Текст книги "Чайковский"
Автор книги: Євген Гребінка
Жанр: Иностранные языки, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
IV
Та вже ж тая слава
По всiм свiтi стала,
Що дiвчина козаченька
Серденьком назвала
Малороссийская народная песня
Тихо садилось солнце, зажигая западный край неба; в голубой вышине пламенели два-три облака, переливаясь золотом и пурпуром; тени длиннели, вытягивались по земле; каждый пловучий листок на Удае, стебель водяной травки или тростника, каждая волна и брызга горели, сквозились, просвечивали, таяли в золоте. В пирятинской крепости (замке) благовестили к вечерне; чистый серебристый звон колокола далеко звучал, разливался в теплом, сухом воздухе и, переходя постепенно в отголосок, почти неуловимый для слуха, замирал, пока другая волна звука не сменяла его.
В это время молодой человек в синей черкеске быстро проплыл по Удаю на легонькой лодочке к островку, лежавшему между замком и полковничьим домом.
Кругом острова зеленою стеною стоял высокий тростник; далее на мокром берегу росли курчавые кусты лозы; еще далее, на суше, десятка два развесистых плакучих верб; между ними калиновый и бузиновый кустарник, перевитый, перепутанный хмелем и вереском. Дико, глушь, только дрозды выводят там детей на высоких вербах да в лозе ползают змеи; но между кустами есть там узенькая тропинка; чуть приметно вьется она у корней дерев, хоть часто длинные плетни хмеля, падая зелеными каскадами с дерев, кажется, решительно заслоняют путь, но они подорваны внизу, легко раздвигаются и дают дорогу; дело другое в стороны от тропинки: там они спутались такою крепкою стеной, что ни пройти, ни пролезть.
Казак, подъезжая к островку, оглянулся кругом, взмахнул веслами, и лодочка, шумя, спряталась в тростник, только дрожавшие, стройные верхушки его, раздвигаясь в стороны, показывали след, где плыла лодка. Казак привязал лодку к лозовому кусту, выпрыгнул на берег и быстро пошел по тропинке, тропинка оканчивалась у корня толстой вербы, которой ветви, перевитые хмелем, склонясь до земли, образовали кругом толстую плотную стену, точно беседку.
– Ее нет еще! – прошептал казак, обойдя вокруг вербы, прислонил к дереву винтовку, сел на ломанный пень и запел:
Вийди, дiвчино, вийди, рибчино,
За гай по корови,
Нехай же я подивлюся
На тi чорнi брови!
Казак окончил песню и стал прислушиваться. Вдруг он вздрогнул, быстро раздвинул ветви и радостно посмотрел на тропинку. Там никого не было; только какая-то желтогрудая птичка преусердно теребила носом кисть незрелых калиновых ягод и шелестела листьями. «Глупая птица! – проворчал казак. – Даже клички не имеет, а шумит, будто что порядочное», – вздохнул и опять запел другую песню:
Ой ти, дiвчино, гордая та пишна!
Чом ти до мене звечора не вийшла?
– Неправда, неправда!.. – проговорила вполголоса молодая девушка, резво подбегая к казаку. – Я и не гордая, и не пышная, и люблю тебя, мой милый Алексей!
– Марина моя! – говорил Алексей, Обнимая девушку. – Я иссох, не видя тебя, легко сказать – три дня!
– А мне, думаешь, легче?.. Чего я не передумала в эти три дня! Отец такой сердитый, все ворчит!.. Из светлицы не вырвусь, все смотрит за мною… И чего ему от меня хочется?…
– А может, ты сама те хотела вырваться?.. Вот ты уже и плачешь, моя рыбочка!.. Перестань, не то – и я заплачу; не пристало мужчине плакать, а заплачу, не выдержу, глядя на тебя!..
– Я не плачу, – говорила Марина, отирая слезы, – а так сердце заболело, что ты мне не веришь, сами слезы побежали… Грех тебе, Алексей! Когда б не хотела, зачем бы пришла сегодня?.. Наша девичья честь, что ваша светлая сабля: дохни – потускнеет, а я играю честью… В глазах потемнеет, как подумаю, что я делаю?. Увидь меня кто-нибудь, пропала я!.. «Вот, скажут, – полковничья дочь», и то, и другое, и прочее сплетут, что не только выговорить, и подумать страшно.
– Так ты боишься любить меня?
– Я?.. Алексей! Ты ли это говоришь? Чем страшнее, тем слаще мне!.. Мой милый! Ты не поверишь, как дрожу я вся, когда одна-одинешенька прыгну в лодочку и плыву к острову!.. Спроси меня батюшка, увидай кто-нибудь из людей – пропала я!.. Ну, что ж? – я думаю. – Пропаду так пропаду, знаю, за кого пропаду… Пропаду не за нелюба; умело сердце полюбить, сумеет и вытерпеть; умела слушать твои речи, сумею выслушать и брань, и проклятия; станут бить меня, вспомню твои объятия, и мне будет весело… Я казачка, Алексей! Умру, а буду любить тебя. Не жить цветку без солнца, а ты мое солнце, ты моя жизнь, мой милый!..
– Верю, верю, моя ласточка, – говорил Алексей, целуя Марину. И долго молчали они, приклонясь друг к другу.
– А хорошо, если б я была ласточкою, – сказала, улыбаясь, Марина, весело было бы мне!.. Только чтоб и ты был ласточкою… Как бы мы летали высоко, высоко… сели б отдохнуть на облачко, посмотрели бы оттуда на землю, на сады, на села, на людей; я сказала бы: смотрите, люди, вот я, вот где; я люблю Алексея, – и полетела бы от них – пусть сердятся… Мы носились бы над Удаем, купались бы в воздухе, обнимались бы крылышками и целый день щебетали б про любовь свою!.. Не правда ли?
– Бог знает, что приходит тебе в голову!.. Слушаешь тебя – будто чудесный сон видишь.
– А знаешь, что мне снилось!
– Что тебе снилось?
– Снилось… страшно рассказывать… Ну, да я прижмусь к тебе покрепче – и не будет страшно. Видишь, эти дни я не видела тебя, сильно грустила по тебе, а вчера думала долго, долго…
– О ком?
– Еще и спрашивает!.. Думала долго и заснула; и кажется мне, что мы с тобой рыбы: ты такой хорошенький окунь, весь в серебре, так и блестишь; перья у тебя красные, глаза черные, такие, как и теперь, и так же хорошо смотрят – а я, кажется, плотва. Нам было весело, очень весело; мы плавали в каком-то большом озере; вода в нем чистая, светлая, теплая, дно усыпано белым песком, по песку лежат раковины всех цветов, словно цветки на поле; подле берегов растут травы, будто леса зеленеют под водою, а рыбы кругом много, много: плещется, играет, бегает взапуски… Мелкая верховодка собралась в хороводы и гуляет себе толпами; караси играют в дураки; ерши кувыркаются через голову; карп рассказывает сказки; пескари охватывают вприсядку, точно писаря полковой канцелярии, а рак, подмигивая усами, словно пирятинский сотник, кроит из листочка какой-то наряд… всех чудес не припомню… Вот мы гуляли, гуляли с тобою, резвились, плескались и поплыли отдохнуть к берегу, в траву; приплываем к траве, а она часто срослась, перепуталась, как этот хмель; мы стали пробираться, чем далее, все темней, темней… Мне стало страшно: что-то будет там? – подумала я, и – вдруг перед нами огромная голова сома, пасть раскрыта, оскалены зубы, усы страшно подняты, гляжу – это батюшка!.. Вот он, здесь! Смотри… он… сом… ух! Батюшка… – И Марина, затрепетав, судорожно протянула дрожащие руки к ветвям вербы. Алексей взглянул: в двух шагах грозно смотрит на них из ветвей лицо полковника…
V
Что прошло, то будет мило.
А. Пушкин
Кто из нас не помнит своего детства, чудесного возраста, когда видимый мир впервые раскрывается перед человеком, еще не пресыщенном жизнию, еще не озабоченным прозаическими отношениями быта? Отроку мир божий прекрасный храм, в котором он пирует, увлеченный ежедневно новыми, разнообразными красотами природы; его радует и первый весенний листок на дереве, и легкое облако, летящее по небу, и голубой цветок, благоухающий в свежей, росистой зелени, и песни жаворонка в чистом поле, и цветная радуга на сизом грунте тучи, и рассказы старухи-няни о Змее Горыныче, чудной королевне-красавице и злых волшебницах; сердце верует во все чудеса безусловно, не призывая на помощь холодного ума; впечатления живы, неизгладимы. И долго еще после, когда человек, выведенный годами и обстоятельствами на грустное поле жизни, делается тружеником, с каждым днем разрушая свои мечты, разбивая лучшие надежды, он часто оборачивается на прошедшее, и воспоминания детства, тихие, светлые, подобно легким сновидениям, убаюкивают его в дни страданий, в которых он, гордый, действующий по собственному разуму, почти всегда сам бывает причиною!
Помню и теперь рассказы доброго старика баштанника, ни один роман, ни одна повесть наших знаменитостей не производят на меня теперь такого действия. Бывало, учитель рассердится на меня не в шутку за мои вопросы, вроде следующих: как мог дом такой-то пресечься? Или дом такой-то войти в славу?
– Не рассуждай, – отвечал учитель.
– Да ведь дома не движутся: как же дом вошел в славу? Вот здесь написано.
– Будешь много знать, скоро состаришься Учи заданную страничку; вырастешь, сам узнаешь.
Скажет громко, рассердится, позовет двух-трех горничных и идет в рощу ботанизировать – срывать цветочки.
Учитель постоянно занимался ботаникой, когда никого не было дома Тут мне была своя воля: чуть он в рощу, я уже в степи, сижу перед будкой баштанника и слушаю его рассказы.
Старику было за сто лет – и чего ни знал он, чего ни рассказывал!. И про шведов, и про татар, и про запорожцев. И солнце, бывало, зайдет, и яркие звездочки сверкнут кое-где на синем небе, и роса станет садиться на широкие листья арбузов и дынь, а старик все рассказывает… Прибежишь домой – целую ночь снятся рыжие шведы на курчавых лошадях, поляки, закованные в сталь от головы до пяток, татары низенькие, черные, плечистые, узкоглазые стоят в строю, уставили копья, как еж иглы; вот скачут запорожцы красные, будто пламя, веют чубы, шумят бунчуки и значки, перед ними Дорошенко, усы в пол-аршина, на плече тяжелая булава. Ударили: треск, стон проснешься – и рад, и жалко чудесного сна!.
Но более всего остался у меня в памяти рассказ старика об охоте – не о бекасиной охоте, не об охоте на зайцев или волков, нет, это была особенная охота; об ней почти так рассказывал баштанник:
– Невеселые теперь времена, право, невеселые; как-то стало и холоднее, и скучнее; вот с очаковской зимы, как принесли москали с собою снег да морозы, и до сих пор не выведутся знать, полюбилось, да и солнце что-то светит не по-прежнему станет вечереть, хоть шубу надевай. А потехи теперешние, срам сказать, мячи да горелки – бабьи потехи, нет характерства, совсем нет!.. В старину, на моей еще памяти, какие бывали по веснам охоты… Дурни! – скажет кто-нибудь, – охотятся весною, дурни, и я скажу, а мы все-таки охотилясь и не были дурни. Охота охоте рознь.
Как люди, бывало, пообсеются в поле, совсем обсеются, и гречихи посеют, а косить еще рано, тут и пойдет гульня, парубки оденутся хорошенько, выйдут после обеда на выгон, лягут на зеленой травке на спину и, глядя на небо, курят люльки да поют песни; или, оборотясь кверху спиною, курят люльки и что-нибудь рассказывают, глядя на траву; так. до вечера веселятся; вечером, известно, придут девушки, и пойдет другое веселье.
Вот так иногда лежат парубки, да и говорят между собою, что довольно уже лежали, набрались силы и не знают, куда ее истратить; а тут, где ни возьмись, какой-нибудь из Запорожья характерник, вырастет перед ними будто из земли да и станет насмехаться: «Вот, говорит, где лежат гречкосеи; видно, ни одной козацкой души нету, а все кабаны кормленые» – и прочее все такое обидное…
– Да что ж это за характерник, дедушка?
– Характерник бывал человек очеиь разумный и знал всякую всячину; его и пуля не брала, и сабля не рубила; у него на все было средствие и способ, на все хорошее слово и польза. Характерники знали все броды, все плавы по Днепру и другим речкам; характерник из воды выводил сухого и из огня мокрого, у них была лыцарская совесть и добродушие; жида и прочую мерзость били, грабили, жгли, а церкви не забывали. Вот что были характерники.
Хлопцы, бывало, рассердятся на характерника за насмешки, встанут и захотят его порядком поколотить.
Тогда характерник скажет: «Ладно, хлопцы; вот так! Не говори казаку худого слова! Только постойте, нам ссориться нечего, а вижу, что вы есте добрые казацкие души, а я из Сечи характерник. Шутка шуткою, я за нее поставлю вам ведро водки, а вы все не правы не пристало вам сидеть сложа руки, когда пора охотиться. Я сейчас от Днепра, он вам кланяется, почти уже в берега вступил… Ждет гостей.»
– Вот речь, так речь! Сейчас видно человека! – скажут парубки. – Не трогайте его, хлопцы: он хороший человек; мы и сами думали на охоту, да не было ватажка: тебя сам бог прислал, батьку, веди нас куда знаешь.
– Называйте меня дядьком, для меня и этого довольно.
– Э, нет! Не смотри, что мы оседлые, а все-таки знаем казацкую поведенцию. Ты по летам нам дядько, а теперь если наш начальник, так и батько; вот наши чубы, дери сколько душе угодно; веди, батьку, куда хочешь.
– Ну, добре дети; я вижу, вы народ, знающий службу! Прежде всего я вас поведу в шинок, расплачусь ведром водки за свои прежние речи; у нас и сам кошевой поплатится, когда посмеется над казаком.
Выпив в шинку горелки, хлопцы с характерником едут в другое село, в третье, в четвертое, и – смотри, дня в три наберется сотни две охотников; тогда едут к Днепру, днем прячутся в плавнях и кустарниках, а ночью втихомолку по одному человеку переплывают на конях в разных местах речку, собираются в кучи и глядишь – к свету запылали ляхские села! И там днем кроются в лесах, ночью с криком нападают на деревни и местечки, бьют неприятеля, грабят всякое добро и погреба, разгоняют тысячи народа, а коли почуют, что поляки собирают против них войско, так домой врассыпную, переплывут Днепр – и дома. Тут пойдет гульня!.. И давно ли это было, подумаешь!..
Тут, бывало, старик набожно перекрестится и долго-долго думает, понурив седую голову.
Точно такая ватага охотников расположилась ночевать В лесу у Днепра недалеко от деревни Домантова, чтоб с рассветом въехать в плавни, и там, выкормя целый день лошадей, на следующую ночь отправиться в набег за Днепр. Казаки сидели в кружках и, весело разговаривая, ели походную кашу из деревянных корыт.
– Добрый вечер, паны-молодцы! – сказал молодой человек, подходя к одному кружку.
– Здорово, братику! – отвечали казаки.
– Хлеб да соль!
– Едим, да свой, а ты у порога постой, – прибавил характерник.
– Где тут у дьявола порог! Давайте-ка и мне, братцы, место, – сказал пришедший, вынимая из кармана деревянную ложку.
– Вот казак догадливый. Вечеряй, братику; садись возле меня, – почти вскрикнул характерник, очищая место пришлецу.
За ужином разговорились. Пришлец сказал характернику, что он из Пирятина Алексей-попович, что его застал один важный пан с своею дочкою, и бог знает, чем бы это кончилось, если б он, попович, не бросился в лодку и не уплыл, а что теперь пошел по свету искать счастья.
– И ладно! – заметил характерник. – Ты казак хоть куда с виду, а учен еще лучше. Поедем теперь на охоту за Днепр, а там я, пожалуй, сведу тебя в Сечь. У нас житье привольное и разумному человеку почет, только не хвастай своим разумом. Года четыре назад к нам пристал в бору под Киевом ваш брат, студент, а теперь, шутка сказать, он кошевым! Ну, да и голова! Фу, голова!.. В Киеве, видишь, поспорил с начальством за бабу, что ли. Начальство посадило его до распдавы в комнату с железными решетками; Грицка бог силою не обидел: хватил молодец решетку – и осталась в руках; он вылез в окно – да в лес и пристал к нам; теперь не кается.
– Грицко? – спросил удивленный попович. – Такой белокурый?..
– Да, это наш теперешний кошевой, Грицко Зборовский. Разве ты его знаешь?
– Нет: я знал в Киеве Грицка Стрижку; он также убежал года четыре назад из карцера, а Зборовского не знаю.
– Эх, ты, молодая голова! Он по-нашему Зборовский; у нас долг велит давать всякому казаку фамилию, а у вас он был стрижка или нестрижка, нам нет дела! Привели молодца из бору, вот он и стал Зборовским… Такой высокий, белобрысый, на правой щеке бородавка.
– Коли так, то я его знаю. Большой был мне приятель Грицко; учивали мы с ним вокабулы вместе, и говорили о святой вирши, и каникулами пели псалмы, ходя по дворам.
– Чего же лучше? Так после охоты едем в Сечь?
– Едем.
VI
Считаю лишним описывать подвиги охотников за Днепром. Они прошли с огнем и мечом лесами до речки Выси, за которою уже начинались вольные степи, принадлежащие теперь к Херсонской губернии, разделили добычу и поехали домой, а характерник с Алексеем-поповичем, переплыв реку, углубились в зеленое море степей.
Порою из-под лошадиных ног, свистя, вылетали степные стрепеты, порою, раздвигая кусты ракиты, проползал перед ними огромный желтобрюхий змей, красиво изгибаясь и сверкая волнистыми линиями, и, подняв голову над травою, злобно шипел вслед за ними, порою трусливый заяц, испуганный лошадиным топотом, срывался из-под широких листьев дикого хрена и, будто мячик, укатывался в зеленую даль; да иногда суслик, взобравшись на высокий курган, свистел, присев на корточки. А наши путники все ехали да ехали на юго-восток, кругом были степь да небо; но характерник ехал как по битой дороге, и через несколько дней они были близко Сечи.
Характерник остановился, слез с лошади, протер ей ноздри, что посоветовал сделать и Алексею, и отпустил ее пастись, привязав конец чумбура (длинного ременного повода) к своему поясу, потом сел на траву, поджав ноги по-турецки, и сказал Алексею:
– Садись, братику.
Алексей сел.
– Ну, вот мы скоро будем в Сечи, – продолжал характерник, набивая и раскуривая трубку.
– А далеко ли она?
– Отсюда не видно, а подъедешь ближе – и шапкою докинешь.
– Ты уж и рассердился, батьку?
– Я не сержусь. А как можно доброму казаку прямо допрашиваться чего-нибудь?.. Будто баба, у которой язык чешется, или жид нечистый!.. Ты еси еще дурень во казачестве, как я вижу. Казак все знает, а чего и не знает, никогда не спрашивает, разве выведывет политично Ты сказал бы «Должно быть, к вечору доедем», а я отвечал бы. «Разве на птице, дай бог завтра к вечеру» Вот ты и смекнул бы, как оно есть. Это раз. А другое: не зови меня больше ни батьком, ни дядьком, на гетманщине дело иное там я вам всем дядько, и вашему полковнику, да и на гетмана не очень смотреть стану: там я запорожец. Вот что! На охоте я был ваш ватажок, начальник, вы меня и звали батьком А тут мы все равны я казак славного Запорожья, ты пристаешь в наше товариство – мы равны. Называй меня, братику, просто Никита Прихвостень.
– Прихвостень?..
– Что? Не нравится мое прозвище?.. Посмотрим, какое еще тебе дадут! У нас все переменяют прозвища, да не в прозвище дело; не оно тебя скрасит, а ты его скрась Я простой человек, так себе, прихвостень, а на войне Прихвостень впереди всех, а Прихвостню кланяются куренные, и сам кошевой говорит «Прихвостень – настоящий казак». Это да. А третье, как бы ты прежде ни был дружен с нашим кошевым, не признавайся к нему сразу, пока он сам тебе не скажет, что тебя помнит Было время, вы бурсаковали вместе хорошо, бурсаковали так бурсаковали – и кончено Теперь он великий начальник, ему не покажется, коли всякая дрянь станет к нему лезть в приятели, ты не дрянь сам по себе, да в казачестве еще теленок. Понимаешь?
– Может, и так.
– Так оно и есть. Теперь у меня к тебе есть просьба. Любишь ли ты хмельное?
– Употребляю из политики, как следует человеку, а не то, чтоб великий был охотник.
– Так после чарки, другой, десятой, не порывает ли тебя прогулять все, дочиста, до нитки, не тянет ли даже душу заложить?..
– Такой оказии не бывало.
– Ну, ладно! Спрячь, пожалуйста, вот эти пять дукатов и не отдавай мне, как бы я ни просил, как бы ни приказывал, что бы ни делал – не отдавай до Сечи, а с остальными я управлюсь.
– Пожалуй А те все прокутишь?
– Прокучу!.. Да и на беса ли они мне? В Сечи все общее, что твое, то мое, такое уже братство, все общее, кроме коня и оружия, это уже связано с душою, как чубук с трубкою – его не разрознишь. Я бы и пяти дукатов не оставил, да знаешь, нужно поклониться куренному и кошевому, не будь этого, все пустил бы на волю. После чарки у меня так вот и загорится в глазах, хочется музыки, песней, грому, распахнется казацкая душа, гуляй!.. А тут, верно, за грехи мои, явится чертенок и сядет на носу… ей-богу, вот так-таки и сядет верхом, как на кобылу, и вижу, да не могу снять, так и ездит, так и вертится и шепчет: «Давай, Никита, денег на водку». Чуть замешкаешь или второпях не отыщешь скоро кармана, так ущипнет, проклятый, за кончик носа, что слезы градом побегут, а сам оборотится ко мне и язык показывает. Вот какая оказия! Порой не вытерпишь, дашь ему щелчка, кажись пропал, только на носу затуманится; прошел туман – опять сидит проклятая тварь и щиплет за нос!..
– Где же будешь кутить, брате Никита?
– Опять спрашиваешь по-бабьи! Ох, мне эти белоручки-гетманцы!.. Казак не без доли. Садись, поедем.
Казаки поехали крупною рысью. Скоро Никита начал оглядываться по сторонам, приложил кулак к правому глазу, долго всматривался вдаль и закричал;
– Так и есть, вот близко. Берег, Алексею!
– Где?
– Разве ты не видишь впереди ничего?
– Ничего, кроме птицы.
– Вот эта птица, что летает, и есть берег.
– Мало ли мы видели птиц!
– Птица птице рознь: это ворона, вот что хорошо…
– Ворона – птица так себе.
– Оттого и хорошо, что так себе; ворона – дурак; вольный Кречет, словно казак, быстро летает по дикой степи, а ворона мужиком дело, трется около жилья; увидел ворону – и жилье близко… Скачи за мной…
Через полчаса казаки прискакали на край крутого оврага, подле его глубоко, чуть приметною тесемкою вился по песчаному дну маленький ручеек; по сторонам громоздились, торчали огромные серые скалы; в расселинах лепился терновник, шиповник и выбегал прямыми зелеными побегами гордовый кустарник, очень известный на юге по своим крепким, бархатистым чубукам Внизу молодая девушка, сидя на камне у берега ручья, мыла ноги.
– Вот и Варкина балка (Варварин овраг), – сказал Никита, – тут ее и зимовник.
Девушка быстро запрокинула назад голову, взглянула вверх, вскрикнула и исчезла.
– Экая проворная Татьяна! – проворчал Никита. – Это племянница Варки, веселая девушка!
– А Варка кто?
– Варка вдова нашего казака, по смерти мужа держит шинок тут неподалеку от Сечи. Духу мужского нет здесь, все бабы – она да ее племянницы; а живет хорошо, все деньги наши сиромы (безродные, холостяки) тут оставляют. Тут пьют, тут гуляют, тут… А вот она сама.
В это время шагах в двадцати из-за скалы показалась женщина лет сорока; волосы ее были убраны под казацкую шапочку-кабардинку; лицо и шея смуглые, загорелые, над темными сверкавшими глазами черною скобкою лежали густые сросшиеся брови; за поясом у нее была пара пистолетов и татарский нож, в руках турецкая винтовка. Уставя дуло винтовки против казаков, она грозно спросила: «По воле или по неволе?»
– Вот так лучше! – отвечал захохотав Никита. – Известно, по воле! И своих не узнала. Варка Ивановна.
– Тьфу вас к черту! – сказала Варка, опуская винтовку. – Напугали меня. Думала нивесть кто, так принарядился Никита Прихвостень! Откуда, коли по воле?
– Пшеницу пололи.
– Доброе дело! А куколя много?
– Есть, небого! – отвечал Никита, побрякивая в кармане дукатами. – Пока с собою носим.
– Милости просим! Отваливайте же камень… А это новитний (новичок)?
– Еще теленок, а будет волком.
Казаки отвалили камень, и им представилась узкая тропинка, по которой с трудом сошли они и свели лошадей. Лошадей спрятали под навес скалы, а сами отправились в шинок.
Шинок был вроде грота или землянки; он состоял из большой комнаты и двух маленьких по сторонам; маленькие были спальни хозяйки и трех ее племянниц, а большая служила сборным местом для казачьих оргий. Вокруг, под стенами, стояли лавки и столы, в углу бочка пенника, на которой часто, сидя верхом, засыпал какой-нибудь характерник; над нею, в нише, стояли бутылки с разными настойками, ковши, стаканы, на стенах висели сабли, ружья и пистолеты.
Угрюмый Никита вовсе переменился, войдя в этот чудный шинок, где уже ожидала их Варка с бутылкою и чаркою в руках; три девушки, очень недурные, сидя у окна, что-то шили.
Сонце низенько, вечiр близенько,
Прийди до мене, моє серденько!
– весело пропел Никита, принимая чарку; выпил, разгладил усы и, обратись к девушкам, сказал:
– Здравствуйте, мои перепелочки! Живи, здоровы? Ждали в гости доброго казака?
– Куда как ждали! – закричали девушки в один голос. – Много вас таких поганых!
– Та-та-та, го-го-го, затрещали, сороки! А покажет поганый польское золото, не так запоете… Ба! Что это за новый крест у вас на том берегу?
– То так, – отвечала шинкарка, – третьего дня подгуляли хлопцы, немного поспорили, да один и остался на месте.
– Все по-прежнему, горячие головы! Кто ж остался?
– Старый хрен, войсковый писарь, – сказала смеясь Татьяна, – стал меня целовать, дурень, при всех; я закричала: казаки заступились за меня, да Максим Шапка так как-то нечаянно хватил его саблею, что он уже и не встал с места.
– А попробую я поцеловать тебя; посмотрю, убьет ли кто меня, – сказал Никита, обвивая рукою шею Татьяны.
– Отвяжись! Еще не выросли руки обнимать меня! Право, закричу, сейчас закричу! Вот, вот, вот закричу!
– А я тебе вот этим рот зажму, – говорил Никита, – держи покрепче зубами! – И, дав ей в рот червонец, начал целовать, приговаривая: «Экая королевна!» – Что ты сидишь, братику Алексею, как ополудни сова на березе? Пей, гуляй – я плачу! Видишь, как весело! Пой песню, подтягивай за мной:
Давай, Варко,
Еще чарку,
И поповичу под варку.
Выпьем – небу станет жарко!
Ox, моя Татьяна,
Чернобрива кохана!
У красавицы шинкарки,
У казацкой тетки Варки,
Много водки, меду, пива,
И племянницы на диво!
Ox, моя Татьяна,
Черноброва кохана!
Белогруда и красива
Татьяночка чернобрива,
И блестит меж казаками,
Как дукат меж пятаками!
Ох, моя Татьяна,
Чернобрива кохана!
Вот вам и песня, сейчас сразу сложил, такая моя натура казацкая – хмель в голову, песня из головы, а ничему не учился… Эх, братику Алексею! Что-то было б из меня, если б учили, как вашего брата!
К вечеру приехали еще человека четыре казаков поминать, как они говорили, покойного писаря, и поднялась страшная кутерьма. Никита бросал злотые и червонцы и, беспрестанно щелкая себя по носу, ворчал:
«Уж тут! Уж уселся, проклятый! Вот божее наказание!»
– Если б музыку, – сказали казаки, – то-то была бы потеха!..
– Истинная была бы потеха, – прибавил Никита.
– У меня есть бандура; Супоня на прошлой неделе заложил за бутылку водки, – говорила шинкарка. – Играйте, коли умеете.
– Хорошо! Хорошо! – закричал Никита. – Давай ее сюда!
– Давай ее сюда! – закричали казаки. Принесли бандуру.
– Хорошо! – говорили казаки, посматривая друг на друга, – Да кто ж сыграет?
– Кто сыграет? Эка штука! Мало я видел играющих! Кто хочет, пусть и играет, только не я.
– И не я! И не я! И не я! – отозвалось со всех сторон.
– Это б то вышло: есть в кувшине молоко, да голова не влазит! – сказал Никита. – Не умеешь ли ты, Алексей? Ты человек грамотный.
– На гуслях то я немного маракую, а на бандуре никогда не пробовал, отвечал Алексей.
– Пустое! Гусли, бандура, балалайка, свистелка – все одно, все играет, все веселит! Ей-богу, оно все родня между собою! Играй!
Алексей положил бандуру на колени, как гусли, взял два-три аккорда, и вышла какая-то музыкальная чепуха вроде казачка. Казаки пришли в восторг и пустились вприсядку.
Никита с приятелями гуляли нараспашку, съели годовалого поросенка, выпили неимоверное количество всякой всячины, и за полночь у Никиты не осталось ни гроша в кармане. Шинкарка перестала давать водки и не хотела брать под залог ни оружия, ни коня.
– Да отчего же ты не берешь моего добра? Моя сабля добрая и конь добрый; отдам дешево. Бери, глупая баба!..
– Ты сам глуп, Никита; нельзя, так и не беру: кошевой не приказал.
– Правда, правда, – говорили казаки, – только позволь пропивать оружие, через неделю на всю Сечь останется один пистолет.
– И одним пистолетом всех переколочу!.. Такие-то вы добрые товарищи, бог с вами, тянете руку за бабою!.. Верно, моя такая нечистая доля, жалобно говорил Никита. – Еще бы чарку-другую, и довольно… А! Постойте, постойте! Я и забыл! У тебя, Алексей, есть мой деньги?
– Есть пять дукатов.
– И хорошо; давай их сюда!
– Не дам.
– Как ты смеешь не давать ему его денег? – спросили казаки.
– Он сам не велел: нужно, говорит, оставить на гостинец куренному.
– Да, да, правда, Алексей! Нужно поклониться начальству, нужно… Вот приятель, поди сюда, я тебя поцелую.
– Вот еще, великая птица куренной! – сказали казаки.
– И то правда, как подумаешь, – продолжал Никита, – не велика птица, ей-богу! Был простой казак, а теперь куренной казак, как и я, и все мы. Поживу – и меня выберут в куренные. Выберете, хлопцы?
– Выберем, выберем! – закричали казаки.
– Выберите его сейчас, – сказала шинкарка.
– Хорошо, хорошо! Сейчас. Да здравствует наш куренной Никита Прихвостень! Ура!..
Казаки бросили шапки кверху; Никита важно раскланялся, поблагодарил за честь, сел на лавку и, под-боченясь, сказал:
– Ну, теперь, Алексей, отдавай гроши своему начальству; оно тебе приказывает.
– Не отдам, хоть бы ты и вправду был начальник; проспись, тогда отдам.
– Эге! Твердо сказано, характерно. Хлопцы, из него путь будет! А вы что там смеетесь, бабы? Думаете не отдаст? Посмотрим. Хлопцы, станьте подле этого изменника; так, сабли вон!..
– Ну, что? теперь отдашь, братику? а?
– Не отдам.
– Не отдашь? – протяжно сказал Никита.
– Чужие, чужие! – закричала Татьяна, вбегая в комнату. – Слышь, скачут по степи!..
Один казак прильнул ухом к стене и значительно сказал:
– Сильно скачут: верно, за кем погоня.
– Я разведаю, – быстро проюворила шинкарка, схватив со стены ружье, – а вы топчите, гасите огонь.
Огонь погашен; в темноте защелкали курки ружей и пистолетов и прошептал один казак:
– Скачут; сильно скачут; уж не крымцы ли? Говорят, они сбираются на гетманщину. – И все стало тихо, как в гробу. Чья-то мягкая рука сильно схватила за руку Алексея, и кто-то прошептал ему на ухо:
– Ступай за мной, я спасу тебя.
– Кто ходит? – спросил Никита.
– Это я, – сказала Татьяна, – сидите смирно; пойду проведаю, что делается.
Она вышла и вывела за собой Алексея. Ночь была тихая, безлунная; звезды ярко горели на чистом небе; чуть слышно роптал ручей, разбиваясь о встречные камешки, да порою шелестела земля, сыпавшаяся из под ног шинкарки, которая осторожно пробиралась между скалами вверх по тропинке. Вдали на степи слышался глухой топот. С полверсты шел Алексей за Татьяною вниз по ручью; потом она быстро вскочила на скалу и почти втащила туда за руку Алексея, раздвинула терновик, села на камень, посадила возле себя изумленного поповича и сказала:
– Не бойся, ничего не бойся; мне жалко стало тебя, они б тебя убили ни за что, вот я и выпустила в степь казацких коней; кони побегают да и прибегут сюда, а нашим гулякам страху задала: они забыли о тебе с перепугу. Сиди здесь; как уснут наши, мы убежим; твоего коня и еще другого я нарочно оставила: я украду у Варвары мешок дукатов, и мы славно заживем. Хочешь?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?