Текст книги "Дар речи"
Автор книги: Юрий Буйда
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Лететь и пылать
2020
Одеваясь, помогая одеться Шаше, усаживая ее в машину, открывая ворота, выруливая из поселка на шоссе, – я никак не мог остановиться. Я старался делать всё не торопясь, аккуратно, иногда даже медленно, но внутренний Илья Шрамм бежал, дрался, кого-то бил, получал сдачи, прыгал, падал, вскакивал и снова бежал, стоял на коленях у тела Дидима, тупо глядя на его окровавленную грудь, и снова вскакивал, бежал, бежал, и я даже несколько мгновений думал, что раздваиваюсь, расчетверяюсь, расщепляюсь и вот-вот сойду с ума. И более или менее успокоился, лишь когда оказался в тесном потоке машин – перестраивающихся, ускоряющих или замедляющих ход.
Я никак не мог отделаться от мыслей о Бобиньке и Юге.
Мне казалось, что Бобинька никуда не уехал, а свернул в лес и где-нибудь на повороте заснеженной дороги упал, выбрался и побрел, медленно переставляя ноги и держа руки далеко от тела, с ног до головы в бинтах, с воспаленными глазами, белая фигура во тьме, внутри которой, может, уже никаких мыслей не осталось, ни желаний, а только стремление вперед и страх перед падением – скатиться в кювет, утонуть в снегу, замереть, умереть, если его не найдет Грушенька, если…
Мне казалось, что Юг не станет звонить в полицию, мне казалось, что он никуда не уйдет – так и будет сидеть в темной гостиной рядом с телами Дидима и дочери, сидеть неподвижно, освобождаясь от мыслей, желаний и воли, и, когда опустеет совсем – дом сам собой вспыхнет и сгорит дотла, похоронив Юга, Дидима и Ольгу, прах к праху…
Если бы Бобинька и Юг были письмами, – подумал я вдруг, – они остались бы недописанными. Или неполученными. Отправленными, но не полученными.
И столько таких недописанных писем было в нашей жизни, столько недосказанных историй, что впору подумать, будто мы сознательно свою жизнь не доживаем, не долечиваем, смиряясь с тем, что рано или поздно болезни опять вылезут, и хорошо, если не убьют нас…
Незавершенность всех форм жизни и языка, нежелание или неумение существовать в определенных пределах – в этом можно усматривать и великое жизнеспасительное преимущество России, не помнящей зла, и великий исторический ее изъян, не позволяющий достигать совершенства – и заставляющий снова и снова возвращаться к собственным началам, не довольствуясь формой для того содержания, которое не находит гармонии и подчас калечит людей и самое общество, словно навсегда увязшее в мучительном поиске выхода из незатухающей архаической битвы богов и героев…
Незавершенностью отдавала и сцена смерти Дидима. Надо признать: она втайне даже раздражала меня своим несовершенством.
Хороший сценарист тщательно прописал бы эту мизансцену, а камера показала бы крупным планом лица участников: сначала мое, потом Шашино, затем на мгновение – лицо Дидима, попытавшегося сорваться с места, а уж потом – невозмутимое лицо Юга. После этого камера отъехала бы, чтобы зритель полюбовался композицией: я полулежу на диване, обнимая упавшую на меня Шашу, Дидим – откинувшись на спинку кресла, Юг – в прежней позе, словно это и не он стрелял.
Хороший романист вообще всё сделал бы иначе. Наверное, он заставил бы Дидима бежать из дома, чтобы Шаша и отец ее ребенка, то есть я, вообще не были причастны к смерти Шкуратова-младшего. Пусть бродит по заснеженному лесу, мечется, рычит, падает, снова продолжает путь, пока не встретится с Бобинькой, застрявшим в глубоком сугробе. И вот тут они сошлись бы в последний раз – Дидим с пистолетом и Бобинька с ножом, припрятанным под бинтами…
Я тряхнул головой, отгоняя дикие видения.
В жизни всегда всё происходит не так, как нам хочется. Разве мог я думать когда-то, что Шаша станет всецело моей при таких обстоятельствах?
Шаша могла говорить только сдавленным шепотом, с большим трудом выговаривая самые простые слова, держась рукой за горло, словно оно у нее болело. А вскоре и вовсе замолчала, лишь изредка реагируя на мои реплики виноватой улыбкой.
– Больно? – спросил я.
– Нет, – прошептала она. – Пать чесса…
– Спать? Подожди, милая, подожди, до Москвы осталось недолго, врачи тебя быстренько зашьют, а потом, я надеюсь, уложат в постель, и ты выспишься наконец…
– Итим…
– Он ушел, его нет здесь.
Она снова шевельнула губами, что-то пытаясь сказать.
– Шма, – наконец расслышал я. – Сма…
– Конечно, письма, сейчас.
Я вставил флешку в гнездо, нажал кнопку, снизил скорость и перестроился в первый ряд, заняв место между фурами.
– Дорогая Афро, – сказал Василий Шаро голосом Дидима, – дорогая моя…
Мы так привыкли начинать письма приветствием и завершать прощанием, что уже и не замечаем, что между теми и этими словами пролегает целая жизнь, открывающаяся надеждой и завершающаяся расставанием – расставанием, быть может, навсегда. Вспоминая нашу многолетнюю переписку, я только сейчас осознал, что всегда старался уйти от серьезности, основательности, от тоски и печали, словно делая вид, будто все твои горести если и не надуманны, то, во всяком случае, не настолько сильны, чтобы лишить нас будущего. И в самом деле, ты горевала, когда меня не было рядом, – но проходило время, и мы встречались, и всякий раз я вспоминал то раннее утро, когда в гостиной меня остановила юная гимназистка со скифскими глазами, которая, уперев указательный палец в мою грудь, сказала гневным голосом: «Вы будете моим, моим навсегда, и попробуйте только сейчас рассмеяться!» У меня не было сил для смеха, я взял тебя за подбородок и поцеловал в сухие пухлые губы. Это было не очень достойно взрослого мужчины – воспользоваться минутной вспышкой мечтательной пятнадцатилетней девушки, которая не смогла совладать с порывом чувств. Но что-то вдруг стронулось тогда во мне, что-то подсказало, что ведь это – серьезно, что это – навсегда, это – моя новая, другая жизнь. И, вернувшись в свою комнату, я остановился перед зеркалом, но не узнал себя, будто на меня смотрел человек будущего, всё про меня знающий, сочувствующий и молчаливый. Наверное, именно в те минуты я понял, что Господь впервые в жизни преподнес мне дар – дар любви, отказаться от которого я не вправе, да и не желаю, такой же дар драгоценный, как дар речи, соединяющий нас сегодня в наших письмах.
Я всегда буду помнить то утро, всегда буду помнить ту ночь, когда мы впервые стали мужем и женой пред Богом, и тот трепет плоти, и жар, и холод, и дрожь всего существа, и эти воспоминания оживляют последние часы моей жизни, превращая скорбь и жалость к себе в горячее чувство благодарности Богу, судьбе, тебе, восполнившей мою жизнь смыслом, светом, любовью, счастьем, которое – я в это верю – преодолеет, превозможет эту смерть, чтобы там, на той стороне, мы встретились снова, как впервые и как в последний раз.
Прощай, Афро, любовь моя, до встречи, после которой невозможно расставание.
– Дорогой мой Громадиил, – сказала Сашенька Немилова голосом Шаши, – мой дорогой…
В этот последний и в то же время счастливый день память возвращает меня в Италию, в тот день, когда мы с тобой с утра отправились в горы. Отправились пешком, а не машине, как ты хотел, по-мальчишески хвастаясь изо дня в день, как ловко ты лидируешь авто. Мы взяли корзину с сэндвичами и пошагали вверх по тропинке, которая замысловато извивалась между пиниями и каштанами. Был жаркий день, и если бы не одинаковые соломенные шляпы, купленные накануне, мы погибли бы от солнечного удара через два или три часа. Вскоре после полудня мы устроились в тени, чтобы перекусить и освежиться. Вино, завернутое в траву и холстинку, оказалось на удивлением прохладным и вкусным. Я сказала, что хочу вздремнуть, и ты царственным жестом пригласил меня в свои объятия. Но я устроила голову на твоих коленях и через минуту заснула. Не помню, долго ли я спала, но этот легкий сон прибавил мне сил. Ты закурил серую сигару, и мы снова двинулись вверх, взбираясь всё выше, тогда как солнце опускалось всё ниже. Мы хотели полюбоваться каким-то lago di montagna[53]53
Горное озеро. (ит.)
[Закрыть] (название его я забыла), но, разумеется, заплутали, избрав не ту дорогу, и часа через два, на закате, совсем выбившись из сил, поднялись на перевал.
Внизу расстилалось озеро, хотя и не то, которое мы искали. На берегу вдали горел костер, возле него двигались тени. Над озером поднимался тонкий туман, пронизанный последними лучами заходящего солнца. Было тихо, пахло полынью и миртом, иногда ветерок доносил до нас запах дыма от костра. Где-то за горой ударил колокол. И в этот миг солнце вдруг словно бы подожгло всё вокруг: вершины гор, туман, гладь озера – всё вспыхнуло томным прощальным светом и тотчас стало гаснуть, изнывая любовной негой, нежной усталостью, теплым райским светом…
Сегодня, сейчас, в эту минуту я твердо верю, что именно там мы в конце концов и встретимся, усталые путники, долго странствовавшие в поисках счастья, как будто нам мало было любви, наполнявшей нас от макушки до пят, мы встретимся, любимый, и уже никогда не расстанемся – там, на перевале, и на берегу у костра, среди запахов мирта и полыни, там, в мире превыше всякого ума, центр которого всюду, а окружность нигде, свободные, свободные, свободные навсегда, соединенные уже не только даром речи, но и самой Господней любовью, ради которой нам и дарована речь…
Прощай, Громадиил, до встречи там, где мы воссоединимся навеки.
Мы выехали наконец на Кольцевую, по лицу Шаши текли слёзы, и тут я понял, что пора рассказать ей о главном и единственном моем секрете – о письме, которое я тридцать лет носил во внутреннем кармане пиджака, адресованном ей, Шаше Немиловой-Шаро, о письме, в котором я признавался ей в любви такими словами, какие наяву постеснялся бы произнести вслух даже сейчас, по прошествии стольких лет, после всех размолвок и близости, да, это было объяснение в любви – несмотря ни на что и благодаря всему, письмо, которое должны были распечатать только в случае моей смерти, и вот этот миг пришел – миг правды, но Шаша вдруг взяла меня за руку левой рукой, и я утратил дар речи…
И в ту же минуту небольшой снег, который шел с утра, превратился в снегопад.
Ах, какой это был снегопад!
Ах, какой снег вдруг обрушился на Москву!
Какой снег!..
Густой, желтый, влажный, празднично-зловещий, он летел из черной небесной бездны золотым потоком, струя к струе, полыхая и трепеща в свете фар, и падал на асфальт, разбрыгивая миллионы искр, которые сливались с красными огнями идущих впереди машин и синеватыми очами встречных, и казалось, что снег этот ни за что не перестанет лететь и пылать, даже когда пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится…
…злое деяние одного поколения
живет в последующих и,
лишившись каких бы то ни было
временны́х преимуществ,
становится чистым и необузданным злом…
Натаниель Готорн
Центр и круг
Болезнь – это великая благодать, которую мы считаем наказанием только потому, что она несоразмерна человеку.
Эта благодать сурова и безжалостна: болезнь ломает круг жизни, проникает в щели, заполняет пустоты физические и духовные, чтобы наделить душу жизнью новой, опасной, иной.
Если страх и насилие – творческая основа власти, то боль и слово – крылья нашей свободы.
Болезнь – как любовь: она стремится восполнить нашу жизнь, соединяя с другими мирами. В одном из этих миров она – боль и ужас, в другом – очищение и свобода, в третьем – дверь и лестница, и все эти миры принадлежат нам в такой же степени, в какой мы – творцы или твари, повелители или рабы – принадлежим им.
Болезнь возвращает нас к себе, но смириться с этим человек не в силах, поскольку не знает и не может знать своих границ, ибо время – а человек и есть время – течет одновременно вперед и назад, заставляя нас балансировать между игрой ума и памятью сердца. Именно поэтому мы неустанно – и чаще всего неосознанно – ищем смысл жизни, идеал, бога, хотя на самом деле пытаемся отыскать собственный внутренний центр, движение которого и есть наша судьба.
Мы ищем центр, чтобы восстановить круг жизни.
Беда в том, что в безблагодатном мире человек, который оставлен Богом, с этой задачей справиться не в состоянии, и ему приходится искать поддержки у самых ненадежных существ на свете – у людей, то есть полагаться на силу обстоятельств.
У человека, которому не суждено построить великое царство, взойти на крест или продать душу дьяволу, остается один выход – рассказать историю. Ведь мы рассказываем друг другу истории по той же самой причине, которая заставляет нас сродниться с болезнью и очертя голову отдаваться любви, соединяясь телом и душой с другим человеком. Мы рассказываем историю, чтобы услышать отклик, услышать другого и таким образом стать с ним одним целым. Мы дарим любовь, безотчетно следуя древнему правилу: do ut des – даю, чтобы ты дал. Этот обмен и есть восстановление круга жизни.
Именно ради этого Господь и наделил нас даром речи.
Именно поэтому немота страшнее слепоты.
Нас порождает Дух, но жизнь дает нам Буква.
Из этого, однако, вовсе не следует, что всё рассказанное – правда, ибо история и правда – не одно и то же: к правде стремится человек, который без нее не может жить, а история – это только движение…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.