Текст книги "И я там был"
Автор книги: Юлий Ким
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Михайлов, давно отстраненный семьею от плиты, здесь тряхнул стариной и потушил ножки не так уж плохо для отстраненного. Эжен взирал с большим почтением: мало что песни сочинять – еще и кур тушить может. Со своей стороны он украсил трапезу бутылкой «Наполеона», которому последнее время отдавал исключительное предпочтение, тем более получив отпускные, все отложенные для похода с Михайловым «на севера»:
Я возьму с собой в охапку
Нож, рюкзак, ушанку-шапку,
Как чудак на букву «М».
Кто в Анапу – я в Анапку:
Это много лучше чем!
У Михайлова было несколько пунктов, подлежавших исполнению в этом путешествии, среди них: искупаться в Тихом океане, непременно в поле зрения фотообъектива; отыскать во глубине Мильковского района Полякова Володю, с возможным прихватом его с собой на север – ну, и дойти до маяка. Достигнуть его, обязательно. Словно все те разы, когда он шел, да не дошел, взывали к нему – докончить незавершенку.
На бывалом Эженовом «москвиче» поехали они к «Трем братьям».
Петропавловск расходится террасами над красивейшим в мире заливом – Авачинской губой. Оттуда, из-за вулканов, выкатывается полноводная лососевая Авача и рассыпается массой рукавов по Авачинской пойме, выходящей в широкое овальное зеркало губы между островерхими сопками в снежных тюбетейках. Они со всех сторон окаймляют его, но не смыкаются, оставив просторное горло, за которым океан во все стороны, за горизонт, до Америки. Здесь-то, в горле, и торчат они – три кости, три каменных паруса – «Три брата».
По дороге к «Братьям» заехали в небольшую бухточку для исполнения пункта первого программы. Место уютное, с хорошим входом в воду. Чуть подальше виднелись еще какие-то люди. Они там, правда, не купались. Может, выпивали, бог с ними.
А недавно Михайлов купался на противоположном берегу океана. Почему он и желал окунуться на этом – потому что на том уже побывал, месяца три тому, в Лос-Анджелесе. Сюжет надлежало завершить. Хотя бы затем, чтобы отослать в Калифорнию две карточки с одним приблизительно содержанием, но с разными надписями: «Я на Западном берегу Тихого океана»; «Я на Восточном его же берегу». На память Яну, по старой памяти принимавшему его в Городе Ангелов. Преуспевающий геофизик таки выделил полдня для совместной прогулки, сразу же спросив: «Ну? Куда ты хочешь? По Голливуду или вдоль моря?» И Михайлов, позорник, сказал: «Вдоль моря» – как будто осточертел ему Голливуд, глаза бы не глядели, а моря – век не видал, хотя, кажется, не так уж давно нахлебался выше горла этого Средиземного, под вечно голубыми небесами Израиля.
Ян отвез его на пляж, совершенно пустынный. Михайлов зашел в воду по колено, принял позу, сделав пальцами «Викторию» – Ян щелкнул – и пошел рассекать набегавшую волну. Как вдруг с берега послышался тревожный крик Яна, и, глянув вдаль, куда тот показывал рукою, Михайлов похолодел: метрах в ста от него два черных плавника наискось пересекали намеченный маршрут. Что есть духу пустился он назад и уже с берега смотрел, как эти зловещие черные треугольные ножи, равномерно выныривая и погружаясь, продолжали свой хищный путь.
Потом, уже в Москве, получил он из Америки письмо с вырезкой из газеты того же числа, где сообщалось о супружеской паре дельфинов, путешествовавших у берегов Лос-Анджелеса, с фотографией черных треугольников. Михайлов смотрел на них растроганно, как на земляков.
На этом краю Тихого не было ни пальм, ни дельфинов, надеяться можно было лишь на атомную субмарину, какие здесь водились и плавали, но все же не каждый день… Холоднющая вода, песочек черный, вулканический. Дух сходу захватывает, но после минуты энергичных движений – отпускает, ничего. Плыть можно. Эжен только успевал щелкать, потом и сам полез, за дельфина…
Двинулись дальше и скоро поравнялись с небольшой группой народу, которую еще раньше заметили невдалеке. Оказалось, не купальщики, не выпивальщики, а милиция. И стояли они над мертвым телом.
– Бригада тут вчера гуляла, – пояснил старшина. – Допились до чертей. Этому не хватило, пошел в лодку за добавкой, и ну нету его и нету. Пошли, покричали его, решили – домой почапал, ну и хорош, мужик здоровый, чего ему сделается. Утром вернулись домой – а он и не приходил. А они-то думали, он дома давно, а он – вон он. Заночевал, блин. Видать шагнул в лодку да промахнулся. А тут сразу глубоко. Переохлаждение, то, се, ну и сердце, видать. Пьянка наша. Был бы бич, еще ладно, а то ведь семейный, сорокотина [то есть немолодой уже. – Ю. К.], две пацанки. Но, правда, керогазил, как никто. Докерогазился.
Из-под грубой мешковины виднелась крупная голова с белым лицом в глубоких морщинах от ветра и спирта и мощная белая кисть, тоже в глубоких морщинах от палубной работы, перехваченная в запястье стальным ремешком часов с крупными цифрами. Секундная стрелка еще тикала, а его-то время уже сутки как кончилось, а она, видать, думала, он спит.
Дорога уткнулась в склон, они оставили машину, полезли на кручу, поросшую реликтовой камчатской березой с прихотливо изогнутыми стволами, и там, наверху, в березовом изощренном обрамлении открылось просторное окошко – как раз на горло Авачинской губы, с «Тремя братьями» прямо перед носом. Темными ножами торчали они над нежной серо-голубой водой, а сзади их неторопливо перепиливал длинный белый пароход какой-то.
За горизонт ушедшим пароходом
Оставлен дым на память добрым водам… —
произнес Михайлов задумчиво собственные стихи, наполненные медленным гудом колокола. Перед глазами всплыл анапкинский берег, и опять потянуло к маяку – сначала, правда, надо найти, согласно плану, Полякова в Шаромах, а там уже все, там уже курс на Ильпырь, без никаких.
Они спустились к «москвичу» и двинулись по вечереющей долине вдоль морского берега слева и тающей в закате череды сопок справа. Грунтовая дорога была широкая, плавная, вся в пологих гладких рытвинах, с там и сям блестевшей на закате водой от недавних дождиков, и Эженов «москвич» до того приятно вальсировал между ними, что Михайлову ужасно захотелось порулить самому. В нем было живо это упоительное чувство вождения, передавшееся ему от множества знакомых автовладельцев, особенно от Ромы Гринблата, ленинградского композитора, обожавшего кататься на «жигулях», ухаживать за женщинами и сочинять додекафонную музыку. Похоже было, что Рома получал эстетико-эротическое удовольствие в равной степени от каждого из перечисленных занятий. Ленивое природное изящество сквозило во всех его движениях, машина шла по любой дороге как по маслу. Единственное, что отличало Рому за рулем от Ромы за роялем – это беспросветный биндюжный мат по поводу всех остальных водителей, какие только попадались на пути. Лучшее, на что он был способен по отношению к ним, – это не удостаивать внимания. Дальше следуют лишь разные степени классовой ненависти. Впрочем, после того как на тесных извивах Выборгской дороги длинный прицеп чуть не загнал Ромин «жигуль» под встречный «икарус» – нарочно! – Михайлов начал понимать истоки этого гнева. А так-то Ромин стиль вождения – это был класс, «Дунайские волны», ничего другого Михайлов для себя бы и не желал, если бы дошло до дела. Во всяком случае, во сне у него получалось настолько хорошо, что ощущение свободного умения не оставляло его и наяву: казалось, стоит только сесть за руль – и он поедет.
– Да сколько угодно, – сказал Эжен.
Они пересели, – и он поехал.
На первой скорости, чуть прибавляя или притормаживая, огибая плавные склоны луж или прямо пересекая желтые закатные зеркала, он вальсировал, счастливый – как давным-когда-то-давно, мягко в ритме наклоняясь то вправо, то влево, кружился с прелестной химичкой в Анапке на школьном балу, танцевавшей так упоительно, что чуть не женился… чуть не женился, да… Предложение сделал. В виде заявления: «Прошу выйти за меня замуж». И положил на стол перед ней:
– Извольте резолюцию.
