Электронная библиотека » Юлия Добровольская » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Жизнь спустя"


  • Текст добавлен: 5 июля 2017, 12:40


Автор книги: Юлия Добровольская


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

5. Германист и германистка, романист и китаистка: четверо неразлучных

Гриша

Начну с конца. С некролога в «Невском времени» от 10 апреля 2002 года, где мы читаем: «Он человек был в полном смысле слова» – Григорий Юльевич Бергельсон, журналист, переводчик, редактор, педагог. В 1939-45 годах – военный корреспондент в Карелии и Германии, присутствовал на Нюрнбергском процессе, организовывал помощь немецким писателям. В 1947 майор Бергельсон, причисленный к космополитам, пошёл учительствовать в школу, а как полегчало, стал сотрудником издательства «Художественная литература» и преподавателем Ленинградского Педагогического института им. Герцена. Переводил Ницше, Гауптмана, Бёлля, Кристу Вольф, Гюго, Фуэнтэса… Абсолютно порядочный, кристально чистый».

Добавлю: добрый, милый, нежный.

В некрологах округляют и преувеличивают, а здесь все правда. Почему же наша любовь сошла на нет? Единственное объяснение, какое мне приходит в голову, это что мы с Гришей были слишком похожи, из одного теста. И ещё: что мы доросли до возраста любви, не оформившись, неискушёнными, ничего, кроме книжного, о ней не зная.

У меня уж точно было запоздалое развитие – то ли Таня Ларина, то ли тургеневская девушка, то ли продукт культуры патриархальной крестьянской России, то ли филистерского советского воспитания… Какая – то сверхпрюдери. Словом, ненатурально я, двадцатилетняя, была устроена. Когда мне назначил свидание – цинично, без лишних слов, – факультетский сердцеед Женя Н., бывший лётчик и настоящий мужчина, я в последний момент решила остаться дома, придравшись к тому, что в тот день из-за похорон академика Ивана Павлова плохо ходили трамваи. Сковывало и сознание, что имя нам, очарованным Женей, – легион.

Моя сентиментальная биография состоит, в основном, из отвергнутых предложений, упущенных возможностей, несостоявшихся романов. С другой стороны, претенденты непременно хотели жениться, нельзя же так… Иной раз я дорого за это платила. Так, Лев Копелев[5]5
  Лев Копелев – писатель, переводчик с немецкого.


[Закрыть]
в начале 40-х годов люто и бурно возненавидел меня за то, что я не вышла замуж за его лучшего друга Мишу Аршанского, чуть не довела его до самоубийства.

Всеведущее и всепонимающее общественное мнение – считай весь филфак – мне не простило, что я не вышла замуж за Гришу. Но хуже всего оказалось то, что по какой-то маловажной причине мы с ним, такие родные, потеряли друг друга и не пытались восстановить связь: он – в Ленинграде, я – в Москве, узнавали друг о друге от общих друзей. Когда в начале 1938 некто в сером из наркомата обороны отбирал в переводчики для Испании отличников, лучший из нас, Гриша, был отвергнут из-за тётки в Америке. Я, не плакса, плакала от жалости, обиды, нежности и даже какого-то ощущения вины перед ним. Они с Лёшей Алмазовым взяли реванш – вечерами работали в детском доме для испанских детей и выучили испанский не хуже нас, отобранных – избранных.

Валя

Валина мать Зоя в юные годы, будучи сестрой милосердия, влюбилась в поправлявшегося после ранения офицера по имени Владимир Исако́вич; они поженились, и у них родились близнецы – мои одногодки Валерия и Ирина. Только папа в один непрекрасный день исчез – бесследно, навсегда. Зоя умерла, оставив дочек своей сестре – красавице Ксеше, Ксении Александровне Якобсон, первый муж которой был расстрелян; второй, Евгений Ряшенцев, после Испании сколько-то отсидел и рано умер. Он усыновил Ксешиного Юру, ныне известного московского поэта Юрия Ряшенцева.


От помощи академика физика Мандельштама, дяди исчезнувшего зятя, Ксеша гордо отказалась и содержала семью одна – вязала кофточки на продажу. Но нависла сугубо советская угроза: лишиться жилплощади покойной Зои в Ленинграде, двух комнат в коммуналке на Петроградской стороне. И Ксеша отвезла девочек в Ленинград. Им было лет по одиннадцати, когда они начали самостоятельную жизнь, Ксеша наезжала раз в месяц. Кончив школу, они обе поступили на восточное отделение ЛИФЛИ – филфака, Валя – изучать китайский, Ира – японский. Валина комната стала штаб-квартирой нашей четвёрки – великое благо в перенаселённом городе, где в семьях жили друг у друга на голове. Лёша, иногородний, жил в общежитии.

Из какого парка приволокли в Валину комнату и поставили в угол, на пол, мраморную, в изящной сидячей позе, обнаженную деву-нимфу, кем-то прозванную Стеллой Иосифовной, так и осталось неизвестным. Рядом с ней протекало почти всё наше внеуниверситетское общение. Из соседней комнаты иногда присоединялась к нам Ира.

На втором курсе, знакомясь с библиографией для курсовой работы, Валя обнаружила среди авторов монографий профессора Львовского университета Вл. Вл. Исакóвича. Первое потрясение: отец жив. И второе: стало быть, на расстоянии многих километров и лет сработали востоковедческие гены.

Получив после окончания университета назначение корреспондентом ТАСС в Пекине, уже одетая в заграничное (полагалось по штату), она никуда не поехала, – кто-то стукнул про папу за границей.

Валя вышла замуж за тассовца Марка Шугала, всю войну они проработали на хабаровском корпункте, потом вернулись в Москву, купили кооперативную квартиру в писательском доме у метро Аэропорт и зажили с редкими просветами в виде тамиздатской книги, самиздатской рукописи или застолья с самым остроумным человеком Советского Союза Зямой Паперным, его женой Лерой и верным другом писателей-новомирцев Асей Берзер. Зяма придумал ставший нам тогда девизом тост: «Да здравствует всё то, благодаря чему мы несмотря ни на что!», актуальный по сей день.

Наша тоненькая, черненькая Ирочка сходила замуж за Георгия Макогоненко – щирого молодца в вышитой украинской рубашке, впоследствии маститого профессора русской литературы, и одновременно сменила японистику на русистику. Макогоненко вскоре заменил её поэтессой Ольгой Берггольц, та пила, жизни не было; разлучница-Ольга жаловалась на мужа Ире. Непоправимый удар нанёс Ирине Исакович наш однокашник Ефим Эткинд, блестящий знаток поэзии и, после Чуковского, лучший теоретик перевода. Не со зла, а эгоистически не подумавши о последствиях, своей крамольной фразой в предисловии к книге, которую Ира редактировала в «Библиотеке поэта», мол, русские переводы потому лучше всех, что их делали звезды – Пастернак, Ахматова, Заболоцкий и др. – ввиду невозможности печатать своё. «Библиотеку поэта» секретарь ленинградского обкома партии Толстиков разгромил, и Иру уволили с волчьим билетом. Тяжело болеть и умирать она уехала в Москву, к овдовевшей сестре.

Мы с Валей любим друг друга по-прежнему, я ей звоню, стараюсь не упускать из вида. Нам крупно повезло – это из серии «тесен мир»: Станевский, мой друг и бывший ученик, вернулся из Грузии, где он был послом, и, уже на пенсии, они с Людой обосновались в московской квартире, которая оказалась в соседнем доме с Валиным. Более того, между их домами есть переход, так что Людочка, не одеваясь, может сбегать к Вале – отнести ей, с пылу с жару, биточки или Феликс – закрыть неподдающуюся фрамугу. Даже моя критиканка Валя признаёт, что Люда – чудо, ангел во плоти.

Спасибо Мариэтте Чудаковой, она мне обещала не оставлять Валю без работы, доставать переводы с английского. Валя признает, что хоть тексты иностранных русистов – мусор, но не будь их, был бы склероз. Юру Сенокосова я тоже упросила дать ей перевод книги бывшего английского посла в Москве; книгу Валя ругала, но гонорар получила очень приличный. Её точит, что это всё благотворительность (хотя бы потому, что она без компьютера, пишет от руки). Но лучше так, чем никак. А ведь какой талант, как пронзительно умна, вкус безукоризненный! В давние годы она, единственная из всех нас верноподданных, всё поняла про советскую власть: дошла сама. Ксеши давно нет, нет её в гостеприимном доме с необъятным круглым столом в столовой, – она уверяла, что стол принадлежал Григорию Распутину. Слава Богу, жив и много пишет Валин двоюродный брат Юра. Тот самый, что приехал за мной в самый чёрный день моей жизни, чтобы увезти из мужниного дома к ним с Ксешей, в Языковский переулок.

Лёша

Нижегородец Алексей Алмазов, как и Гриша, был на курс старше нас с Валей, учился на романском отделении и был прирождённым лингвистом. Моя мама говорила, что ему на роду написано стать академиком. Не тут-то было. Отец-адвокат сгинул в лагерях, да и Лёша тоже по-своему сгинул. Его мать, после университета, больше ни разу своего единственного сына не видела. В начале войны он пошёл в ополчение. Под Ленинградом стояла испанская «голубая дивизия», он попал в плен и был определён переводчиком. Всё! Путь назад был заказан: коллаборационист! С отступающими частями он очутился в Германии, потом уехал в Аргентину. В Буэнос-Айресе женился на русской интеллигентной девушке Вере, перебрались в Штаты, в Вашингтон; преподавал испанский язык. У них трое детей, два сына и дочь, один сын дипломат. Добротная, прочная семья. Ни у кого из нас троих такой не было и нет, мы, все трое, бездетные.

Моей первой поездкой «за рубеж» из Италии был вояж на концерт Нины Бейлиной в Карнеги Холле (она прислала мне билет Милан – Нью-Йорк и обратно), а второй был в Париж, к Фиме Эткинду. Ещё жива была его жена Катя, очень встревоженная тем, что Фиме предстояло вскоре идти на пенсию. Бездействие ему, однако, не грозило, его наперебой приглашали с лекциями на все материки. От него-то я и узнала, что Лёша в Вашингтоне и получила адрес.

В ответе Леши на моё письмо не было особого удивления, он уже знал, что я «за бугром». «Половина филфака в Америке», – констатировал он.

Теперь мы в переписке и в перезвоне. Услышав его нижегородский говорок в первый раз после сорока с лишним лет, я растрогалась. Он, напротив, показался мне настороженным: ведь я знала, кто мой собеседник, а он, через столько лет… кто перед ним?

Когда-то самым ласковым словом у него было «ты смешная», а теперь? Постепенно оттаял. И Вера у него славная. Когда Лёше надо послать мне книгу почитать, на почту ходит она, у него плохо с ногами.

Мой проект устроить переписку-перекличку старых друзей из четырех городов, – Ленинграда, Москвы, Вашингтона и Милана, – рассказать друг другу о том, что произошло с тех пор, как мы расстались, и издать под одной обложкой, был принят вяло, практически отвергнут. А могло бы быть интересно.

Кстати, об Эткинде. Несколько лет назад Фима приезжал в Милан на пушкинскую конференцию, выступал последним, блестяще, лучше всех. На другой день они с его второй женой, славной Эльке Либс, просидели у меня до часу ночи, мы много о чем поговорили-повспоминали. Я его безуспешно пытала, почему его парижская ученица, вдова Иосифа Бродского, полурусская-полуитальянка Мария, не дала издательству «Адельфи» разрешения печатать Фимину книжку «Процесс Бродского», переведённую мной, вместе с одной моей ученицей, на итальянский язык. Эткинд с Бродским разошлись. А ведь Фиму вынудили эмигрировать, главным образом, за то, что он заступился за «тунеядца». Странно, оба нобелевских лауреата, которым Эткинд самоотверженно помогал, отвернулись от него…

Вспомнили мы и то, что я не оправдала его доверия: Эткинд (с Н. Гребневым и М. Шагинян) в 60 годах дал мне рекомендацию для вступления в труднодоступный для интеллигентного человека Союз писателей СССР, источник немалых благ. Я им прене брегла ради мало кому известного и совершенно донкихотского итальянского «Пен-клуба».

Через три недели Фимы не стало: рак.

6. Испания

«В Испании ты сражалась за правое дело, которое, к счастью, было проиграно».

Мераб Мамардашвили

Под знаменем пролетарского интернационализма

Это было бездумное и жуткое время, осень 1937 года. Бездумное потому, что мы, «ровесники Октября», «комсомольцы тридцатых годов», горели пламенем революционной веры (ибо всё брали на веру), были чисты помыслами, прямодушны, восторженны, словом, как были задуманы гомункулами, такими и выросли.

Жуткое потому, что полным ходом шли аресты. У нас на филологическом уводили прямо с лекций: готовились процессы. Некоторые кафедры, – японского языка, например, – остались без преподавателей. Особенно ошеломил арест студентов-немцев, антифашистов, чудом вырвавшихся из лап гестапо; для нас они были героями, живой легендой… От гестапо, стало быть, ушли, а от советских органов – нет…

«Сын за отца не отвечает», – великодушно объявил Сталин. Ещё как отвечал! Перед очередной людоедской акцией вождь имел обыкновение провозглашать диаметрально противоположный, благородный принцип.

Мы верили прекрасным словам и не видели чёрных дел. Будем откровенны: боялись видеть, не хотели видеть. До поры. Впрочем, многие из чувства самосохранения или по недомыслию так и прожили жизнь в шорах.

Нас с младых ногтей воспитывали в духе так называемого интернационализма. Кто не помнит трогательного негритёнка из кинофильма «Цирк» Григория Александрова с Любовью Орловой! Антисемитизма вроде не чувствовалось; «жиды и большевики», делавшие Октябрьскую революцию, частично оставались у кормила. У нас, тогдашних, ещё не переживших ни «добровольных присоединений», ни космополитизма, ни танков в Праге, ещё не прочитавших Оруэлла и Солженицына, интернационализм был в крови.

Самым ярким его проявлением стала вовлечённость всем сердцем в испанские события: ведь столкнулись добро со злом, фашизм и антифашизм. Так же трепетно, как мы, ежедневно передвигая флажки на карте, следили за Гражданской войной в Испании идеалисты в других странах, в загадочной загранице, где каждый волен поступать по своему усмотрению: захотел сражаться за правое дело в Интернациональной бригаде, купи билет и поезжай! А мы, за железным занавесом, даже помыслить о таком не могли. Поэтому я только досадливо отмахнулась от настырного Семёна Гимзельберга с четвёртого курса (я была на третьем), который стал мне что-то бубнить про человека из Москвы, якобы набиравшего переводчиков испанского языка.

– Не отвлекай, мне некогда, – видишь, тут ещё конь не валялся!

Мы готовили актовый зал к осеннему балу. Студенчество увлекалось вечерами и танцами; вдруг, необъяснимо почему, после жестоких гонений на джаз как «отрыжку буржуазного Запада», разрешили дотоле искоренявшиеся фокстроты и танго, блюзы и румбы. (Не для того ли, чтобы перекрыть треск выстрелов расстрельных команд?) Веселились до утра, до того, как сведут мосты через Неву.

К своим общественным поручениям я относилась истово. Лёша надо мной подтрунивал. Как ревниво-неодобрительно смотрел на моё самаритянское отношение к бородатому гигиенисту и ортодоксальному марксисту Мирону Т.

В этот вечер, сверх обычной программы, – инициатива била ключом, – ещё готовили угощение: чистили, мыли, раскладывали на подносы живописными натюрмортами сырые овощи. Зал декорировали сосновыми гирляндами, рисунками и стихами, которые сочинял длинный, белобрысый, косноязычный Валя Столбов, впоследствии большой издательский начальник. На этот вечер, помню, пришел Владимир Яковлевич Пропп, и мы долго сидели с ним в «зимнем саду» – закутке, отгороженном кадками с фикусами.

В разгар этой кутерьмы меня вдруг вызывают вниз, в деканат. Господи, неужто в самом деле?…

В кабинет декана, где сидел некий майор в штатском, я примчалась в таком взвинченном состоянии, что, не дослушав поучения:

– Вы не спешите с ответом, взвесьте, работа нелёгкая, сопряжена с опасностью для жизни…, – выпалила:

– Я согласна!

Условием контракта было неразглашение тайны, герметическая секретность.

Как они себе представляли? Что девчонка, живущая на иждивении родителей, не скажет отцу с матерью, куда уезжает на неопределённый срок? О том, что в Испании воюют наши летчики, танкисты, что нет ни одной крупной республиканской воинской части без совет ского советника, знал весь мир, трубила пресса; в неведении должны были оставаться только советские люди, кстати, искренне сочувствовавшие испанским республиканцам. Почему?

Дома я просто сказала, что уезжаю. Надолго. Мама упавшим голосом спросила:

– В Испанию?

– Да.

– А, может быть, не стоит? Страшно…

Отец молчал, ждал, что я скажу.

– А если бы предложили вам, вы бы отказались? То-то!

Больше до самого отъезда к этой теме не возвращались. Братик Лёва ликовал и гордился сестрой.

Майор отобрал десяток студентов-«западников» с разными языками (испанский тогда в университете не изучался). Начальство спешило, срочно требовалась смена выдохшимся за два года интуристовским переводчикам. Опыта в этих делах не было, в лингвистические тонкости не вдавались. То, что легче обучить испанскому языку человека, знающего романский язык (например, французский), начальству было невдомёк и во внимание не принималось. Критерий отбора: общественное лицо, успеваемость и, главное, – анкета, поэтому «будущего академика» Лёшу даже не потревожили – репрессирован отец, а Гришу отсеяли при засекречивании: его мать переписывалась с родной сестрой, жившей с 1905 года в США.

На всё про всё дали 40 дней. Занятия устроили на курсах Интуриста, вёл их милейший человек, пожилой добродушный аргентинский еврей Абрамсон, только что вернувшийся из Испании, где оставались переводчицами две его дочери; старшая, Лина, стала женой Хаджи Мамсурова – героя с боевой кличкой «Ксанти».

Абрамсон знал испанский как родной, но преподавать, да ещё без пособий, увы, совсем не умел. После первых уроков стало ясно: надо выкарабкиваться своими силами. Я тихо паниковала. Время идёт, как быть? Посоветоваться не с кем, да и нельзя, надо хранить государственную тайну. Взяла в библиотеке книжку испанского автора, – попался какой-то роман Пио Барохи, – и стала читать, вернее, расшифровывать слово за словом, со словарём, по догадке. Просиживала по десять часов кряду. За первый день одолела пять строк, за второй чуть больше, а в конце месяца – всю книгу. Кое-чего нахваталась, конечно, но в голове была полная мешанина. Теплилась надежда, что на месте дадут время оглядеться, подучиться. Но нет, не дали. Ни одного дня.

Ленинград – Гавр – Барселона.

Сорок дней испанизации пролетели – не успели оглянуться, и новоиспечённых переводчиков повезли в Москву, на спецбазу для отъезжающих за рубеж – экипировать, подвёрстывать под загра ницу.

Смех и грех во что там обряжали!

Я слыла модницей. У меня имелась торгсиновская голубая кофточка джерси, равноценная маминому золотому кольцу, и белый беретик из того же Торгсина.

На базе царил образцовый порядок, отделы плотно укомплектованы, но чем… Что там носят заграницей – откуда нам знать; в железном занавесе ведь ни щелочки, ни просвета.

Меня выручила интуиция, – я решила ехать в чём стою, отказаться от маркизетового платья с оборочками, от соломенной шляпы с розой из мадеполама и от прочих аксессуаров за гр аничной жизни, какой её представляло себе хозяйственное управление наркомата обороны.

Но у нас были попутчики – лётчики: они только что закончили на Украине авиационное училище, у них иного выхода, как надеть выданное на базе «штатское обмундирование», не оставалось. А выдали им серые коверкотовые костюмы. Что уродливые, полбеды, но совершенно одинаковые!

Поначалу никто не придал этому значения. Насторожили немцы в Киле. Наш теплоход «Россия» медленно плыл по узкому Кильскому каналу; справа, вдоль дамбы, прохаживались щеголеватые офицеры в фуражках с высокими тульями – первые увиденные нами живые фашисты. Сообразив, что пароход советский, они тоже впивались взглядами в лица на палубе. Особой проницательности не требовалось, чтобы в наших хлопцах – молодцах как на подбор, привычным жестом одёргивавших вместо гимнастерок одинаковые коверкотовые пиджаки, распознать профессиональных военных.

Едут во Францию? Значит, в Испанию, воевать. Коль на то пошло, вот когда соблюдать бы секретность – не пускать ребят на палубу. Да секрет-то был полишинеля.

Встречать «Россию» в Гавр приехала из Парижа жена посла, сухощавая миниатюрная дама средних лет в строгом тёмном костюме с белой гарденией в петлице, – первая элегантная женщина, какую я видела живьём, не на киноэкране. (Тогда у советских послов ещё были стройные элегантные жёны, те, что превратились, – злорадствовал Берия, – «в лагерную пыль»).

При виде наших соколов, она оторопела: как из одного приюта!

– Товарищи, не задерживайтесь, скорее в гостиницу!

Хозяин гостиницы – свой человек, у него перевалочный пункт для всех прибывающих морем из Ленинграда и Одессы, он-то ничему не удивляется. Но на следующее утро…

Был Троицын день. Праздничная толпа заполонила весенние улицы Гавра. В воздухе стоял устойчивый запах ванили, шоколада и ещё чего-то кондитерского. Маленькие принцы Фаунтлерои в наутюженных брючках, в лайковых перчаточках, и их кукольного вида сестрички степенно вышагивали рядом с набриллиантиненными папами и надушенными мамами в замысловатых шляпках, увенчанных цветами, перьями, птицами (Под конец у меня создалось ощущение, что эти немыслимые шляпки заслоняют от меня Францию).

Свои добротные светлые костюмы мужчины носили, как наши старые мхатовские актёры – ноншалатно, как не умели носить у нас.

В скобках. Я за всю свою, правда, не долгую ещё жизнь видела только одного элегантного мужчину – нашего профессора античной истории Льва Львовича Ракова. Ему было ловко в хорошо сшитом костюме с ослепительно белым платком, выглядывавшим из бокового кармашка. Он тоже носил его непринуждённо. Артистично двигался. Мог поставить ногу на стул, увлёкшись. Отсидел своё. Потом стал директором Ленинградской публичной библиотеки.

За столиками уличных кафе сидели такие же довольные жизнью и собой дамы и господа, попарно или целыми семьями, ели мороженое, пили из высоких стаканов разные цветные напитки, раскланивались со знакомыми.

Совершенно как в театре!

Изобильную сытую Францию после Испании я видела уже другими глазами, горестно: у них за спиной кровь и смерть, а им хоть бы что.

В ожидании «России» мы провели месяц в Париже. Трудно было перестроиться. Почему-то запомнилась пожилая дама (в шляпке с перьями) за соседним столиком в ресторане, как изящно, ножом и вилкой, чистила она яблоко. Не прельщали даже «дамское счастье» – магазины. Все что я заработала за год, я истратила за один день накануне отъезда обратно в Гавр. Запланированно я купила отрез шоколадного цвета, подарок брату Лёве, на его первый и последний в жизни взрослый костюм. Как он ему шёл! Не говорите мне, что не платье красит человека: глупости! Всё остальное – сходу: меня ждало такси. Куда ехать, решал шофёр. В бутике померила пальто: годится. Но продавщица принесла ещё три, одно другого лучше. Остановилась на двух, стою, думаю, какое предпочесть. А она психолог:

– Возьмите оба за полторы цены!

И завернула мне два почти одинаковых…

От этой Франции, когда я попала в Париж в 1983 году, не осталось и следа: толпа неузнаваемо демократизировалась. Какие там шляпы, все в джинсах!

Мы бы праздношатались по Гавру и глазели вокруг ещё долго, если бы вскоре сами (особенно – коверкотовая команда) не стали объектом пристального, естественно, нежелательного внимания.

Это сейчас никому нет дела, кто как одет – столько ряженых ходит по улицам западных городов, а тогда… Поэтому прогулку пришлось прервать, юркнуть в гостиницу и уже до самой испанской границы не высовываться.

Наконец, граница: туннель, Порт-Боу – Испания. На перроне кадки с олеандрами. Малолюдно. Первый испанец – шустрый солдатик милисиано; при виде стольких хорошеньких «мучач» он оживился, и, как горох из мешка, посыпались круглые, крепкие, раскатистые испанские слова – Carramba! – только успевай понимать.

– Estas casada? (Ты замужем?) – поинтересовался милисиано у приглянувшейся ему Лили Казаковой.

Спутав «Casada» (замужем) с «cansada» (устала), Лиля привычной скороговоркой затараторила:

– Si,si, si, mucho, mucho! (Да, да, да, очень, очень), что можно было понять в смысле «многократно».

Милисиано поднял бровки, мы захохотали, и в конце концов, он – тоже.

От Порт-Боу до Барселоны на допотопном автобусе. Слева – бирюзовое море, справа – горы… Лица стариков – не лица, а лики. Дети с ввалившимися недетскими глазами. Нужда – живописная, картинная, но – нужда.

В Барселону приехали под вечер. Тёмные громады домов: светомаскировка.

В номере отеля «Диагональ» – барселонской резиденции советников и переводчиков, – нас с Людой Черник не удивило ни обилие зеркал, – даже на потолке, – ни экзотическая роспись стен: какие-то павлины с распущенными хвостами. Да и оглядеться как следует не успели: погас свет, взвыла сирена воздушной тревоги, забухала зенитка. В интервалах было слышно: гудят самолеты. Бах – бомба. Ба-бах – ещё одна. И пошло… Противно засосало под ложечкой. Тошнотворное чувство – страх…

Что полагалось делать в таких случаях? Выяснилось: если сдают нервы, спускайся в подвал или беги в метро. Но где гарантия? Недавно прямым попаданием на станции метро убило несколько сот человек.

Когда грохот утих, и гул самолётов сместился куда-то в сторону, я предложила:

– Давай спать!

– Давай, но раздеваться не будем. Вдруг прямое попадание (!)

Утром после завтрака (пиала бурды, именуемой кофе с молоком) переводчиков отпустили на несколько часов в город – экипироваться «с учётом военно-полевых условий». Кое-какие магазины ещё торговали; более того, по сравнению с нашим советским «шаром покати», даже вызывали интерес.

Только когда нагруженные свёртками, мы тронулись в обратный путь, спохватились, что не знаем, куда идти; адрес отеля записать не догадались. Стали спрашивать прохожих: никто никогда о такой гостинице не слышал. Сбились с ног. Вот, кажется, знакомый перекрёсток – вроде бы здесь свернули на широкую rambla… нет, не то. Хоть плачь. Неужели идти в полицию, объяснять, мол, заблудились, несмышлёныши! Оттягивая позорный момент, присели отдохнуть на скамейку на бульваре.

– Делаю последнюю попытку! – объявила я и решительно направилась наперерез приближавшемуся прохожему – молодому человеку с рукой на перевязи.

– Выручите нас, пожалуйста, мы никак не можем найти свою гостиницу, забыли взять адрес! Может быть, вы знаете, где находится отель «Диагональ»? – задала я сформу лиро ванный по всем правилам грамматики и хорошего тона, многократно обкатанный вопрос.

Хотя наше отчаяние со стороны, наверное, выглядело комично, молодой человек проникся сочувствием и не заспешил дальше, как все, а принялся обстоятельно расспрашивать, как выглядит здание, каков вход, куда выходят окна.

– Постой, постой… А зеркал в номерах много? А фазаны на стенах нарисованы?

– Да! Да! Да!

Он захихикал и здоровой левой рукой показал:

– Вон он, за тем углом, ваш «Диагональ»!

Довольный своей сообразительностью, парень предложил следовать за ним. «Диагональ», в военное время – отель, а до войны публичный дом, оказался в трёх минутах ходьбы от бульвара.

Три postscriptum’a

1. Бывшего негритёнка из фильма Александрова «Цирк», превратившегося в красивого рослого негра, я встречала в 70-х годах в кулуарах Дома литераторов; он, кажется, состоял в секции поэтов Союза писателей: уцелел.

2. Жизнь Семёна Гимзельберга, принесшего мне благую весть, кончилась трагично. После Испании и окончания университета он провоевал всю Отечественную войну, уцелел, но женился на писательнице Галине Серебряковой, той, что осталась твердокаменной коммунисткой в лагере и после. Мы увиделись на очередной встрече испанских ветеранов в Комитете ветеранов войны, около метро «Парк культуры».

– Чем занимаешься? (Лучше бы не спрашивала)

– Редактирую её рукописи, – бесстрастно перечислял Семён, – выполняю супружеские обязанности, работаю дворником на её даче в Переделкине. Собираюсь развестись.

Но не развёлся, а повесился.

3. На полпути домой, из Гавра в Мурманск, комиссар теплохода «Россия» приказал:

– Ну-ка тащите на палубу пластинки, живо!

И мы, с болью в душе, свалили в кучу Лещенко и Вертинского, – прощайте «В степи молдаванской», «Чужие города», «Я маленькая балерина»… Комиссар с садистским удовольствием лично побросал их в море.

После ужина, в кают-кампании, меня усадили за пианино и весь вечер, в пику комиссару, распевали запрещенные шлягеры. Он несмешно пошутил:

– А теперь надо бы за борт и аккомпаниаторшу!

Ратный труд

Местом моего первого назначения был аэродром каталонского города Баньоласа, я стала переводчицей авиационного инженера Васильева. (Как его звали по правде, не знаю, у всех советских были «боевые клички»: конспирация!) По роду работы, – он в это время прилаживал бомбометатели к самолётам гражданской авиации, Васильев общался с кучей народу – в министерстве, в мастерских, на аэродроме.

Моей оторопи он даже не заметил. Раз прислали переводить, переводи, да порезвее. Васильев, впрочем, мало что замечал вокруг; его командировка подходила к концу, и он уже находился в том особом состоянии, когда у человека появляется сверхбережное отношение к собственной персоне.

Как-то, в Барселоне, Саша Осипенко – бесстрашный летчик, будущий генерал авиации, попросил меня съездить с ним по важному делу – поискать «туфли молочного цвета»: жена Полина, тоже героическая летчица, настаивала, чтобы были непременно «молочные», а их в Европе давно относили. Любящий муж готов был рыскать по магазинам до упора. Но как только завыла сирена воздушной тревоги, кинулся к машине, велел шоферу гнать без оглядки и перевёл дух только за городом, на вилле, откуда больше не высовывал носа до самого отъезда. Провожавшие его в Порт-Боу наши общие знакомые рассказывали потом: все четыре часа, покуда ждали отправления поезда во Францию, Саша просидел в туннеле.

Что ж, объяснимо. Внутренний голос твердит: через столько прошёл, остался жив, на кой черт в последний момент, без пользы для дела, подставлять лоб осколку или шальной пуле! Такое же непреоборимое чувство самосохранения, – род недуга! – накатывало и на моего Васильева, и меня, ещё необстрелянную, непуганую, это коробило.

Над аэродромом внезапно загудел самолет – застал врасплох, в то время как монтировали васильевский агрегат. Первым спохватился Васильев и, ни слова ни говоря, побежал к машине: стук захлопнутой автомобильной дверцы – вот что послужило сигналом тревоги. Меня кто-то отволок в кювет. Самолёт, видимо, уже отбомбился и ограничился несколькими пулеметными очередями. Обошлось без жертв. Васильев тут же вернулся и, как ни в чём не бывало, снова полез в фюзеляж. Такого нерыцарского отношения к женщине мои испанцы не прощали и – редкий случай! – поголовно все невзлюбили consejero ruso, русского советника.

На мой вкус, он был к тому же чрезмерно озабочен приобретательством: всё время что-то покупал, менял. Вечерами, запершись, допоздна щёлкал замками чемоданов. Ничего предосудительного в этом, конечно, не было; дома семья, все разуты-раздеты, но уж очень выглядел куркулем. Его на дух не переносила и наша хозяйка Мария Лус, домоправительница бежавших владельцев виллы, на которой нас поселили, – вся в чёрном, плоская, как доска, молчаливая старуха. На меня она тоже сначала зыркала с неодобрением; потом что-то её расположило, и она стала мне к моему возвращению вечером подсовывать что-нибудь съестное. Установилось некое подобие дружбы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации