и евреи-поляки.
– Вот вы говорите «евреи-поляки»? А поляки – это евреи?
– Нет, поляки – католики, но кто говорит по-польски, хочет, чтобы поляку было хорошо, и желает полякам добра, то он тоже поляк.
– Моя мама была русинка, а отец поляк. А мальчики считаются по отцу. А вы знаете, где Подгайцы? Мой тятя оттуда родом.
– Сколько лет твоему тяте?
– Сорок два, а теперь сорок пять.
– Так тебя папа даже не узнает – так ты вырос.
– Не знаю, узнал бы я тятю.
– А фотографии у тебя нет?
– Куда там! А есть солдаты, что на него похожи.
Тихо. Вечер – это необыкновенно важное время для детей. Чаще всего – воспоминания, но часто и тихие рассуждения и спокойные, шепотом, беседы. Так было и в Доме сирот, так было и в летних лагерях.
– Вы пишете книжку?
– Да.
– Это вы сами написали мой букварь?
– Нет.
– Так вы его купили?
– Да.
– Верно, полтинник отдали?
– Нет, только 25 копеек.
Опять тишина. Закуриваю папиросу.
– Правда, что серой можно отравиться?
– Можно. А что?
Не понимаю, откуда взялся вопрос.
– Потому что были спички, когда они шли на маневры…
Отголосок уже стершегося из памяти рассказа отца о том, что какие-то сорта спичек лучше, – что-то, услышанное много лет назад: когда его отец был еще холостым и служил в армии, в суп попала сера, и солдаты отравились.
Я не понял. Стефан говорит сонным голосом, что-то невразумительно бормочет – уснул.
Как горячо я в детстве желал увидеть своего ангела-хранителя! Я притворялся спящим, а потом внезапно открывал глаза. Неудивительно, что он прятался. Вот и в Саксонском саду так же: думаешь, что поблизости нет охранника, а только выбежишь за мячом на газон, он тут как тут и уже издалека грозит пальцем. Мне было неприятно – моего ангела-хранителя зовут тоже как бы охранником.
* * *
Пятый день
Дудук хвалит Стефана: трудолюбивый парень. Когда я был в мастерской, он пилил доску. Я не мог спокойно смотреть: доска ездит во все стороны, тупая пила прыгает по доске – так он может легко поранить пальцы. Но я ничего не говорю. Бессмысленно предупреждать, чтобы он был осторожнее. И без того:
– Не выходи босиком во двор. Не пей сырой воды. Тебе не холодно, живот не болит?
Вот это-то и делает наших детей эгоистами, развращает их и оглупляет.
Из мастерской он вернулся в шесть часов.
Не хочет ехать в воскресенье в Тарнополь.
– Зачем? Неделя прошла, и снова ехать? Пан Валентий тоже с нами поедет? Мы там долго будем?
Не хотел писать брату письмо.
– Я же с ним увижусь.
– А вдруг не застанешь его дома?
– Ну ладно, чего уж там, напишу…
– С чего начнешь письмо?
– Во славу Господа нашего, Иисуса Христа…
– А дальше?
– Откуда мне знать.
– Напишешь ему, что приболел?
– Нет!
Я еле удержался от иронического вопроса: «Как насчет пирожков с повидлом и зельца?»
Письмо короткое: «Я работаю в столярной мастерской, работа мне нравится, пан доктор учит меня читать и считать, можешь быть за меня спокойным».
– Как подпишешься?
– Стефан Загродник.
– А может, напишешь: «Сердечно тебя целую»?
– Не-е, не надо.
– Почему?
Шепотом:
– Мне стыдно.
Я предлагаю:
– Ты сам перепишешь начисто, или я тебе напишу на листочке, а ты уже с моего листка перепишешь?
Даю ему писчую бумагу и конверт. Два раза он пытался – не вышло. Сколько бумаги испортил. Ладно уж, завтра с моего листка перепишет.
Арифметические примеры мы с ним решали полтора часа без перерыва.
– Хватит уже?
– Нет, до конца страницы.
Кто знает, может, задачник – самый лучший сборник упражнений для чтения. Задачи, загадки, шарады, шуточные вопросы – ребенок не только должен, он сам хочет их понять. А впрочем, не знаю: может быть, раздвоение внимания нежелательно. Достаточно того, что на сегодняшнем уроке задачки вытеснили и заменили чтение.
– Сколько вы папирос курите, наверное, штук пятьдесят?
– Нет, двадцать.
– Курить вредно; один мальчик подул на бумагу, так бумага вся стала желтая. Когда в папиросе есть вата, она дым задерживает.
– А ты уже когда-нибудь курил?
– А почему бы и нет?
– В приюте?
– Не-е-е, когда с братом жил.
– А откуда брал?
– Ну, когда лежали на столе или на шкафу… А у вас от них кружится голова?
– Конечно, немножко кружится.
– А у меня сильно кружилась… я не хочу привыкать к курению.
Пауза.
– Правда, что, когда будет тепло, будем на лошадях ездить? (Для него это важно – помнит обещание.)
– Лучше, если бы мы не ездили, а оставались на месте.
– Нет, я подумал – в Тарнополь.
– Лошади боятся автомобилей.
– Ну так что, если даже лошадь немного и понесет…
– А если в сторону отскочит?
Я рассказываю, как под Ломжей лошадь чуть было не свалилась с высокой горы.
Стефан ложится в постель. Я завожу часы.
– Правда, есть часы, которые заводятся «в обе стороны»?
Я ему показываю, что и мои часы заводятся «в обе стороны».
Принимаюсь писать – приводить в порядок записи.
– Пан доктор, я вставил новое перо, а то прежнее царапало бумагу.
– Быстро же оно испортилось… ты чиркал им по столу, а от дерева кончик тупится.
Только сейчас, мимоходом, я обратил его внимание на то, что он что-то неправильно делал; я многократно убеждался, что сделанные так замечания куда действеннее.
Тишина…
– Почему вы, пан доктор, столько листков порвали?
Объясняю, что такое запись, сделанная наспех, а что – обработка записей.
– Например, я записал что-то о больном: кашель, температура. А потом, когда у меня есть время, я переписываю все как следует.
– Моя мама кашляла, харкала кровью – был цирюльник, сказал, что тут ничего уже не поделаешь. А потом мама ходила в больницу, пока не померла.
(Вздох, потом зевок. Вздох тут подражание; так принято – вздыхать, вспоминая умерших.)
* * *
Шестой день
Наспех выпил чай и помчался в мастерскую. Мелькнул на миг за обедом – вернулся в шесть.
Я начал очень интересный эксперимент: смотрю на часы, как долго он читает конкретный рассказ, и отмечаю, сколько сделал ошибок; я поправляю его не во время чтения, а только после того, как он закончит. Он читает два раза: первый раз – 4 минуты 35 пять секунд и восемь ошибок, второй раз – 3 минуты 50 секунд и только шесть ошибок.
Скандал из-за лошади. Мы играем в шашки. В приюте были мальчики, которые хорошо играли, с ним они не хотели играть. «Кому охота со мной играть, коли я не умею». Однако он набрался от них манер хорошего игрока, а именно: перед тем как переставить шашку, перебирает в воздухе пальцами, чтобы, как ястреб, ринуться на шашку противника; то он причмокивает, то небрежно толкает шашку ногтем, с презрительным выражением лица и пренебрежительно надув губы. Эти манеры противно видеть даже у хорошего игрока, а уж тем более у игрока плохого, которому я иногда предлагаю ничью, чтобы подбодрить.
Играем, значит. И вдруг:
– Пожалуйста, поезжайте завтра поездом, а мы с паном Валентием поедем на лошади.
– Глупыш, ты что же, решил, что лошади для катанья? А впрочем, попроси полковника.
– А даст?
– Фигу даст.
– Ну, ваш ход.
Голос у него раздраженный. Начинает играть нечестно, решив выиграть любой ценой – отомстить.
– Э-э, куда поставили… Ну, скорее… Ишь, какой вы умный.
Я делаю вид, что не замечаю, но играю внимательно, чтобы все-таки выиграть – наказать его.
– Вот увидите, что проиграете.
– Это ты проиграешь, потому что играешь нечестно, – говорю я спокойно, но твердо.
Если свою волю подчинить воле ребенка, в отношения вкрадется презрение. Надо отстаивать свой авторитет фактами, без нотаций.
Фигур осталось немного. Я наношу ему болезненный удар: он теряет дамку.
– Не умею я играть дамками, – говорит он, смирившись.
– Ты и простыми шашками пока не научился хорошо играть, но научишься.
Когда я мыл руки, он поливал мне из кружки, подал полотенце, сказал, чтобы я пил чай, а то остынет. Не произнеся ни единого слова, я высказал свою обиду, а он очень тактично и тонко попросил прощения за то, что чувствовал ко мне.
В этой ссоре из-за лошади, кроме гнева, было и пренебрежение. Откуда оно взялось, где его источник? Может быть, в моем: что ты хочешь – считать, читать, писать? Может, это его раздражает. Дети любят некоторую обязаловку: это им облегчает борьбу с внутренним сопротивлением, экономит умственное усилие выбора. Решение – это изнурительный труд добровольных жертв при повышенной ответственности за результат. Приказ обязывает только внешне, свободный выбор – внутренне. Если ты оставляешь ребенку решающий голос, ты или глуп, потому сам не знаешь, что делать, или ленив и не хочешь ничего делать.
Откуда это пока еще легкое облачко пренебрежения? Ему я даю бублики, сам ем черный хлеб. Уже два раза он уговаривал меня взять бублик, но себе взял получше, пропеченные: никто его не учил лицемерию этих светских малюсеньких жертв, которые должны показывать готовность к существенным, большим жертвам.
Эта мелочь, этот пустяк, который я назвал скандалом из-за лошади, доказывает, что время его раскрепощения прошло, он осмелел, теперь я могу потихоньку начать его воспитывать. Собираю материал для этой беседы…
Вечером я осматриваю его грязную рубашку, и, понятное дело, – вошь.
– Что там такое? (В голосе беспокойство.)
– Вошка.
– Это потому, что в приюте простыни не меняли. Одеяла такие грязные.
– Ничего, наверное, их больше не будет. А почему не меняли простыни?
– Не знаю, видать, им стирать не хотелось.
Первый разговор о приюте.
– Санитаров не боятся, а солдата боятся. Нет, солдат тоже не бьет, потому что бить нельзя – воспитательница бы на него рассердилась. Иногда только солдат раскричится и даст ремнем, но бить не бьет.
– А тебе когда-нибудь попадало?
– А почему и нет, попадало…
Так это выглядит: не бьют, но бьют. И все-таки Стефан прав: не бьют, нельзя бить, солдат кричит, наверняка грозится, но редко, в исключительном случае, тайком ударит ремнем.
Раньше я посмеялся бы над этой, казалось бы, нелогичной речью. Я перестал смеяться примерно три года назад, когда Лейбусь сказал:
– Я очень люблю кататься на лодке.
– А ты когда-нибудь катался?
– Нет, никогда в жизни.
Самое большее, это ошибка речи, а не отсутствие логики: он уверен, что кататься на лодке приятно.
* * *
Седьмой день
У Чекова были гости – карты. Ужин запоздал. Валентий дежурил в столовой. Злой, выхожу около двенадцати часов. Возвращаюсь в избу, зажигаю лампу. Стефана нет. Какого черта? Выхожу, в дверях сталкиваюсь со Стефаном.
– Где ты был?
– На кухне. Я выходил, смотрел в окно, а вы сидите. А тут гляжу – вас нет. Я так мчался, чтобы вас догнать.
– Ты боялся?
– Да ну… чего мне бояться-то?
Нет, не боялся. Ждал, выглядывал, бежал – чтобы вместе. Два года я не видел никого из своих, полгода тому назад – письмо, короткое, жесткое, случайно прорвавшееся сквозь кордон штыков, цензоров и шпионов. И вот я опять не один.
Я испытал чувство безграничной благодарности к этому ребенку. Ничего в нем нет выдающегося, ничего, что бы привлекало, приковывало внимание. Заурядная физиономия, в фигуре ничего особенного, ум посредственный, мало воображения, полное отсутствие чувствительности – ничего из того, что украшает детей. Но в этом заурядном ребенке, как в неприглядном кустике, говорит природа, ее извечные законы, Бог. Спасибо тебе, что ты именно такой – заурядный, так себе…
«Сыночек мой», – подумал я сентиментально.
Как поблагодарить его?
– Послушай, Стефан, когда у тебя есть вопросы, или какие-нибудь горести, или тебе чего-то хочется, – скажи мне.
– Не люблю я приставать.
Я объясняю, что это вовсе не так.
– Если нельзя, то я тебе скажу, что нельзя, объясню. Например, с лошадью; на лошадях возят дрова, хлеб, больных…
– Я хочу, чтобы вы мне бубликов принесли.
– Ладно, будут тебе бублики.
Как раз сегодня кончился запас, который я хранил, если понадобится диета.
Мы поехали в Тарнополь на санях. Стефан какой-то грустный. Ни одного из тех детских восклицаний, которые заставляют нас обращать внимание на то, чего мы уже не замечаем, и вспоминать то, что мы когда-то так четко видели.
Стефан должен был идти с Валентием в костел, потом Стефан должен был идти к брату, а Валентий – за покупками. Мне надо было поискать окулиста, который будто бы был в каком-то военном госпитале. Встретимся в приюте. По дороге Стефан несколько раз меняет планы: сначала он пойдет в приют… нет, сначала к брату… нет – он хочет идти с Валентием.
В приюте его подозвала воспитательница: он стал каким-то странно тупым, бесцветным, отвечает на вопросы тихим, апатичным голосом. Только когда мы вышли, я понял, почему он не хотел ехать в Тарнополь, почему нервничал в дороге, почему так скоро сказал «Ну идем же», когда я вышел из комнаты воспитательницы.
Стефан боялся, что я его там оставлю.
Нужно купить чайник.
– Я пойду с паном Валентием, я знаю, где можно купить.
Вынимаю кошелек.
– Ох, Валеку (не пану Валентию!) дадут десять рублей, и мы себе купим пирожных…
Этот его задорный тон говорит: «Вовсе я не боялся, я знал, что вы меня тут не оставите…»
Странно, с какой неохотой он говорит о брате. Не знаю, почему. Он не хочет, чтобы я встретился с братом: что это означает?
Читает – закончил.
– Сколько я сделал ошибок?
– Угадай.
– Пять.
– Нет, только четыре.
– Это на две меньше, чем в первый раз.
Прочел неправильно, но сразу исправился, сам.
– Вы эту ошибку тоже считаете?
Один и тот же стишок в первый раз он читал 20 секунд, во второй раз – 15 секунд, в третий – тоже 15.
– А быстрее его нельзя прочитать?
Старается читать быстро:
– Страхушка, ста-старушка…
И быстро переворачивает страницу, чтобы не терять время.
Стихотворение «Висла» вчера он читал три раза, сегодня – четыре раза; результат чрезвычайно любопытен.
Вчера: 20 секунд, 15 секунд, 11 секунд.
Сегодня: 11 секунд, 10 секунд, 7 секунд, 6 секунд.
Стихотворение «Сиротка» – то же самое.
Вчера: 20 секунд, 15 секунд, 15 секунд.
Сегодня: 15 секунд, 12 секунд, 10 секунд.
Достижения вчерашнего третьего чтения полностью сохранились.
Записываю в виде дроби: числитель – число секунд, знаменатель – число ошибок. Итак, 24/3: двадцать четыре секунды, три ошибки. Исходя из этого, я оцениваю время работы и ее качество и могу отказаться от выставления отметок по чтению.
Читая, Стефан споткнулся на слове «песенка» – потерял много времени и прервал чтение.
– Э-э-э, это получится долго.
Валентий заметил:
– Чисто лошадь: споткнется и не может сдвинуться с места.
Я позволил Стефану начать заново.
* * *
Восьмой день
Вчера я писал: детские высказывания, которые заставляют нас вновь увидеть то, чего мы больше не замечаем. Вот несколько примеров.
– Во, гляньте только, какая печать на чае.
(Когда он положил сахар в чай, на поверхность всплыли пузырьки воздуха.)
– Сколько кусочков сахара вы клали?
– Один.
– А вон, посмотрите, их два.
(Стакан граненый…)
Ест бублик.
– А из чего мак делают?
Я:
– Мак растет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?