Электронная библиотека » Юлия Винер » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Былое и выдумки"


  • Текст добавлен: 19 октября 2015, 02:07


Автор книги: Юлия Винер


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

После войны

У меня, конечно, сохранилось воспоминание о первых послевоенных годах – без отца, нищих и голодных. А чего не помню, всегда можно было бы присочинить. Но в таком случае лучше я помещу сюда собственное мое свидетельство о том времени, написанное, когда воспоминание было еще свежо.

При поступлении на сценарный факультет Института кинематографии нужно было приложить к заявлению свои литературные труды. Мне тогда не исполнилось еще восемнадцати, и, кроме школьных сочинений, никаких лит. трудов у меня не было. Срочно, за три недели, я написала два очерка и рассказ.

Рассказ этот, полностью выдуманный, но по горячим еще следам, не хуже передает атмосферу тогдашнего нашего бытования, чем то, что может предложить моя неверная память с добавкой нынешнего сочинительства.

Новогодний подарок

В половине третьего мама начала куда-то собираться. Надела черное шелковое платье, помазала губы остатками помады из бумажной трубочки, подчернила ресницы. Аня спросила, куда она идет и не возьмет ли ее с собой, но мама захлопнула дверцу шкафа, в котором было зеркало, и, ничего не ответив, ушла. Сверчку, бабке, она тоже не сказала, куда идет. Илюшка говорил, будто видел, когда закрывал за мамой дверь, что на лестнице ее встретил усатый дядька в шляпе, но это была неправда. У мамы не было знакомых с усами.

Илюшка все время приставал с елкой, приспичила ему эта елка. И гости ему, видите ли, нужны. А к ним никогда никто в гости не приходит. В прошлом году никто не пришел, и в этом никто не придет. Хорошо хоть, мама ушла, а то сидела бы до самого Нового года злая и ругала бы весь вечер Аню и Сверчка.

За стеной с утра заводили радиолу. К вечеру начали стучать сдвигаемыми столами, и соседский Алексей кричал:

– Мама, вы ставите меня в неудобное положение! Гости ведь приходят ко мне, а не к вам с отцом! Вы же обещали уйти.

Из кухни пришел Илюшка. В измазанных повидлом руках он нес два пирожка – один поменьше, другой побольше. Подошел к Ане и протягивал то один, то другой. Аня сказала:

– Я старше, мне полагается больше, – и вырвала большой пирог.

Илюшка противно завыл. В кухне зашаркала Сверчок. Сейчас придет и начнет читать наставления.

– Ладно, на оба, заткнись только.

Несколько минут он задумчиво жевал, откусывая поочередно от каждого пирожка, потом спросил:

– Ну, а когда же они придут?

– Кто еще?

– Да гости.

– Наказание с этим ребенком! Сказано, отрезано, никто не придет.

Илюшка помолчал еще немного.

– Интересно, какие они принесут подарки. Ты подумай сама, как же без гостей? Кто же тогда елку принесет? У нас ведь нету елки.

– Обойдешься без елки.

– Нет, без елки нельзя. Праздник ведь называется «Елка».

– Праздник называется «Новый год», пора бы знать.

– А у тети он всегда назывался «Елка». И мне всегда что-нибудь дарили – такой пакетик, а в нем разные конфеты и мандаринки.

– Фу, мандаринки! Распустил нюни, как девчонка!

Илюшка скривился и заплакал. На этот раз тихо. Сквозь слезы он шептал:

– Только и знает что ругаться… Ругается, ругается, злющая, как ведьма, даже хуже мамы…

– Врешь! – зашипела Аня. – Мама не злая! Она просто раздражительная! – Тут ей пришла в голову новая мысль: – Слушай, Илья, перестань ныть.

Илюша сразу замолчал и посмотрел на Аню с любопытством.

– Слушай, ну зачем тебе какие-то подарки? Мы же уже большие. Давай лучше сами сделаем подарок. Маме. А?

– Мне подарки нужны. Их есть. А если мы их подарим маме, тогда нам ничего не будет. Зачем нам маме дарить? Она и сама себе купит, если захочет. А мы с тобой ничего не купим, нам подарки нужны. Я свой не отдам.

– У, дурак, ну и сиди, жди, пока подарки посыплются. Дождешься от меня тумака в подарок.

Илюшка немедленно заныл.

– Снова здорово. Илюш, а знаешь, мы будем как будто мамины гости, не застанем ее дома, и оставим ей подарки. Она утром проснется, а оно и лежит на стуле возле кровати. Здорово, верно?

– Ага… Но только мы ей, а нам кто?

Аня стиснула зубы. Главное – не раздражаться.

– Ну что ты, Илюша, все – нам, нам… Ты лучше дай мне пять рублей, что тебе Сверчок дала.

– А зачем тебе?

– Подарок-то на что думаешь покупать?

– А на что?

– На деньги! На де-еньги!

– Нет, лучше знаешь, подарок уж подарим, ладно, а пять рублей – они мои, я их не отдам.

Долго уламывала Аня Илюшку и в конце концов завладела его пятеркой. Зато он пожелал идти с ней в магазин, и отвязаться от него не удалось. И так надо было спешить, магазины скоро закроются.

По дороге пришлось все время подтягивать Илюшке чулки, вытирать нос. До того сопливый, нельзя с ним на улице показаться. Прохожим ведь ни до чего дела нет. Видят сопливого мальчишку и думают: плохо сестра за ним смотрит.

Всего денег получилось двенадцать рублей. Аня хотела купить маме помаду и пудру. А Илюша хотел, чтобы лучше четыре шоколадных батончика:

– Потому что их будет четыре, и нас как раз четыре.

– При чем тут мы?

– Ну разве мама может одна съесть четыре штуки?

В конце концов, потолкавшись в парфюмерном магазине, они купили маленький, но очень красный тюбик помады и чудесную желтую пудру. Четыре рубля оставались. Илюшка сказал, что один батончик покупать не стоит, а лучше купить четыре «мишки». Больше получится.

Сверчок не разрешила ребятам ждать Нового года. Перед сном Аня спрятала пудру, помаду и «мишек» под подушку, чтобы ночью, когда мама вернется и будет уже спать, положить ей все около кровати.

Она проснулась в пять часов, как от толчка. За стеной гремела радиола, и грустный голос пел:

 
Прощались мы,
Светила из-за туч луна.
Расстались мы,
И снова я одна.
Да, я одна…
 

Бабка сопела вовсю. По комнате мягкими волнами ходила темнота. Ане подумалось, как здорово было бы протянуть сейчас руку и найти на стуле, возле кровати, какой-нибудь подарок. Она вспомнила, как до войны не спала ночей перед праздниками, как, замирая, прислушивалась к крадущимся шагам отца. Он тихонько придвигал стул к ее кровати, что-то клал и на цыпочках отходил. Аня осторожно ощупывала коробку. Потом сладко потягивалась и засыпала с приятными мыслями о том, какой папа добрый и как она его любит.

Она подумала: «А может, мама положила что-нибудь? Она – нам, а мы – ей. Вот здорово!»

В темноте стула что-то не было видно. Но это не значит, что его нет. Очень может быть, что он есть, и даже скорее всего есть. Аня с нежностью подумала о матери – с нежностью впервые за долгое время. Она подумала не о той маме, которая кричит на Илюшку и бьет по щекам, которая ругает Аню за лень и бесчувственность, которая нарочно тихо говорит с полуглухим Сверчком, придя поздно с работы, а о той маме, которая вспоминает иногда «довойну» и вот сейчас, придя из гостей, наверное, положила что-то Ане на стул.

Аня быстро протянула руку. Стула не было. Может быть, на столе? Она вскочила с постели и подбежала к столу. Вот книжки, грязные тарелки – Сверчок поленилась убрать после ужина, – вот неглаженые Илюшкины трусы и майки.

Ничего незнакомого на столе не было. Мама забыла.

Зашевелился Илюшка.

– Аня, Анька! – зашептал он. – Смотри, когда пойдешь, не съешь в кухне «мишек»!