Она улыбнулась и начертала в углу:
«Дай мне, дуре, подумать».
– Неделю хватит?
– Хватит, – засмеялась она, и ясно было, что хватило бы и дня.
Но – неделя так неделя, а на третий день роман его расстроился. Ну прямо по Толстому, рассказ «После бала». Он шел по школе и вдруг услышал яростный голос, в котором не сразу признал свою любовь. Невеста его так злобно орала на кого-то, что не надо было больших усилий, чтобы представить себе семейную сцену в ее исполнении. Чувство немедленно увяло, не успев расцвесть… Видно, неглубоко еще пустило корни.
Впрочем, через месяц он уже гулял на ее свадьбе: рослый гардемарин из Калининградской мореходки, претендент № 2, счастливо воспользовался Михайловской самоволкой.
В разгар свадебного веселья, когда объявили «белый вальс», невеста подошла к Михайлову, и они пустились, как прежде, мягко наклоняясь вправо и влево. Она смотрела на него с вызовом (жалеешь небось?), а он на нее – смущенно (ибо не жалел), так что оба вальсировали с редким наслаждением.
Похожее удовольствие он испытывал и сейчас, перекладывая руль вправо-влево, въезжая – выезжая – объезжая пологие лужи грунтовки. Пока вдали не показался встречный грузовик. Руль тут же перешел к Эжену, и на завтра был непременно назначен урок автовождения по дороге в Шаромы, к Полякову, бывшему анапкинскому физику, уникальному человеку. Сто лет собирался достать его Михайлов, услышал краем про Шаромы, послал наобум письмо на школу, и зацепило письмо, выудило Володю через двадцать лет, то есть, если без метафор, Володя откликнулся в своей манере, горячо и косноязычно, не изменился, значит.
Всего-то год поработали они вместе в Анапке, а запомнился Михайлову он – на всю оставшуюся жизнь. Такой светлый человек, совершенно чистосердечный. Спортивный, быстрый, легко и озаряюще улыбчивый. Абсолютно бескорыстный. Никакого честолюбия, или там зависти, или злопамятства. Если на кого обижался, то как-то по-детски жаловался и вместо: «сволочь Райка, такую подлянку мне подкинула» говорил: «ну почему, почему Раиса Ивановна так несправедливо поступила?». И уж конечно, во всех видах взаимопомощи и общественных работ он был первым и уходил последним. Тут надежнее его не было человека – и радостнее тоже, потому что ничего нет на свете лучше, чем вот так вот, дружно, всем вместе – перепилить две тонны дров школе на зиму, на солнечном морозце, со смехом и шутками, да желательно тут же их и переколоть, но главное – что вместе, дружно, по-хорошему. Не знаю, как вам, – мне это тоже близко.
Вот уж с кем было похожено в походы, и когда у себя в Москве Михайлов перебирал драгоценные свои камчатские архивы, он сразу же натыкался на Володино лицо и разом вспоминал его самым солнечным воспоминанием.
Хотя, было дело, напугал Поляков народ до ужаса – но тоже на свой, поляковский лад.
Однажды Михайлов отправился в поход со своими школьниками, и Володя с ними, но не как руководитель и педагог, а как вольный попутчик – тем летом предстояло ему идти в армию, и он хотел напоследок побродить по окрестным красотам автономно, не подлаживая своего стремительного шага к общей медлительной поступи. Тем более что поход по тундре мог быть стремительным только для него, легконогого. Впрочем, до привала он шел наравне со всеми, так как нес, естественно, самый неподъемный рюкзак, да по дороге нацепил сверх того и еще парочку, облегчив жизнь двум барышням из 7-го класса, впервые пустившимся в это испытание. Он мгновенно поставил все палатки, разложил костер и умчался в сопки провожать закат, вернулся затемно и быстренько улегся, чтобы наутро поспеть к рассвету. И хотя Михайлов проснулся не так уж поздно, Володи уже не было, а на его спальнике белела записка: «Привет покорителям Камчатки! Эх, вы, сони! Такой рассвет начинается, а вам бы все дрыхнуть! Да здравствует солнце, да скроется тьма!».
Однако судьба игнорировала его восклицания. Солнце здравствовало недолго: откуда ни возьмись, наплыл широкий караван скучных туч, уселся плоским днищем на верхушки сопок да так и застыл – хорошо бы на денек, а то на неделю. Дождя из него, слава богу, почти не было, так, немного сеялось что-то мокрое время от времени – но просвету не было уже никакого.
Однако в тот, первый, день надежды юношей еще питали, записка была оглашена, и после завтрака с бодрыми возгласами: «Догоним Владимира Алексеича!» команда Михайлова полезла в сопки воссоединяться с романтическим физиком. Некоторое время спустя, уже среди нагрянувших туч, обозначилась триангуляционная вышка с еще одной запиской от неугомонного нашего: «Привет первопроходцам! Впереди все новые вершины! Кто догонит, тому шоколадку!»
Далее след его потерялся, время склонялось к обеду, команда вернулась на базу и, отобедав, прикорнула, а Михайлова (впечатлительный мой) стала точить тревога, возрастая от часа к часу. К вечеру он разослал во все стороны небольшие поисковые группы, а сам с второгодником Юрой отправился вглубь узкого ущелья, оглашая гулкие сумерки призывными междометиями. Мрачная тишина была им ответом.
Ущелье сузилось и кончилось кручей, уходящей в ночные тучи. Надлежало возвращаться. Михайлов вытащил беломорину. Юра отвернулся. Ему зверски хотелось курить. Михайлов протянул ему папиросу. Юра отошел к кустам и быстро-быстро задымил в кулак. Хотя вокруг на километр не было никого, кто мог бы заметить это педагогическое преступление.
Ночью еще и заморосило. Михайлов отрядил парочку ребят покрепче в Анапку за помощью, а сам опять потащился по мокрым склонам кричать и аукать. С тем же успехом. Пошли третьи сутки Володиного отсутствия – необъяснимого, ибо невозможно заблудиться в этих уютных сопочках, где все ручьи выводят в открытую тундру, а на ней-то мы с нашим биваком и неугасимым костром – как на ладони. Стало быть, что-то непонятное произошло и безусловно страшное: налетел на медведицу с мишенятами; оступился на круче, сломал ногу, спину, голову; встретил беглого убийцу… Судя по оставшимся вещам, убыл он в одной рубашоночке и без еды.
Третье утро выдалось сырое и тусклое, но все-таки без дождя и тумана, и это помогло уже издали заметить устало ковылявшую в сторону бивака знакомую фигуру.
– Как же тебя угораздило? – спросил счастливый Михайлов, когда блудный сын утолил трехсуточный аппетит.
– Понимаешь, елки зеленые, – сказал Володя, – как тучи налетели, смотрю – ничего не вижу, где запад, где восток, точно: заблудился. Ну и вспомнил, еще со школы: если заблудишься, выбери какое-нибудь одно направление – и вперед, не глядя, куда-нибудь выйдешь. И пошел я влево. Ну, в общем, и вышел, только далеко.
Свернули бивак, тронулись домой – а навстречу половина анапкинского начальства, на помощь, в ракетах и сигналах с ног до головы, побросали свои кабинеты, воспользовавшись Володиным несчастьем, и бегом в тундру, спасать, заодно и поохотиться. Мало того – из-за бугра с рычанием вывернулась вездеходка из соседней погранчасти – ехать подано! Они и поехали. А начальство, только что не с песнями, отправилось в сопки, добивать рабочий день в поисках дичи, а скорей всего, чьей-нибудь доброй землянки с приятной целью употребить припасенный для Володи медицинский спирт совсем по другому назначению.
После армии Володя вернулся, женился и немного покочевал по Камчатке, осев в конце концов в Шаромах – куда и ехал сейчас Михайлов по широкому Мильковскому шляху, завивающему за каждой машиной плотный пыльный самум. Правда, они попадались не часто.
– Да, – сказал Эжен, – не то теперь движение. Бензин дорожает, бабок нет ни у кого. Так что спокойно можешь приступать к автообучению.
Михайлов немедленно сел за руль.
Через час, злой и потный, он плюнул и перестал: ничего не давалось ему сегодня! Как только он сосредоточился на правильном исполнении элементарных операций, вся координация разъехалась. Начинал газовать – руль съезжал на сторону; выравнивал руль – мотор глох навсегда; включал зажигание – забывал про сцепление. И как на грех, посыпались навстречу машины одна за другой, каждый раз повергая Михайлова в позорную панику. Эжен тактично помалкивал, что еще больше действовало на нервного нашего.
А ведь он о чем мечтал.
У них дома ведь была своя машина «жигули-копейка». Это была хозяйкина затея, – сам-то Михайлов обходился коммунальным транспортом. Она – другое дело: не любила она автобусы-троллейбусы, а метро просто ненавидела: так давил на нее подземный потолок. Как-то в Норильске ей с Михайловым показывали шахту на километровой глубине, – она поднялась еле живая. Что говорить. Такая натура. Вернее – порода. Особенная, да. Он с самого начала назвал ее: принцесса. Однако в обиход не пошло, да и не могло, потому что это – определение, а не кликуха. Так что прижились вполне легкомысленные словечки, вроде «И-и-ися» – но определение было точное. Только не та принцесса, что, дрожа от холода, постучалась в полночь, а потом не могла уснуть из-за подложенного гороха, а другая, совсем другая:
Щека в мазуте,
в зубах «Дымок»,
В руках канистра —
и я у ваших ног…
Всем видам транспорта она предпочитала такси, еще точнее – автомобиль. Частный, дружеский, лучше – свой. Как только представилась возможность, завели «жигуля». Как только она стала учиться водить – он начал за нее бояться. И вот она уже научилась, и очень хорошо, и уже возила дочку, а там и внучку – все равно, всякий раз, садясь с ней в машину, он напрягался. Это ее обижало, но он так ничего и не мог с собой поделать и всячески увиливал от ее предложений прокатиться. Хотя вполне хладнокровно садился рядом с начинающим Дашкевичем – знаменитый композитор делал свои первые автошаги с большим риском для жизни окружающих (как и своей). Конечно, она обижалась. Да и не только по этому поводу. Принцесса есть принцесса. Она не высказывает пожеланий – их надлежит угадывать и предварять. Это Михайлову иногда удавалось. И тогда он видел в ее глазах то, что особенно любил: чистейшую высочайшую радость. Вот он и мечтал: научусь на Камчатке водить, и тогда в Домодедовском аэропорту, садясь в «жигули», он неожиданно отстраняет ее от руля, садится сам, включает зажигание, стартует и шикарно едет по Москве, небрежно расспрашивая о столичных новостях.
А пока – во сне у него лучше получалось, чем на Мильковском шляхе. Махнул он рукой, и повлек его дальше Эжен, небрежно расспрашивая о столичных новостях.
Шаромы – поселок в долине реки Камчатки, посреди здешней кудрявой тайги, с комарами величиной с собаку. Над долиной со всех сторон возвышаются высокие сопки, заслоняющие эту красоту от большого ветра. То-то здесь зимой снега большие, нетронутые, сахарные. Камчатская Украина. Зеленые пастбища, огромные огороды, все в белых березах. В центре – небольшая, вполне городская пятиэтажная улочка – конечно же, имени Великого Октября – тут-то и нашелся Володечка Поляков с женой Зинаидой, и друзья обнялись, будто вчера расстались, а не двадцать лет назад.
Но составить Михайлову компанию в его походе на Ильпырский маяк Володя не мог: все, прощай, Камчатка, прощай, народное просвещение – здравствуй, тихая пенсия в далеком-далеком Старом Осколе, почти на Украине, только настоящей, украинской, пусть без лосося и икры, зато со шкварками и свежей овощью, – и, конечно же, с черной тоской по Камчатке, это Михайлов им гарантировал, да и Володя уже предчувствовал, да он, может, и не поехал бы: не Камчатка его гнала, а то великое разорение, которое везде (а на Дальнем Востоке особенно) настигло простого человека и гноит его который год.
Какой был совхоз, какой совхоз! Богатейший! Да он один мог бы всю Камчатку кормить, и еще Магадану бы хватило. Так нет же, надо все поломать – поломать и бросить.
– Я тебе точно говорю: это вредительство, больше ничего. Чубайсы эти ваши, Гайдары, дорвались до бесплатного – видеть не могу эти рожи гладкие! Смотри, какой коровник был, – а теперь что? Как Мамай прошел. Зачем? Почему? Ломать не строить. И никому ничего не докажешь. Раньше хоть райком был, обком, – а теперь куда пойдешь? В райсобесе – три человека в одном кабинете, и то говорили: бюрократы, чиновники, – а сейчас их тридцать три на весь этаж, а толку? А никакого! Им самим по полгода не платят, что уж о нас говорить. Ни пенсии, ни света, ни тепла. Вон у меня огород, чуть не гектар – что делать? Без него никуда. Я тут так вертелся, с утра до ночи, и учитель, и фермер, и физик, и ветеринар. Я же скотину держал: двух коров, лошадь! Как жив остался, не знаю. Взять-то теперь можно все, – да только вот держать невозможно и сбыть некуда. Картошку собрали, свезли в город. Веришь, на рынке стоял, торговал – ты можешь это представить? Ну и наторговал – только-только бензин окупить, на котором возил торговлю эту. Теперь вон «запорожец» бы продать, «урал» новехонький, сосед уезжал, за копейки продал, а я и за копейку не могу: денег-то нету ни у кого.
Михайлов во все глаза смотрел на этого нищего богача, на его погреба, сараи, поленницы и хомуты, уже подернутые пылью оставленности, на эти его каторжные труды, потраченные вхолостую, и тоже воздевал душевные руки к небесам: за что, Господи? почему? откуда?
Ответ-то он знал, но кого же утешишь рассуждениями о неизбежности издержек переходного периода в стране с уничтоженной культурой частного хозяйства и общественного устройства?
– Зато, – сказал он, положив Володе руку на плечо, – скоро вы будете в Старом Осколе. Благословенное место, как я слышал. У нас там по соседству ранчо на речке Псел, и на машине до вас – ну от силы часа четыре по этим шелковым тамошним асфальтам, а хозяйка моя, принцесса, водит божественно, будем ездить по грибы – там маслята в августе – ломовые, абрикосы – ведрами, грецкий орех – мешками, переедете же вы в конце концов!
Но Володя ехал еще два года: не было денег для него, не было, ни у Черномырдина, ни у Кириенко – у Примакова нашлись только. Правда, к тому времени Михайлов продал свои «жигули».
* * *
И откуда же взялось это нежное гриновское слово – Оссора? Даже лучше, чем Ассоль. Кто же это к базарной ссоре, к кухонной сваре догадался добавить это волшебное «О» и превратил брань и драку в песню флейты, в имя нимфы? Михайлов наш, певец Камчатки и филолог, этимологических корней так и не обнаружил. Может быть, потому, что и не хотел положительных разъяснений. Пусть среди этих географически логичных (Усть-Большерецк – устье реки Большая) или этнически привычных (Карага, Тиличики) так и цветет сказочным лотосом (логосом) – Оссора.
Она стоит на изгибе Карагинского залива уютным пятиэтажным городком, осененная собственной, такой домашней, одногорбой сопочкой, которую снизу отчеркивает длинное, параллельное морскому берегу пресное озеро с одиноким островком посередине. Когда-то Михайлов не поленился, сплавал туда в лодочке с двумя барышнями десяти лет от роду, – и конечно, обнаружилось на острове свое сокровище: богатая плантация роскошной тундровой малины – княженики, попадающейся обычно далеко в тундре и нечасто, а тут – прямо под боком, буквально рядом с плитой, в которой к вечеру как раз и поспел пышный пирог с этой сластью.
Столица Карагинского района – Оссора.
Сюда, описав упоительную дугу над заливом и сопкой, и прибыл «яшка» (Як-40) с Эженом и Михайловым.
Пока они смотрели вдаль, решая, ждать ли автобуса или двигаться самоходом – дорога близкая, – перед аэропортом лихо развернулась разбитная (и полуразбитая) «хонда», из нее объявился коренастый в пиджачке, канул в здание аэропорта, тут же и вернулся и, проходя к машине, притормозил рядом с Михайловым:
– Товарищ Михайлов. Приветствуем на родной земле. Все про вас знаем. Читали, слышали. Милости просим. Было бы время – сам сходил бы с вами на маяк. И на маяк, и на Верхотурова, и на Карагинский.
– Да вы, что ли, тоже анапкинский?
– И анапкинский, и оссорский, и солдатский, и матросский – Толик я, Толик Моторин, не слыхали? Вы когда последний раз были? А, ну ясно, я еще во Владике загорал, – но уже и там про вас слышал, как же, волна до небес раскачала МРС, знаем-знаем, все, поехали.
Лишь усердным и тщательным трудом японских мастеров объяснялась поразительная живучесть его драндулета, сравнимая лишь с жизнелюбием его хозяина. «Хонда», как Дубровский, шла, не разбирая дороги. Так же непредсказуемо развивался Толиков монолог.
– Этих тачек у меня перебывало! Сколько баб, наверно, столько тачек. И с правым рулем, и с левым. Ничего, нормалек. Кресла же у всех раздвигаются, главное дело, чтоб было куда баб ложить по дороге. А вообще-то я тоже сочиняю. На северах одну мою песню до сих пор поет весь флот, может, слышали? Называется «Механик, эй!» (поет):
Механик, эй!
Мотор заводи скорей!
Поедем к ней, пока цветет весна!
Ништяк, да? И на зоне ее поют. Мне садиться – хоть завтра. С распростертыми. Спирт, бабы – все будет. Потому что бизнес. Теперь загреметь – два пальца обоссать. Не жизнь – минное поле. Шаг вправо, шаг влево – считается писец. Но Чубайс – человек! Ну рыжий, ну фраер, блин! Не, нам с евреями сто лет не сравняться, ты что. Высший класс! Но на маяк – это я понимаю, святое дело. Как все равно что символ, блин. Одно слово: маяк! Но и сам не будь мудак. А то у нас был один такой на базе…
…В Анапку? Ноу проблем. Для других проблем, а с вами Толик Моторин. Послезавтра сюда гонят оттуда труп. По пьянке замочили одного бича. Спецрейс, Альберт придет, ну, капитан, я ему скажу, он вас захватит. По утрянке придут, после обеда обратно. Вы где, у Кормачонка? Знаем-знаем. Я за вами заскочу. А завтра брякну, к вечеру. А послезавтра уйдете с Альбертом.
Кормаков Владимир Иваныч (ласкательное: Кормачонок), бывший ученик анапкинской школы и солист в ансамбле у Михайлова, несмотря на свой почти полтинник, мало изменился за последние тридцать лет. Невысокий, кругленький, с породистым кормаковским шнобелем – матушки тети Тоси наследие, горластый в силу некоторой приглуховатости, и с такой походочкой вразвалку, как у всех мореманов наших – хотя всю-то свою жизнь отдал мирной почтовой службе.
Попеть на сцене, повыступать – это он любил и даже имел грамоты, Мольера играл, мнимого больного, с полным успехом в районном масштабе, да и теперь еще числится в хоре ветеранов, хотя уже неумолимо выжимала его оттуда растущая глухота. Эжен с Михайловым тряхнули мошной по случаю встречи и украсили кормаковский борщ заморской водочкой.
– А я уже восемь лет как не пью, – с видимым удовольствием сообщил Кормачонок, дорвавшись до свежей аудитории. – Все, я свое откеросинил. Сколько денег эта зараза жрет, ну-е на фиг, а пользы от нее – один вред. А вот так и завязал, как отрезал, и ни-ни, ни грамма, ни пива, ничего, а сухое это, кислятину долбаную, я и отродясь в рот не брал.
И чтоб совсем уж доконать аудиторию, выдал сходу и другую свою сенсацию:
– А я и лекарства не пью. Только от диабета. Все. Сколько лет голова болела, таблетки эти – горстями, надоело, сил нет, взял и выкинул. А вот так: выкинул на фиг и все. И голова прошла, на другой же день. Как рукой. Гад буду. Какой год уже, и хоть бы что.
Гости смотрели на это чудо природы совершенно потрясенные и водочку старались тянуть как можно деликатнее, отставя мизинчик.
Вечером в Оссорской бухте было тихо. Беленькими пальчиками камушкам горючим наигрывает песенку прибой – как сказал певец Камчатки. Михайлов вдыхал любимый воздух и вспоминал, как лет десять тому гулял он по этому берегу с принцессой своей. Она от души любовалась пейзажем, хотя и не без легкого удивления. Она приехала на Камчатку взглянуть на соперницу: что же такого в ней особенного, что так мощно и постоянно влечет к себе Михайлова? И она все не могла увидеть ответа. Как тогда, раньше еще, привезли его сюда снимать ленинградские киношники – певец Камчатки на присущем фоне, и, оглянувшись, оператор Леня, бывалый человек, молвил с искренним недоумением:
– И ты три года торчал в этой дыре?!
И Михайлов на какую-то секунду так и глянул приезжим глазом на родимый берег и поразился: действительно! дыра дырой. Но секунда прошла, и все стало по-прежнему родным. Любовь вернулась.
Эжен задумчиво глядел на залив. Там, залитый неестественно ярким электричеством, стоял большой плавучий агрегат, торча во все стороны мачтами и кранами.
– Мистер Форест, гад, – кивнул на него Эжен. – Скоро весь Тихий океан его будет. Краба берет. Везде, где увидит. Хоть у Японии, хоть у Китая, хоть у нас. Империалист, сука.
Сказано было с горечью: мистер Форест был для Эжена империалист не только по крабам, но и по чужим женам. А моторный Толик и не позвонил, и не заскочил. И пришлось путешественникам с утра пораньше пилить на пирс, разыскивать там среди катеров, который из них из Анапки с трупом, а найдя, идти в контору сторожить кэпа Альберта, который оказался, к позору Михайлова, в полном неведении на его счет и никаких его песен не слыхивал, да и вообще был мрачен по каким-то собственным причинам, вспомнить хотя бы, с каким грузом пришел. Однако взять с собой согласился, назначил время отхода, и Эжен с Михайловым, закинув свои рюкзаки к нему на палубу, пошли к Кормачонку прощаться.
– Ты там, в Анапке, на кладбище когда зайдешь, маму навести. Там памятник должен быть, сразу как войдешь, направо. Да там написано.
– Сам-то давно там не был?
– А как похоронили. Оградку, памятник поставили, честь честью – чего еще? Никаких больше дел не было туда ездить. А сейчас вообще. Вертолет знаешь сколько стоит? А морем двенадцать часов – замучаешься блевать.
Не успели они вернуться на пирс, как в клубах пыли и грома возник моторный Толик и, словно продолжая Кормачонка, закричал:
– Садитесь, поехали! Сейчас в Анапку борт пойдет, рыбнадзор, я договорился с вертолетчиками по полтиннику с носа и лады. Отобедают, и на старт. А то чего вам двенадцать часов на катере пилить? Блевать замучаетесь. Когда тут лету полчаса.
«Хонда» взревела и унесла нас к вертолету. Оранжевый гигант подремывал в чистом поле. Входной люк был открыт, поднялись по трапу, вошли – никого.
– Ну, вы здесь побудьте, а я мигом, – махнул рукой Толик и провалился.
Через час в проеме люка показалось лицо и спросило, что они тут делают. Затем равнодушно сообщило, что рейс отложен по метеоусловиям. Над Оссорой сияло солнце, и ничто не предвещало ничего. Кроме того, что по расписанию гробовой катер отвалил от пирса в Анапку уже полчаса как. Оставалась надежда, что и там отбой по метеоусловиям. Друзья подхватились и быстрым шагом покрыли эти три километра. У пирса катера уже не было. Далеко на горизонте маячил его силуэтик, собираясь скрыться за мысом окончательно.
Тут опять завертелся пыльный смерч, и мрачный Толик, не отвечая на возгласы, пронесся мимо и скрылся за дверями конторы. Оттуда же минут через десять и показался, вполне уже успокоенный и благодушный.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?