Текст книги "Прости…"
Автор книги: Януш Вишневский
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Не всегда это было хорошо. Эти утечки информации вовсе не были безобидными. Порой они приводили к трагедиям. Он помнит, как как-то раз ночную тишину прорвали звонки в коридорах. Лестницы затряслись от топота, громкие крики, беготня. На плацу зажглись прожектора. Вой тюремных сирен, в который органично вписалась сирена «Скорой помощи», въезжающей на территорию тюрьмы. Час спустя всё стихло. А утром они узнали, что днем ранее в одну из камер подселили серийного педофила. Ночью сокамерники сделали из него «щелкунчика»: положили его на пол и прыгали у него на груди. А потом спокойно сообщили дежурному, что педофил чуток неудачно упал с нар на пол – как-то так под металлический шкаф, который в свою очередь упал на него, придавил и поломал ему – как потом показала экспертиза – шесть ребер, в четырех местах пробивших ему легкие. Допрошенные по этому случаю самим комендантом, они тем не менее так и не смогли объяснить, почему «у осужденного, с которым произошел этот несчастный случай», член был обвязан бечевкой, да так сильно, что «врачи рассматривают вариант ампутации пениса». Тщательный обыск не подтвердил (что, впрочем, можно было ожидать) наличия следов веревки в камере. Неделю спустя на прогулке говорили, что сидящий в камере педофила Зютек Марцинкевич, погоняло Кондуктор, самый обычный вокзальный воришка, неразговорчивый и, как правило, спокойный, был идейным вдохновителем и организатором «падения шкафа». После всей эпопеи он «сожрал около двух метров веревки и до сих пор не высрал в целях конспирации». Нет объяснения также, почему вопреки законам физики шкаф упал как бы сам по себе. Ну упал и упал, с каким шкафом этого не случается. Может, какое-то внезапное землетрясение или краткосрочный тектонический сдвиг. А что, ведь недалеко от здания тюрьмы находятся шахты, на что обратили внимание так называемые следователи. Вот только почему в «процессе падения» шкаф пролетел аж до нар осужденного, ведь нары находились на расстоянии трех с половиной метров от шкафа? Даже у «следователей» не нашлось ответа на этот сложный вопрос. После трех лет судебных разбирательств и процессов в судах разных – в том числе и самых высоких – уровней дело закрыли «по причине отсутствия признаков преступления». У заключенного тем временем срослись все ребра, затянулись многочисленные дыры в легких, а вот член пришлось ампутировать. Вскоре после этого курьезного судебного решения по всем польским местам заключения – закрытым, открытым, полуоткрытым – лишь только ей известными путями молниеносно долетела «хорошая» новость: педофил уже отгреб по полной и его можно больше не обрабатывать.
Пан Антоний, похоже, много знал о деле Винсента. Но и Винсент, в свою очередь, не меньше знал о происхождении кликухи «Антек-Остро-Стёклышко». В ту ночь, когда он слушал долгий монолог Антония, он понял, что сказанное не просто похоже на правду, а что именно так оно и было на самом деле. Сначала он возмутился и даже разозлился (какая падла его слила), но минуту спустя почувствовал странное облегчение. Он не был настолько наивным, чтобы поверить, что сокамерники видят в нем карманника, в то же время тот факт, что так точно знают подробности, которые никоим образом не должны были выйти за стены прокуратуры, суда и кабинета начальника тюрьмы, вызывал в нем ощущение творящейся в отношении него несправедливости. С другой стороны, понимание того, что про него практически всё известно, снимало необходимость объяснять, как он тут оказался. Как говорится, нет худа без добра, а добро было в том, что камень с души свалился.
– Нашего француза какие-то кошмары изводят, – сказал в ту ночь Антек. – Да так, что того и гляди в больничку сыграет. Воспоминания терзают. И не только днем, но и ночами. И я так понимаю, еще какое-то время промучается парень. Так что пока оставим его в покое. А не так, как Максик: чуть что – сразу по морде. А ты, Бандитик, не садовник, чтобы водой поливать как грядку. Смотри, а то простудится и тогда вообще ночью спать не даст своим кашлем. А ты, Линза, нехрен на него орать как на глухого. Соображать должен – иностранец и польского крика не понимает. Подумает еще, что в польских тюрьмах одни бандюганы сидят. И бросай ты эту привычку, как шарманщик, «бонжур, бонжур, мля, бонжур»; не действует это у нас в стране, здесь человеку нужны слова покрепче. Ни к кому он не пристает, шуму от него мало, под себя не ходит, так что вони тоже нет, на пол не плюет, ничего не ломает. Короче, пусть тихо на нарах мотает свое, пусть головой трясет сколько влезет, пусть вытрясет из нее сколько надо, а потом отсидит спокойно за свой труп, тоже сколько надо. Тихо сидит, нам не мешает. Ну, что скажешь, народ? Он ведь всё равно тогда в отключке, как в другом мире. И пусть себе сидит там, потому что, видать, должен он туда, в этот свой другой мир, лазить, чтобы в этом, нашем, окончательно не свихнуться. По себе знаю. Потому от себя и говорю.
Вспыхнул огонек зажженной спички. Антек стих на мгновение, глубоко затянулся сигаретой, зашелся ненадолго хриплым кашлем, а когда пришел в себя, продолжил:
– Он ведь что, он у себя в мозгу мелет и мелет какое-то большое зерно, и я так думаю, что в его снах мельница слишком быстро у него в башке вертится и бьет его крыльями по черепушке изнутри, от уха до уха. И так ему эта мельница мозги на все стороны разбросает, что он в конце концов просыпается. А мельницу не остановишь, как машину тормозом. Мельница, она как карусель, сама должна остановиться. Вот сидит он тут как живой труп, а это значит, что у него мельница в это время останавливается – так я своим здравым умом понимаю. Но француз наш в конце концов зерно свое перемелет. С каждой его шизой оно будет всё меньше и меньше. Отвечаю. Увидите. В муку всё перемелет. А мука та у него из головы не испарится. По мозгам разойдется и будет временами доставать его, но от того зерна, что у него сейчас полчерепа занимает, он избавится. А покамест у него есть что молоть. Еще как есть. Хахаля своей бабы, да и ее – по случайности – расстрелял. На ее глазах. Ее-то он случайно задел, но всё равно смертельно вышло. Потому что она вроде как хахаля этого заслонить собою хотела и сама попала под одну пулю. Очень ему женщина эта важна была, только для себя хотел ее, и ревность ему весь ум отключила. А хуже ревности бывает только месть или фанатизм религиозный. Я во время уборки на кухне случайно подслушал, как надзиратели говорили, что он в мужика того – а тот то ли певцом, то ли композитором был – всадил два полных магазина. И что тому не только из башки, а даже из яиц сито сделал. В центре города, на парковке. Не знаю, правда – не правда с этими яйцами, руку на отсечение не дам, только всё очень с фактами сходится, и я француза в этом деле в полной мере понимаю. Моя баба – значит, моя, и здесь за свою да и за ее честь постоять приходится. А даже и с оружием в руках. Тем более что она была его венчанной. То, что венчанная и что на парковке их порешил, это я в газетах прочитал. Я тогда еще не знал, что его к нам в камеру впакуют. Вот и сообразите, что у такого сейчас в голове может делаться. Хочешь – не хочешь, а зерно это придется перемолоть. В муку. Хуже всего для него, что он такой умный и потому у него другая совесть, чем у обычного глупого бандита. Слишком большая совесть, потому что совесть у человека тем больше, чем больше он знает. Вот почему я настаиваю на том, что, как скрутят его судороги, нам надо без нервов переждать и оставить человека в покое. И ни в столовке, ни на прогулке, вообще нигде я бы про это не трепался, не то пойдет потом молва, что мы с психом водимся и что это может нам на мозги перекинуться. Может такое быть? Как думаете, народ? – спросил он шепотом.
Молчал, ждал ответа. Но ни Максик, ни Бандитик, ни Линза, ни даже не упомянутый Антеком Эвакуатор ничего по этому вопросу, да и ни по какому другому, не думали. Утомленные долгими полуночными душевными излияниями Антония, они заснули.
Антоний с этим своим «перемалыванием зерна» во многом был прав. Со временем и сны, и наступающее после них «пробуждение в состоянии трупа» случались всё реже. Иногда возвращались, но всё же бывали периоды, когда они месяцами не давали о себе знать. В тюрьме никто никогда никому, в том числе и строящему из себя Фрейда пафосному клоуну – официальному психологу, не рассказал об этих ночных видениях. Винсент относился к ним как к дополнительному, хоть не предусмотренному Уложением о наказаниях, но вполне справедливому и безусловно полагающемуся ему элементу кары, которому он отдавался с полным пониманием и покорностью. Он причинил людям огромное страдание, поэтому и сам он тоже должен пострадать. Если надо, то до конца жизни. В это он свято верил. Думы о том, что он натворил, не прекращались с погружением в сон. У него не было ни минуты отдохновения. Даже когда он засыпал.
Не было какого-то конкретного события или переживания, которые могли бы именно в эту, а не в какую-то другую ночь снова вызвать кошмарный сон и парализовать его на какое-то время после пробуждения. В местах заключения нет того, что на воле называют «событиями». Настоящее страдание от лишения свободы, по крайней мере для него, состояло как раз в том, что никаких событий не было. Их – по возможности все – целенаправленно предотвращали. А когда нет событий, то нет и переживаний. Кроме разве что тех сонных видений, которые были вызваны воспоминаниями. Если кто-то на воле думает, что его жизнь пуста, бессмысленна и безнадежна, потому что каждый день приходится делать одно и то же, начиная с чистки зубов в ванной каждое утро и кончая их же чисткой в той же самой ванной перед отходом ко сну, заполняя время «между» той же самой работой, повторением тех же самых манипуляций, хождением по той же самой дороге и встречей с теми же самыми людьми, так вот – если кто-то на самом деле думает так, то он сам себя обманывает, сам себя наказывает. По собственному желанию или по недоразумению, он не видит, что каждый новый день это новые картины, не слышит, что каждый новый день это новые звуки, не чувствует, что вдыхает новые запахи, он не обращает внимания на тот опыт, который испытывает, прикасаясь к стольким невиданным доселе предметам, и этой своей бесчувственностью наказывает себя самого, как если бы по собственному желанию взял и закрыл себя в воображаемой тюрьме без стен, решеток и охранников.
Иногда, как правило перед самым рассветом, сразу после пробуждения, чаще всего весной или летом, он вслушивался в птичий щебет, долетающий в камеру через приоткрытую форточку. Тогда он обещал себе, что когда он исполнит часть покаяния и выйдет отсюда – то ли по первой увольнительной на краткосрочное свидание[3]3
Увольнительная для краткосрочного свидания вне стен тюрьмы – одна из существующих в Польше форм поощрения и ресоциализации заключенных, вставших на путь исправления и отбывших определенную часть срока.
[Закрыть], а то и навсегда, – он первым делом пойдет в лес и будет внимательно ко всему присматриваться по дороге, а уж потом, в лесу, перетрогает всё-всё. И деревья, и мох, и траву, песок, листья, дорожные указатели. И останется там до самого вечера, чтобы слушать, вдыхать и ощущать. И обязательно будет там один, чтобы сначала пережить всё то, о чем так тосковалось. Когда после нескольких лет отсидки ему выдали первую увольнительную, то он всё именно так и сделал.
День тогда выдался жаркий, безветренный. Тихий летний день. От ворот тюрьмы он специально шел медленно, радуясь каждому своему шагу, ошеломленный гомоном улиц пульсирующего повседневностью города, впитывая в себя все его голоса. Визг шин, плач ребенка, звуки колокола на звоннице костела, девичий смех, перестук каблучков по мостовой, хлопанье рекламных баннеров на ветру, мурлыканье кошки, музыка уличного оркестрика, цокот копыт по булыжнику от проезжающей мимо пролетки с туристами. Для вольных жителей вольного города всё это было настолько обычным, нормальным, повседневным, что ускользало от их взора и слуха. Но не от него. Временами он останавливался и внимательно вслушивался в звуки, чтобы ничто из этой полифонии не пролетело мимо его ушей, мимо его души. Он вдыхал в себя все эти обычные запахи, по которым так сильно тосковал в камере. Выхлопные газы проезжавших автомобилей, доносящийся из пекарни аромат свежей выпечки, щекочущий ноздри запах солений из рыночных рядов, жареная кукуруза, которой с лотка торговала женщина в пестром платье.
Трехчасовой поход завершился на участке семейных домиков, сразу за которыми начинался сосновый лес. Пройдя через поросший высокой травой луг, он добрался до песчаной тропки, по которой прошел метров двадцать и оказался под сенью деревьев. Он перетрогал стволы, траву, кусты. Всё как и намечал. В город вернулся уже поздним вечером, когда сгустились сумерки. Со стертыми в кровь пятками, уставший и странно одурманенный, чуть ли не завороженный всем виденным, хоть и было оно самым обыкновенным. В течение тех немногих часов на воле он пережил гораздо больше, чем в течение многих лет за решеткой.
Вот почему он никогда не связывал преследовавшие его ночные кошмары с пустотой переживаний в тюрьме. Единственная закономерность в появлении его ужасных сновидений – их четкий календарь: на протяжении всех этих лет сон возвращался как по заказу в определенные дни. Он всегда ему снился либо накануне, либо сразу после того октябрьского дня, когда он убил ее. Но не только тогда. То же самое происходило и в день ее рождения, в день очередной годовщины их свадьбы, в день их первой встречи, их первой совместной ночи или их первого и каждого последующего Рождества…
Несколько лет спустя. Рождество
Вот и сегодня, под Рождество, его разбудил тот же самый сон. С искусанным и мокрым от слюны уголком подушки во рту, он тихо сидел на краю постели и, не моргая, смотрел на ночную лампу. Несколько минут спустя конвульсии прекратились. Вскоре он задышал – медленно, ритмично и неглубоко. Важно было не наглотаться воздуха и не спровоцировать гипервентиляцию. Когда в легочных пузырьках слишком много кислорода, то в мозгу человека происходят удивительные вещи. Его «состояния отсутствия» после пробуждения в тюрьме были, скорее всего, результатом интенсивного поступления кислорода в кровь. Один раз он сразу после пробуждения потерял сознание и упал на пол, его прямо из камеры вынесли на носилках, и «Скорая помощь» отвезла его в больницу. Врач, который осмотрел его там, сразу сообразил, что его странные состояния вызваны избытком кислорода. Он ему тогда порекомендовал простой способ: приложить ко рту бумажный пакет и дышать через него. Выдыхаемый углекислый газ возвращался обратно в его легкие. Вот такой простой замкнутый цикл. С той поры он спал с бумажными пакетами, которые держал под матрасом на нарах. А Линза, этот «бонжур», приставлял к нему пакет каждый раз, как только он застывал в сидячей позе на нарах после пробуждения. Но вот уже несколько лет он научился обходиться без пакета: сам хранит свой CO2 в легких и не слишком глубоко дышит. Впрочем, несколько пакетиков он взял на память из тюрьмы и держит их с другими артефактами того времени в запираемом на ключ ящике письменного стола.
Когда отпустили судороги в руках, он уже знал, что всё прошло. В комнате было тихо. Он никого не разбудил. Встал и на цыпочках подошел к кроватке Джуниора. Малыш сосал большой палец и спал, мерно посапывая. Винсент склонился над кроваткой и умиленно посмотрел на сына, прикрыл Джуниора одеялом, которое сползло на край кроватки, и подошел к стулу, на котором оставил свою одежду. Мимоходом взглянул на будильник на ночном столике Агнешки. Было начало седьмого. Агнес лежала ничком. На ногах у нее были доходящие до икр толстые шерстяные носки. Ее коротенькая ночнушка из черного муслина задралась вверх, оголив ягодицы и половину спины. Эти толстые лыжные носки показались ему забавным диссонансом с чуть ли не обнаженным телом и вызвали улыбку. Как только наступала зима, даже если в спальне было более чем тепло, Агнешка открывала свой «сезон ледяных ног», которые она, если они оказывались вместе в постели, с удовольствием и без предупреждения лезла к нему погреть. Он тогда вскрикивал с наигранным возмущением, а вскоре уже массировал ее маленькие ступни, разогревая их в своих руках, а бывало, что начинал согревать их своим дыханием и поцелуями. Потом они прижимались друг к другу. Иногда этим прижиманием всё и заканчивалось, иногда – нет. Потом долго разговаривали. Порой до самого утра.
Уже одетый и готовый к выходу, он тихо прошел через всю комнату и сел на краю постели Агнешки, вслушиваясь в ее равномерное дыхание. Она изменила его жизнь. Сначала внесла в нее смысл, потом придала ей новое значение, а потом родила ему Джуниора. Эта его Агнес…
* * *
Когда он получал короткие – обычно на два дня – увольнительные, им было жалко времени на сон. Агнешка приезжала на поезде в город, где находилась его тюрьма. За неделю резервировала для них место в каком-нибудь пансионате или доме туриста, но только там, где можно было снять комнату с кухней. Регистрировалась там днем или вечером за день до начала его увольнительной. Остаток дня она посвящала закупке продуктов, которыми так заполняла холодильник, что не оставалось свободного места ни на полках, ни в морозилке, меняла постель на свою, привезенную из дому, полотенца – на свои, ставила его зубную щетку в стакане на полочке под зеркалом в ванной, в шкафу развешивала его рубашки и раскладывала по полкам его свитера, брюки, нижнее белье. На кухонных полках ставила их тарелки, их кружки, их рюмки, их стаканы, их салатницы, их столовые приборы. На стол стелила их скатерть, которую гладила, если в этом месте был утюг. И все это она тащила сюда в чемодане. В том числе и вазу. Она покупала цветы, и если только это было возможным, то брала его любимые белые хризантемы. Привезенные из дома и выстеленные цветными льняными салфетками плетеные корзиночки она наполняла фруктами. Все должно было хотя бы отчасти напоминать дом. Пусть только одну ночь и два дня. Даже если этот их «дом» находился в каком-то совсем чужом доме – гостинице, съемной квартире или даже доме туриста. Утром, задолго до его выхода, она вставала у ворот тюрьмы, задирая голову, и всматриваясь в густые, как сито, проволочные сетки, приделанные к окнам камер. Если окно его камеры было видно с улицы, она, как правило, всегда видела развевающуюся на ветру тонкую ленточку. На таком расстоянии она не могла различить ее цвета, но знала, что это зеленая ленточка. Она просто не могла быть другой…
В сущности, их история и началась с обычной зеленой ленточки. Это сегодня она не просто ленточка, а символ. Завернутую в шелковый платочек, она давно носит ее – в смысле ее половину – в своей сумочке. Вторая половина – в его портмоне под фотографией ее и Джуниора. Долгое время – почти два года – этот обрывок зеленой ленточки, спрятанный в картонной коробке с его личными вещами, пролежал в затхлом подвале тюремного склада. Подвале той самой тюрьмы, в которой он сидел три последних года. В одно из очередных возвращений из увольнения для краткосрочного свидания он лишился ее: нашедший ленточку во время обыска (обычная процедура) излишне бдительный охранник решил, что она слишком длинная и что он мог воспользоваться ею «в целях нанесения такого ущерба своему здоровью, которое было бы несовместимо с жизнью». Действительно, тесемка была на девять с половиной сантиметров длиннее допущенного предписаниями какой-то там статьи тюремного кодекса. Кратко и дословно интерпретируя положения, охранник оценил и записал в «протокол обыска заключенного», что тот мог бы воспользоваться ленточкой для удушения кого-то путем затягивания ленточки на шее или для повешения себя на тюремной решетке. Правда, в протоколе он не описал это так красочно, но именно это он имел в виду. Вот почему его половина их зеленой ленточки почти два года пролежала в картонной коробке, под замком в тюремном подвале. В сущности, это была ее ленточка, но настал такой день, когда, прощаясь перед воротами тюрьмы после одной из очередных его увольнительных, она поделила ее на две части: свою стала носить в сумочке, а он свою попытался пронести в портмоне в камеру. Простая зеленая ленточка, какими обычно в магазине перевязывают подарки, дала начало их общей истории, в которой больше мелодраматического кича, чем серьезного романтического порыва, но когда они ее вспоминают, каждый раз испытывают необыкновенный душевный подъем…
Дело было в Кракове. Она ехала в битком набитом трамвае. В том же самом трамвае оказался он (во время своей третьей увольнительной): ехал на вокзал, а дальше собирался поездом добраться до Варшавы. На повороте вагон дернуло, и у нее из рук на грязный пол трамвая упали бумаги. Она кинулась собирать, он стал ей помогать. Так, присевшие на корточки и то и дело толкающие друг друга при каждом рывке трамвая, они собирали листочки. Она подняла голову, их глаза встретились, она улыбнулась ему, что-то сказала, не переставая глядеть ему в глаза, и коснулась его запястья. Потом она поспешно вытерла слезы со щек и что-то сказала ему. Из-за грохота колес и скрежета тормозов на повороте он не расслышал ее слов. Она вышла не обернувшись. Он проводил ее взглядом. Видел, как она села на скамейке под навесом остановки и закурила. Он и сегодня не знает, почему он тогда почувствовал укол хорошо ему знакомой, но уже давно, как ему казалось, покинувшей его ностальгии. Эта абсолютно чужая, только что случайно встреченная им женщина вмиг пробудила в нем что-то такое, что он с таким трудом и навсегда умертвил в себе. Может, всё из-за ее грусти? А может, из-за неожиданного прикосновения их рук? А может, потому, что ее руки напомнили ему руки его матери? Да, что-то такое было, потому что, когда он в уезжающем трамвае потерял ее из виду, его глаза стали искать ее фантом и, представляете, нашли. Он взглянул на то место, куда упали ее листки: в ложбинке ребристого настила лежала длинная зеленая ленточка, та самая, которой была перевязана стопка рассыпавшихся листков! Он наклонился, резким движением схватил за ногу стоявшего на ленточке мужчину, отпихнул его и поднял ленточку.
– Вы в своем уме?! – услышал он раздраженный возглас. – Что вы себе позволяете! Дожили, в транспорте уже нельзя без извращенцев проехать!
Отвечать на подобные замечания не было времени: он стал энергично протискиваться к выходу, на ближайшей остановке сошел и что было сил помчался по трамвайным путям назад… На лавке никого не было. Узкая мощеная улица вилась вдоль обклеенного плакатами высокого деревянного забора, начинавшегося в нескольких метрах от трамвайной остановки, и заканчивалась площадью с серым зданием. Широкая каменная лестница вела к вертушке стеклянных дверей, рядом с которыми на стене висела выпуклая красная табличка. Выхватил взглядом ключевое слово: «Университет». Вошел в просторный шумный холл, заполненный молодежью. Обошел его вдоль и поперек, внимательно всматриваясь в лица. И наконец увидел ее. Она сидела на одном из низких кресел, стоявших вдоль бетонной стены, увешанной портретами мужчин в черных тогах с горностаевыми воротниками и в чудных головных уборах. Подошел к ней, протянул зеленую ленточку и тихо сказал:
– Мы забыли поднять ее…
Она оторвала взгляд от своих бумаг, удивленно посмотрела на него и застыла на мгновение. Потом протянула руку и взяла ленточку. Молча стала разглядывать ее так, будто видела впервые, потом аккуратно счистила с нее засохшую грязь и перевязала стопку лежавших на ее коленях листков.
– Действительно, забыли, – ответила она, смотря ему прямо в глаза. – А вы, конечно, разглядели ее, подняли, свернули с намеченного пути и каким-то чудесным образом нашли меня здесь, в этой толпе, хотя я, в принципе, могла быть где-угодно, и принесли мне ее. Какую-то ленточку… Ну и зачем вы это сделали?
Действительно, зачем? Он и сам задавал себе этот вопрос, когда мчался вдоль трамвайной линии. Зачем он делает это? Что заставило? Может, он захотел еще раз увидеть ее грустную улыбку? Он не мог дать четкого ответа на этот вопрос, но – несмотря на иррациональность, а может, даже и комичность того, что он проделал, – ощутил сильное желание узнать это.
– Сам не знаю. Наверное, не хотел, чтобы всё просто так кончилось, – смутился он.
– А что, собственно, началось? – тихо спросила она и поднялась с кресла.
Не стала ждать его ответа, улыбнулась и, вручая ему свою объемистую сумку, сказала:
– Подождете меня здесь? Всего полчаса. Может, чуть больше. У меня консультация у научного руководителя. Оставляю свою сумку под вашу ответственность. Это вам как залог того, что вернусь и что вам больше не придется искать меня.
Она застегнула жакет своего пепельного костюма на все пуговицы, поправила юбку, откинула рукой прядь волос со лба и направилась к лифту. Сделав несколько шагов, она остановилась, вернулась, протянула руку и сказала:
– Меня зовут Агнешка…
Сначала он полчаса сидел с ее сумкой как с каким-то сокровищем, к которому его приставили сторожем, потом, когда давно уже прошли обещанные полчаса, с этой сумкой, но теперь уже висевшей через плечо, он прохаживался по холлу, внимательно рассматривая висевшие на стене портреты. В конце концов, ощутив растущую нервозность, которая – несмотря на столько лет, проведенных в камере, – всегда появлялась, когда ему приходилось тупо ждать и ничего не делать, зашел в туалет в самом конце одного из коридоров, лучами отходящих от холла. На подоконнике серого от табачного дыма и едко смердящего мочой помещения он заметил наверняка забытую кем-то здесь помятую и зачитанную книгу. На замусоленной обложке он прочел: «Человек и мир в поэзии древних греков и римлян». «Бывают же в жизни совпадения!» – подумал он и вспомнил, как во время его первого года обучения в Нанте один классический филолог из Парижа мучил их поэзией греков и римлян. Он постоял в туалете, подождал, не придет ли кто за книгой, а когда убедился, что греки и римляне здесь никого не интересуют, взял книгу и вернулся на кресло в холле.
– Вы совершенно мною не интересуетесь! Ну нисколечко… – вдруг услышал он. Она присела перед его креслом и улыбнулась. – Вы только подумайте! Я должна была вернуться через полчаса, вернулась через два, а он даже не пошевелился! Сидит на том же месте и читает как ни в чем не бывало. А вдруг со мною что случилось? А вдруг меня разбил паралич, инсульт или инфаркт? Или еще что похуже, например, снова потеряла ленточку, что тогда? Что бы вы тогда сделали? Ну ладно, а теперь серьезно. Этот мой научный руководитель такой говорун. Никак не могла удрать из его кабинета, а ведь очень – верьте мне – хотела. Даже соскучилась по вас. Пусть немножко, но соскучилась. Понимаете, этот мой профессор – человек старой закалки, наверное еще довоенной. Никогда бы мне не простил, если бы я намекнула ему на время… А вы мне простите, а? Простите? Очень, очень извиняюсь. Хочу загладить свою вину – приглашаю вас на кофе. Здесь за углом есть маленькая кафешка, может, не самая видная, но кофе там отличный. Проверено. Ну что, уговорила? Согласны? А так, вообще, чем вы занимались всё это время, кроме охраны моей сумки? Ах, да я вижу, что вы время даром не теряли, записались на учебу, уже готовитесь к первому экзамену! – взяла книгу с его колен. – Интересно, а на какой факультет? Ах, вот что у вас! Ну тогда понятно. Классическая филология, греческий, латынь. К тому же поэзия! Как же я сразу не поняла! Ведь ни на физика, ни на химика и даже на юриста вы не похожи. У вас взгляд гуманитария. Точно! – вынесла она вердикт, не дав ему открыть рот…
А ему и не надо было… Он вслушивался в журчание потока ее слов, и на душе становилось легче. Ему казалось, что ее глаза стали больше и ярче, прядки волос упали на лоб, щеки зарделись. Из-под расстегнутого жакета виднелась белая шелковая блузка. Она так близко присела к нему, что во время ее жестикуляции их колени соприкоснулись. Он ощутил запах ее парфюма, заметил блеск ее губ.
– И к тому же у вас красивые глаза. Честно…
Он ощутил внезапно накатившую волну нежности. Редко и только когда к нему в тюрьму приезжала мама и сестры, с ним происходило нечто похожее. Он наклонился пониже и сделал вид, что рассматривает текст. А глаза прикрыл. Когда волна схлынула, он, стараясь сохранить обычный тон и остаться в рамках легкого флирта, произнес наигранно веселым голосом:
– Основное время ушло, естественно, на охрану вашей сумочки. Но когда вы всё не возвращались и не возвращались, то я от нечего делать стал рассматривать портреты на стене. Вон те, за спиной. Я даже запомнил, как звали вашего ректора в восьмидесятом году, когда я впервые приехал в Польшу, – улыбнулся и встал с кресла.
– Я тоже знаю, потому что у меня та же фамилия. Точно та же. Буква в букву. Потому что этот ректор – дедушка моего бывшего мужа. Хорошим был ректором и хорошим человеком. Хоть и коммунист. Полная противоположность его внука, который, к сожалению, лишь для вида был образцовым либералом, а сам в глубине души держиморда почище Сталина…
Кафе действительно выглядело мрачновато. Но для него это сейчас не имело ни малейшего значения. Если бы она привела его в парк на скамейку и они пили бы из одного пластикового стакана кофеобразную бурду, что принесли с собой в термосе, ему всё равно было бы хорошо. Ему хотелось быть с ней рядом и слышать ее голос. Только это было важным. Что же касается мрачности – ему нравились такие «мрачные» места. Колченогие квадратные столики на металлических ножках из проржавевших трубок, обтянутые дерматином стулья. Свисающие с потолка остатки новогоднего серпантина, хотя была уже середина мая, пирамида подносов с грязной посудой у окна, голоса из мойки. Только запах был совсем другим: пахло не солянкой, а настоящим кофе…
Когда в начале восьмидесятых, подгоняемый своим «солидарностным воодушевлением», он приезжал в Польшу, а потом – в связи с учебой – надолго перебрался в Краков, он очень любил бывать в польских столовых, именно столовых. У него хватило бы средств и на хороший ресторан. Даже у него, бедного студента из французской провинции. Достаточно было продать с рук несколько франков перед валютным магазином, чтобы наесться и напиться в престижном ресторане «У Вежинка» за дубовым столом, покрытым белоснежной накрахмаленной скатертью. Но знакомиться с Польшей с перспективы ресторанного столика казалось ему абсурдным. Наверняка это была бы не настоящая Польша. Впрочем, пару раз он там был, но и одного раза ему хватило, чтобы заметить: большинство посетителей – это иностранцы, проститутки и госбезопасность. Второе посещение только подтвердило правильность первого впечатления. А вот в столовую он впервые попал в Гданьске, во время августовских забастовок. Под бигос и его любимые «ленивые» с корицей и сахаром или под фасоль по-бретонски он узнавал от польских студентов, что творится за воротами судоверфи, что сделает или чего не сделает Валенса, приедут ли русские танки наводить порядок, а если приедут, то когда. Он попал именно в эту, а не в другую столовую, потому что ему сказали, что именно сюда приходят рабочие с судоверфи. Прямо с забастовки. В рабочих робах, с касками на голове и с самой последней информацией на устах. Несмотря, казалось бы, на плотные кордоны милиции вокруг судоверфи, они какими-то только им ведомыми путями выходили с территории верфи и так же незаметно возвращались. И в том, что они говорили, была вся правда. Поэтому он бывал именно в этой, а не в какой-то другой столовой так часто, как только можно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?