Аня прокралась босиком по холодному кафельному полу кухни и, прижимая к груди подарки, на цыпочках вошла в мамину комнату. Минутку постояла неподвижно, стараясь разглядеть, спит мама или нет. Потом осторожно нащупала спинку стула. Теперь его надо пододвинуть к изголовью кровати. Поднять стул одной рукой очень трудно. А вторая рука занята. Аня потащила его по полу. Еще немного. Еще чуть-чуть. И тут он здорово грохнул об шкаф. Аня выронила пудру. Коробочка упала в одну сторону, крышечка в другую, и тонкая теплая пыль еле слышно стала опускаться на голые Анины ноги.

– Что тебе здесь надо? – резко и раздраженно спросила мама. – Ну? Что понадобилось в шестом часу утра?

Замирая от стыда, Аня подумала, что теперь весь пол у мамы загажен, что никакие подарки маме не нужны…

– Ну? Долго собираешься так стоять? – сказала мама и зажгла лампочку над кроватью. Она, оказывается, лежала не раздеваясь, не разбирая постели, прямо на одеяле.

Маленький тюбик дешевой помады и четыре теплые клейкие конфеты вдруг показались Ане такими жалкими и глупыми, какими они, вероятно, и были для всякого взрослого человека. Стараясь глядеть маме в глаза, чтобы не дать ей посмотреть вниз, на пол, она пробормотала:

– Сегодня Новый год… Я хотела…

– Ну! Чего же ты, наконец, хотела? Чтоб и под Новый год мне не было от вас покоя? – взгляд матери упал на пол. – Боже мой, что это? Что ты сделала с полом?

Аня хотела сказать что-нибудь вразумительное, не смогла и только прижала к груди кулаки с подарками.

– Ну, хорошо, – зловеще сказала мама. – Молчи. Поговорим завтра. А сейчас – марш в постель! Постой! Что это за дрянь ты таскаешь в руках?

Аня только крепче стиснула кулаки. Ни за что на свете не показала бы она теперь матери подарки и не сказала бы, что это такое.

На пороге появился сонный розовый Илюшка в рубахе до пупа. Глаза его были закрыты, и он пальцами распяливал веки.

– Подарила? – спросил он хриплым басом. Тут глаза его наконец открылись, он ахнул и начертил ногой крест на запудренном полу. – Ты все испортила! – с горьким разочарованием упрекнул он сестру. – Ты… все… испортила… – повторил он, готовясь плакать. Тут он заметил в Аниных кулаках смятые, раскисшие конфеты, вылезающие из своих бумажек, и, сразу облившись слезами, заикаясь, проревел: – Лучше бы мы их себе подарили! Ми-ишек!

Мама схватила Илюшку на руки, прижала его к себе так крепко, что он лягнул ее ногой в живот, хотела что-то сказать, но в горле у нее скрипнуло, плечи мелко-мелко задрожали, и она села на кровать, держа Илюшку на коленях.

Аня тихо вернулась в свою комнату. Как она уговаривала глупого Илюшку отдать свою несчастную пятерку, как они радовались, купив такую хорошую пудру и помаду, как спорили из-за «мишек»… Она положила склеившиеся конфеты на столик около Илюшкиной кровати, быстро забралась под одеяло и накрылась с головой.

 
Расстались мы,
к любви возврата больше нет.
Но отчего твой злой ответ
оставил в сердце след? –
 

надрывалась радиола. А лешкин бас взывал уныло: «Нет, кто все грибы сожрал? Кто?»

1953

В институт я поступила. Но не благодаря этому рассказу, а благодаря очерку с описанием консультаций, которые давали абитуриентам преподаватели института. Консультаций было три, и консультантов трое. В своем очерке я, не называя фамилии, описала одного из них такими красивыми словами: «Высокий, с серебристой шевелюрой, с умным, чуточку печальным взглядом…» И двое, которые повыше ростом, приняли это на свой счет. И оба потом всячески отстаивали меня перед приемной комиссией, которой не нравился пятый пункт в моем паспорте, обозначавший мою этническую принадлежность.

Но все это было позже, послевоенный период к тому времени вроде бы закончился.

Школа

К семи годам я умела читать и писать, поэтому пошла сразу во второй класс.

Первого дня в школе я не помню. Зато второй запомнила на всю жизнь. Вернее, не день, а утро. Мама разбудила меня словами «деточка, вставай, в школу пора», – и я вдруг с тоской поняла, что так теперь будет всегда! Каждое утро, каждый день. Как же это я согласилась, как вступила без протеста на этот бесконечный, тяжелый, неприятный, неинтересный путь? А теперь поздно. Ловушка захлопнулась. Вот такое у меня было тогда ощущение.

Это ощущение не оставило меня полностью на протяжении всех десяти (в восьмом классе я оставалась на второй год) моих школьных лет. Скучно, трудно – и не выскочить.

Отец научил меня читать в четыре года. «Крошка-сын к отцу пришел, и спросила кроха: что такое хорошо и что такое плохо?» По этому тексту я училась. Насколько я могу припомнить, чтение, хотя давалось легко, казалось мне занятием бессмысленным. Зачем я буду стараться и разбирать буквы, когда взрослый может прочесть мне это вслух гораздо быстрее и лучше, а я при этом могу спокойно рисовать в воображении все то, что он читает? Если же читать самой, приходится полагаться на картинки, которые совсем не такие, какие должны быть.

В начале войны попав в эвакуированный детский дом-интернат, я не призналась там, что умею читать, хотя иногда почитывала в уборной обрывки газет. Через некоторое время меня, как и всех, начали учить, но я была бестолковой ученицей. Путала буквы, не понимала, как их складывать, приводила в полное отчаяние добрую Анну Зиновьевну Смирнову, которая говорила мне с упреком: «Ты же умная девочка, неужели тебе не хочется научиться читать?» Я упрямо повторяла: «Я не понимаю». А втайне писала печатными буквами письма маме и дедушке.

В школе обнаружилось, что я читаю бегло, и меня спросили, какие книжки я читала. Но я после «Что такое хорошо» никаких книжек сама не читала и читать не хотела. Чтение – это было что-то, что мы делали с папой, и ни с кем другим делать было нельзя.

В школе, однако, никто меня не спрашивал, чего я хочу или не хочу. Надо – и будешь читать, вообще будешь делать то, что тебе велят. И я подчинилась. Подсознательно я чувствовала, что меня сжимает в своих клещах нечто огромное, мощное и враждебное, чему сопротивляться безнадежно. Впервые в жизни я до конца поняла, что нахожусь в полной власти взрослых. Разумеется, так оно было и дома – но там меня любили, и в интернате – но там, в заведении, наспех организованном Литфондом, порядок был весьма относительный, а потому имелись и лазейки для некоторой свободы, да и добрых людей там было все-таки больше, чем недобрых.

Я не хочу сказать, что в школе было много недобрых людей. Наверняка не больше, чем везде. Но эти люди были полунищие советские учителя – особенно темная, замученная и задерганная категория граждан, у которых просто сил не было на добрые чувства.

Первые четыре класса мне было так легко учиться, что учителя вообще не обращали на меня особого внимания, я не чувствовала с их стороны враждебного ко мне отношения и не замечала их недоброты. Да и учителя у нас в младших классах были терпимые, во всяком случае ничем не запомнились. Кроме одной, в четвертом классе, беспомощной старушки-«француженки», которую мы, десятилетние дылды, мучили как хотели, вымещая на ней все обиды, проглоченные от других учителей.

А глотать обиды приходилось чем дальше, тем чаще. Уже с пятого класса я резко перестала быть «отличницей», а с шестого вообще превратилась в «троечницу». Тому были серьезные причины.

Первая, главная была – скука. Смертельная, сводящая скулы скука.

Годам к девяти я все же начала читать книжки. Начала – и уже не могла остановиться (до сих пор). В доме было очень много хороших книг. Наша мать не запрещала нам с братом читать, что захотим. Рассуждение ее было простое: если будет непонятно и неинтересно, мы и сами читать не станем, а если интересно, то и вреда быть не может. Так я и прочла множество книг, якобы не соответствовавших моему тогдашнему возрасту, но самых первоклассных. И «Одиссею» с «Илиадой», и Толстого с Чеховым, и непристойного Апулея, и едкого Салтыкова-Щедрина… Кстати, тогда же я убедилась (убедилась позже, но на тогдашнем моем опыте), что для детей вовсе не обязательно писать «понятно»: непонятное они способны без удивления и без усилия принять как данность – и читать дальше. А со временем поймется.

Так, в десять лет я прочла книгу, которую поняла едва ли на четверть, но это было первое литературное произведение, которое показало мне, что оно имеет отношение к реальной жизни, хотя и безмерно далекой от моей. До этого у меня было такое неосознанное ощущение, что книги как-то зарождаются и живут сами собой, причем они были всегда. И в головы своих авторов приходят в целом, законченном виде. Русские классические авторы представлялись мне фигурами легендарными и тоже бывшими всегда.

Книга, о которой я говорю, – «Волшебная Гора» Томаса Манна. Трудно сказать, почему именно она – я читала, частенько пропуская страницы, – произвела на меня такое неизгладимое впечатление. Может быть, потому, что в ней, посреди мирной, беззаботной жизни в роскошном санатории, внезапно, без всякой (для меня) подготовки начинается война. Точно так же, как началась война для меня. Тут и выяснилось, что война, которую я знала, вовсе не единственная такая. То есть, я смутно слышала что-то насчет Первой мировой, но это было, как говорится, давно и неправда. А тут эта давняя война ударила меня по голове совсем как знакомая недавняя. «Волшебная Гора», которая так многому меня научила и которую я потом перечитывала не один раз, осталась со мной на всю жизнь.

Так вот, я начала читать и очень скоро заметила, что из книг узнаю массу неизвестных и увлекательных вещей про людей и про мир – а на уроках косноязычно разжевывают что-то скучное и совершенно мне не нужное. В сущности, всему нужному я обучилась уже в первых четырех классах. История и география – ну да, их невредно бы и знать, но они присутствовали во множестве хороших книжек. И там их легче было и понять и запомнить, чем из сухих казенных учебников, тем более что в те годы из учебников то и дело вымарывались имена и события как не соответствующие официальной идеологии. От этого и оставшиеся имена и события воспринимались со скептическим недоверием. Биологию я бы, может, и любила, но глубокое невежество нашей биологички в сочетании с неумолчной критикой некоего «морганизма-менделизма» (как раз пришлось на ту пору), о котором даже спрашивать, что это такое, не дозволялось, наводило тоску. Русский язык и литература… Литература и была причиной многих моих бед.

Школа моя, как и положено в те времена, была женская. Кто и зачем придумал это разделение полов, неясно. Видимо, для пущей чистоты нравов. Результат был такой, что, пообщавшись с мальчишками в раннем детстве – во дворе, в детском саду, мы затем длительное время не видели, как они постепенно превращаются в подростков. И к тому времени, как мы сами стали молоденькими девицами, образы их представлялись нам загадочными, трудно доступными и потому особенно завлекательными.

Как в заправской женской гимназии или какой-нибудь монастырской школе, существовало у нас такое явление, как «обожание». За отсутствием мужского контингента (лишь позже появился один учитель-мужчина) мы «обожали» учительниц – тех, что почеловечнее и подобрее. Вот такой нам показалась новая учительница русского языка и литературы, и мы немедленно ее заобожали. Поначалу мои отношения с ней складывались лучше некуда. Я писала диктанты без ошибок, с легкостью строчила сочинения «на свободную тему», избегая осточертевшего «идейного смысла», и она журила меня только за кляксы, которые так трудно было не ляпнуть тогдашними перьями. Меньше «пяти с минусом» я у нее не получала.

Тем временем дома я читала Достоевского. Мой теперешний опыт говорит мне, что в двенадцать лет читать Достоевского гораздо легче и безопаснее, чем, скажем, в шестьдесят. В двенадцать лет что ни страница – потрясающее новое открытие, не имеющее, однако, ко мне никакого отношения. А в шестьдесят что ни страница – очередной удар в знакомое больное место.

Итак, в двенадцать лет я с захватывающим любопытством, но без особого душевного волнения читала Достоевского. Пока не прочла «Кроткую». И совершенно потеряла голову. Мне казалось, что в мире просто не знают, какая это гениальная книжка. Я ведь никогда раньше о ней не слышала! И помчалась с этой книжкой в школу – надо было немедленно всем рассказать и дать почитать.

Скандал, который произошел из-за этого, был для меня полнейшей неожиданностью. Учительница увидела книжку у меня на парте и немедленно отобрала ее. Меня вызвала к себе директорша и с пристрастием допрашивала, где я это взяла и кому давала читать. Не зная за собой никакой вины, я сказала, что взяла дома, с книжной полки. А прочесть, кроме меня, никто не успел. Вызвали в школу мою маму. Книжку ей вернули, а что говорили, я не знаю. Она мне сказала только: «Детка, не носи в школу книжки из дома». Мне поставили двойку по поведению. Надежда Петровна, «обожаемая» учительница литературы, которой я пожаловалась на несправедливую двойку, ответила мне со злостью: «Сколько неприятностей из-за тебя! Кто тебе велел читать такие книги? Обязательного чтения тебе мало?» Я ничего не понимала, но обожание мое сильно уменьшилось. И с тех пор уменьшалось, пока совсем не сошло на нет.

Достоевский в те времена не был официально запрещенным автором. Школьное начальство явно перестраховалось. Такие уж это были времена – лучше перестраховаться, чем недо-. Запрещенным не был, но в библиотеке его было не получить и купить тоже негде. В школьную программу по литературе Достоевский не входил, только позже, в одном из старших классов, мельком упоминалось, что был такой известный писатель, автор романа «Преступление и наказание».

Это было лишь начало моих «литературных» бед. Тут, кстати, я хочу выразить глубокое недоумение по поводу того факта, что миллионы российских граждан, обучавшиеся в школе, тем не менее любят своего Пушкина. Моя школа сделала все, что только могла, чтобы мы возненавидели великого мулата, да и других русских классиков. Всех их, словно вредных насекомых, неутомимо посыпали дустом «идейного смысла», «связи с народом», «прогрессивности» либо, наоборот, «реакционности», а также всяческих «черт» (назовите четыре основные черты произведения Тургенева «Записки охотника»). Бедные классики бледнели, скукоживались и замирали кверху лапками, как заморенные клопы. Но я все равно люблю Тургенева, а особенно, особенно Пушкина, восхищаюсь его умом и прозрением и до сих пор не могу примириться с его нелепой гибелью.

К тому времени, как мы начали «проходить» «Евгения Онегина», я знала две первые его главы почти на память. Надежда Петровна начала читать нам роман вслух. Я в ее исполнении просто не узнавала звонких, складных строк. Она переиначивала слова, ставила неверные ударения, совсем не слыша размера, вставляла по своему усмотрению всякие «и» и «но», а кое-где даже делала Пушкину выговоры. После строчек «Вздыхать и думать про себя, / Когда же черт возьмет тебя!» она заметила: «Так про больного дядю думать, конечно, неправильно». Я долго терпела. Перетерпела и «родился на берегах Невы», и «монсьер» вместо «месьё». Но когда она прочла «как данду (dandy) лондонский одет», я не выдержала и прыснула: «данду!» Рядом со мной сидела смешливая Тоня-Тонюсечка, она тоже захихикала. В соседнем ряду кто-то радостно подхватил: данду! По всему классу прошел тихий смешок. Английского мы не знали, но и по-французски это слово нельзя было прочесть как «данду»!

– Тихо! – крикнула учительница. – Ничего смешного тут нет.

Поскольку большая часть класса и сама не знала, чему смеялась, сразу стало тихо.

Но на следующем уроке литературы произошла настоящая сентиментальная мелодрама. Надежда Петровна велела нам читать вторую главу «Онегина» вслух. Ко второй главе стоит эпиграф: «O rus!» – латинскими буквами, а под ним «О Русь!» по-русски. Мама объяснила мне, что «rus» по-латыни означает «деревня», и этот многозначительный двойной эпиграф мне очень понравился. И вот, когда очередная ученица прочла эпиграф, она спросила: что это – «rus»? Надежда Петровна засмеялась и сказала:

– Ты что, не видишь? Там же внизу ясно сказано: «Русь»! Что непонятного?

И в тот же момент выскочила я:

– Деревня!

– Что ты сказала, Винер? При чем тут деревня? Кого это ты «деревней» обзываешь?

По выражению ее лица я видела, что делаю что-то не то, но необходимо было объяснить:

– Я не обзываю… «Rus» – это деревня по-латински…

– По-латински? Так ты у нас и латинский язык знаешь? С каких это пор?

– Нет, я не знаю… Просто там сказано…

И тут наша учительница вдруг села на свой стул, закрыла лицо руками и проговорила рыдающим голосом:

– Стараешься для них, стараешься, а они…

А затем вскочила и выбежала из класса.

Мы все застыли в полном остолбенении. Потом кто-то спросил меня:

– Рус – это правда «деревня»?

– Ну да… Мне мама сказала, а потом велела посмотреть во французском словаре, туда много латинских слов вошло, так там «русти́к» и означает «сельский, деревенский».

– Тогда чего она?

Мы сидели, ничего не понимая, тихонько переговаривались, придавленные страхом перед неизвестностью.

Прибежала директриса и грозно объявила, что мы оскорбили нашу учительницу и довели ее до слез.

– Да мы же ничего такого…

– Ничего такого? А что она ушла домой в слезах, это ничего такого?

Вопрос был поставлен так, что ответить на него было трудно.

Меня-то, может, это не слишком огорчило, я злилась на Надежду за Пушкина, но разумно прикусила язык.

– Вы должны перед ней извиниться.

Все молчали. Извиниться? За что?

– Ну? Или вы хотите, чтобы она от вас ушла насовсем?

– Нет! Не хотим!

– Тогда немедленно все поезжайте к ней и просите прощения!

А вот это другое дело! Тут мы были вовсе даже не против! Законно сорваться с уроков и всем классом прогуляться на другой конец города – это нам очень даже улыбалось. А извиниться – ну и извинимся, языки не отвалятся.

Мне, впрочем, ехать не хотелось. Я догадывалась, что все дело было в «деревне», то есть во мне. Да еще я и «данду» вспомнила. И уже почти понимала причину драмы. И что-то мне подсказывало, что именно меня наша учительница не простит. Однако все поехали, пришлось и мне.

Визит наш к Надежде был душещипательный и успешный. Она с матерью и двумя детьми-подростками жила в одной комнате в коммунальной квартире. Когда мы всей гурьбой ввалились туда, детям и матери пришлось уйти на кухню. Две самые красноречивые девочки начали просить прощения и умолять ее вернуться к нам, обещая больше никогда, никогда… Тут они не очень знали, что сказать, но Надежда Петровна немедленно всплакнула, начала обнимать близстоявших девочек, уверять нас, как она всех нас любит и как ей было обидно… но она все равно прощает… Что обидно, что прощает – она так и не сказала, но класс был доволен, и некоторые тоже слегка захныкали от избытка эмоций. Впрочем, после этого эпизода «обожание» сильно подтаяло у всего класса. Я все ждала, что Надежда скажет что-нибудь плохое про меня, но она меня даже не упомянула. Пронесло, решила я.

Но я ее недооценила. Она ловко избежала признания в своем невежестве, а меня все-таки наказала, и весьма жестоко. На следующем уроке литературы, когда мы с Тонюсечкой мирно шептались на своей последней парте, учительница вызвала меня к доске.

– Винер, – сказала она, – ты у нас много знаешь. Это хорошо. Но с задней парты мне тебя не слышно. Поэтому давай-ка пересаживайся на первую.

Парты – на редкость неудобные двойные скамьи с жестко приделанными к ним наклонными столиками – приняты были тогда во всех школах. Парт нужных размеров всегда не хватало, и в нашем классе они были расставлены так: спереди самые маленькие, и там сидели самые миниатюрные девочки, дальше парты и девочки побольше, а с тыла самые большие. Я как раз тогда сильно пустилась в рост, и мне даже большая парта была уже маловата – колени под столиком не помещались, и ноги приходилось высовывать вбок, а сам столик оказывался слишком низко. Когда надо было писать, нам, трем или четырем самым высоким девицам, приходилось сидеть скрючившись. И вот теперь учительница пересадила меня на самую маленькую переднюю парту. Я пыталась что-то вякнуть, но на мой протест она ответила с улыбкой:

– Ничего, ничего, устроишься. Ишь ножищи себе отрастила, а ума на копейку.

Длинные ноги тогда не считались особым достоинством, и я сильно переживала по поводу своих «ножищ», так что мне было вдвойне обидно.

Моих мучений за маленькой первой партой описывать не буду. Но подозреваю, что проблемы со спиной, изводившие меня всю последующую жизнь, начались именно тогда.

У нас пошла настоящая война. Я не спускала учительнице ни оговорок, ни нелепиц и уж, конечно, никаких фактических ошибок. Класс следил за этим с интересом и с некоторым злорадством – по отношению к обеим сторонам. Надежда выгоняла меня из класса, грозилась вызвать в школу маму. По русскому языку за каждую кляксу мне снижался балл, а за описку – два. По литературе тоже появились тройки.

Ума у меня и в самом деле было на копейку. Я совершенно не отдавала себе отчета в том, с кем сражаюсь и зачем. Передо мной стояла немолодая женщина, измученная чудовищным бытом в одной комнате с двумя детьми, которых надо кормить, одевать и учить на ничтожную учительскую зарплату. Со старой беспомощной матерью, которой она наверняка не раз в минуту отчаяния желала скорой смерти, а потом рыдала у нее на груди бессильными слезами. Малообразованная женщина, которая – ну да, не прочла столько книжек, сколько повезло прочесть мне, и не выросла в такой интеллектуальной атмосфере, которая окружала меня с детства. Но ничего этого я не видела. Не понимала. что это не делает ее ни лучше, ни хуже меня, и уж наверняка не делает меня лучше ее.

Я просто видела перед собой врага. И точно так же она видела врага во мне. Разница была в том, что я была в ее власти. И моим единственным оружием были бесконечные подковырки и ехидное поправляние ее ошибок. Это доводило Надежду до белой ярости, но никакого настоящего преступления она мне вменить не могла. Слишком часто жаловаться директрисе она благоразумно воздерживалась, обвиняла меня только в нарушении дисциплины. Плохие отметки были ее оружием.

Плохие отметки сыпались на меня не только по литературе. Я перестала зубрить скучные домашние задания по географии, получала однообразные тройки, и только однажды блеснула ответом у доски, когда с жаром рассказала о знаменитом мореплавателе капитане Джеймсе Куке, исследователе неведомых земель, убитом туземцами на Гаваях в XVIII веке. Именно после этого я и услышала случайно разговор нашей географички с другой учительницей:

– Странная она, эта Винер.

– А что?

– Девочка начитанная, но для евреечки туповата.

Фраза врезалась в мою память на всю жизнь, я даже использовала ее потом в одном из своих писаний. Позже я слышала еще одно учительское мнение обо мне, которое оказало серьезное влияние на всю мою молодость, но это было уже в девятом классе. А я пока еще в шестом-седьмом. И здесь мои страдания не ограничиваются литературой.

Математика! Алгебра-геометрия-тригонометрия! После первых двух-трех уроков я перестала что-либо понимать, и вскоре в классном журнале против моего имени начали появляться не только тройки, но и неведомые мне доселе двойки. До конца седьмого класса я едва-едва дотащилась. Я только стереометрию полюбила, там все было наглядно и понятно, да и чертить всякие трехмерные кубы и пирамиды мне нравилось, это казалось занятным фокусом. Впрочем, стереометрия была, кажется, позже.

По окончании семилетки я сказала маме, что намерена оставить школу и поступить в техникум. Мне очень хотелось поскорей начать работать и зарабатывать, немножко облегчить жизнь маме, а главное – расстаться со школой. Я и техникум себе подыскала подходящий – текстильный, декоративно-художественное отделение. Рисовать узоры для тканей казалось мне очень привлекательным занятием.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации