Электронная библиотека » Юрий Буйда » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Все проплывающие"


  • Текст добавлен: 11 декабря 2013, 14:05


Автор книги: Юрий Буйда


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Племянник вздрогнул.

– Это Ахтунг, – со слабой улыбкой пояснил дядя. – Такой цирк. Всего-навсего Ахтунг, часовщик. Как из-под земли. Или как с неба. Но если злоупотреблять сравнениями, то, конечно, из-под земли. А ну-ка стоп. Они бросились врассыпную, этого они не ожидали. Она лежала на стылой глине, глядя на него снизу вверх, маленькая, совсем маленькая, жалкая, беспомощная, жаждущая чуда – и вот оно! Ахтунг! Бог. Это ведь только потом выяснилось, что он с самого начала прятался в кустах, еще до того, как появились пацаны. Подглядывал за нею, что ли. Подглядывал, наверное. И таки не выдержал, когда они добрались до нее. Она смотрела на него как на бога-избавителя, вся в его власти, от макушки до пят, совершенно голая, с царапиной в низу живота, жертва, бери – не хочу, полудевочка-полудевушка. Что он тогда увидел в ее глазах? И вообще, можно ли хоть что-нибудь разглядеть в глазах загнанного животного? Ну, благодарность: на́ меня. Хотя, конечно, не в этом смысле. Ну, вряд ли она даже отдавала себе отчет… она же еще не понимала… и женщиной не была… То есть если она и говорила – «я твоя», то не в смысле – «твоя женщина». Просто – твоя. Твоя вещь. Твоя скотина. Твой портсигар. Твои сапоги. Что угодно твое. Да, что-то такое было, она сама потом мне говорила, когда пришло время говорить. А что он-то тогда думал? Что думал он, глядя на нее сверху вниз, на ее облитый желтой мочой живот? Почему он тогда ее не тронул? Ведь тогда – в ту минуту, только в ту! – она бы приняла его как бога, как отца, как брата, как не знаю кого, – но приняла бы не как насильника и даже, думаю, была бы благодарна ему за то, что он удовольствовался лишь этим… Всего-навсего ее телом. Тельцем. Жалкий дар жертвы, спасенной богом. Ведь не душу – всего-навсего тело отдала бы… Не понимаю. Боюсь понимать. Только и сказал: «Ладно, вставай, чего стынешь тут, пошли». Потом: «Я никому не скажу, не бойся». Почему он ее не тронул? Может, потому, что любой человек все-таки меньше зверь, чем человек? Пусть даже чуть-чуть меньше, на капельку, на искорку, но и этой искорки довольно, чтобы перед смертью сказать себе – хотя бы себе, если решили, что бога нет, – и я был человеком? Впрочем, романтизм… Ну, не знаю. Не тронул. Не воспользовался. Хотя… хотя, может, этих баб испугался? Он же с обеими жил-крутил, а они за него ухватились – как за последнюю в жизни ниточку, думали, вытянет он их с того света… А он не гнушался. Впрочем, никто в городке его не осуждал. Мало ли что в жизни бывает. Одному так нравится и хочется, другому – этак. Не бегает голышом по улице, людей не убивает, не ворует. Эка беда, коли он двух баб-перестарок разом укладывает или там по отдельности! Ихние дела, Марфины, Марьины да Ахтунговы. Косточки им, конечно, мыли-перемывали, иной раз и в глаза табачку подсыпали, но это что, без этого и жизнь не жизнь, если ближнего дерьмецом не мазнуть. А иные и от зависти: вон как мужик устроился, двух маток сосет, но ни одной получку не отдает. Лафа. Марфа готова была Марии глаза выцарапать, это точно. И не раз пыталась. Друг перед дружкой мужика заманивали. Не старым мясом, не старой костью – так самогоном. Марфа первая сообразила, что, кроме самогона, в доме еще одна приманка есть. Немка эта немая, Рита. Подросла, округлилась, опушилась. Пора. Нет, пожалуй, вряд ли она так именно и думала, вряд ли даже мысленно произнесла: «Пора». Это уж слишком. Скорее всего, что-то просто шевельнулось там, где у людей душа зябнет. Шевельнулось, дернулось, поперло, встало комом в горле: на меня уже не клюнет. Но пусть хоть придет. Пусть просто приходит. Хотя бы чтоб на эту поглазеть. Ведь глазеет же. Без всякого стеснения. Она нагнется – он смотрит. Она сядет – он смотрит. То тайком (ха-ха), искоса, вроде бы случайно, то без всяких там хитростей и ухищрений. Смотрит. А и чего ж не смотреть? Мясо молодое, парное, вкусное. Не то что у Марьи. Не то что еще у кого-нибудь. Пусть смотрит – не съест. Все равно пока приходит не к ней. Ко мне. Иногда и к Марье. К суке. Нарочно ведь стонет под ним погромче, лярва. Лярвища старая (моложе Марфы на два года). Кряхтит и хлюпает, как старая галошина в луже. Ему-то что. Мужик и есть мужик. Выпил да на бабу. На какую-нибудь. Хоть на эту, хоть на ту. Вольный казак. Иди-ка сюда. Рита подошла. Пойдем-ка со мной. Девочка испугалась, она всегда пугалась, если Марфа вдруг начинала говорить таким голосом, словно пытается что-то проглотить – и не может. Она всегда так говорила, когда велела раздеваться для экзекуции. Но экзекуций давно не было. Марфа открыла свой сундук, долго копалась в пронафталиненных тряпках. На-ка. Чулки почти новые, гладкие, не в резинку, настоящие, как у взрослых. И вот еще. И это. С кружевами, господи. Только велики. Ничего, обносится – притрется. Возьми иголку да подгони. Спасибо. И вот еще это на. Майку больше не надевай, не маленькая. Ну-ка, надень-ка это. Смотрела, сузив глаза, словно прицеливалась. Сойдет. Хоть замуж. Спасибо. Чего расспасибилась? Иди себе, иди, да волосья подбери. Вечером Рита сидела за накрытым столом, боясь лишний раз пошевельнуться, чувствуя себя страшно неловко в новом белье, шуршавшем под новым платьем, в чулках со стрелками, пахнущая одеколоном «Кармен», оглохшая от новизны ощущений и слепо пялящаяся на взволнованного ее новым обликом Ахтунга. Той ночью он ласкал пахнущую одеколоном «Кармен» Марфу так нервно и с такой силой, что под утро она готова была простить Рите даже ее немецкое рождение и антихристово происхождение. Но в следующий раз Ахтунг слишком быстро напился и убрался домой, обманув ожидания и Марфы, и Марии. И сестры жестоко избили Риту. Раздели донага, разделись донага – и избили. Мучили ее до утра. По-всякому. Ведьмы. Стервы.

И она сбежала. Это было какое-то животное, неясное, безотчетное движение: скользнула за дверь и побежала куда глаза глядят. В ивовые заросли у реки. Куда ж еще-то? Просидела там до глубокой ночи, трясясь от холода, и так же неожиданно решила вернуться домой. Выбрала круговую дорогу – мимо толевого завода, через огороды. Шла, осторожно ступая, с замирающим сердцем, пугаясь каждой тени, каждого шороха. Пригибаясь и затаивая дыхание, перебралась через железнодорожное полотно (щебенка сыпалась из-под ног, господи помилуй), хватаясь за проволочные стебли цикория, спустилась вниз, к яме, куда с толевого завода годами спускали мазут и смолу. Матерчатые туфли тотчас намокли, под ногами зачавкало. Она замерла, а чавкающий звук приближался, и не успела она обернуться, как чьи-то руки обхватили ее, потянули вбок, чье-то тело прижалось, – она дернулась, резко присела, ударила ногой в темноту, с визгом поползла к яме, лягая темноту, жарко пахнущую чесноком и одеколоном, ударила во что-то мягкое, хрип: твою мать! – еще раз, потом развернулась и неожиданно для себя бросилась на запах чеснока и одеколона, ударила коленом, кулаком, укусила, и вдруг то мягкое, что она била и кусала, подалось и без звука сползло по влажной траве в яму, булькнуло – и все…

Вскочила и, не оглядываясь, побежала к огородам, перемахнула ограду, свалилась в траву и замерла, и лежала, может, час, может, два, лежала, остывая и напитываясь знобкой прохладой ночи, холодной влагой и отчаянием, пока не сказала себе: вот и все, я его убила. Я убила человека. Вот и свершилась казнь Твоя, Господи. Ты поймал меня. Она с трудом поднялась и выбрела, еле передвигая ноги, через незапертую калитку на луговину.

Над мазутной ямой клубился густой туман. Выдернув шест из забора, Рита принялась шарить в вонючей маслянистой глубине, то и дело натыкаясь на какие-то мягкие предметы. Солнце пробилось сквозь туман. Рита плакала. Наконец отшвырнула шест и побрела домой. Мертвая, уже казненная, тень собственной тени, пропахшая мазутом и мокрая от ночной росы. Ни Марфа, ни Мария не осмелились даже заикнуться вопросом, где она была всю ночь: встретив ее с «летучей мышью» на пороге, обе отшатнулись и молча пропустили девочку в дом. Она поднялась наверх, оставляя темные пятна на ступеньках. Вода в умывальнике пахла мазутом. Одеколон «Кармен» отдавал мазутом. И даже мысль – «От судьбы не уйдешь» – разила мазутом, как кровью.

Ахтунг перестал гостевать у сестер. Перестал без каких-либо объяснений. Наконец Марфа не выдержала и отправилась к часовщику. Он угостил ее жидким чаем в пропахшей керосином чисто выбеленной кухне. Лицо его было заклеено кусочками пластыря, сомкнутые полукружья укусов – зуб к зубу – смазаны йодом. Сквозь запахи лекарств и керосина пробивался пряный аромат мазута. «Ладно. – Марфа тяжело поднялась. – Надумаешь – приходи». – «Сама понимаешь», – мрачно откликнулся Ахтунг, закрывая за ней дверь, обитую порыжелой клеенкой.

Вернувшись домой, Марфа ничего не сказала сестре. Да и что тут говорить? Сама должна понимать. Приютили змею. Вырастили. Обули-одели-вскормили-вспоили. Одеколоном сбрызнули. Сука. Сучейшая сука. Иссучившаяся сучища. Сучара. А ну открывай. Кому говорят! Ну… смотри-и-и… еще пожалеешь… Бог все видит. Все знает. Все помнит. Уж он-то не попустит, не простит, фашистское отродье.

С той ночи Рита стала запирать свою дверь на ключ и на железный засов.

– Пора о Фуфыре. Или я говорил о нем? О Фуфыре?

– Нет. Может, свет включим? – предложил племянник.

– Светлее не станет.

В темноте старик нашарил чашку и бутылку, налил, глотнул, резко и громко выдохнул. Закурил. В комнате было душно. Молодой человек провел ладонью по лбу, вытер ладонь платком.

– Фуфырь. – Дядя вздохнул. – Не помню, как его звали. Прозвали – Фуфырь. Насмешливо, с оттенком презрения. Безжалостно, если учесть, сколько и чего перенес этот человек в своей жизни. Он был тяжело ранен в последние дни войны, несколько лет скитался по госпиталям, наконец с трудом отыскал этот городок, куда по вербовке перебралась его жена, единственный близкий ему человек. Этот Фуфырь… это был сгусток злобы… Казалось, он источает злобу непрестанно, днем и ночью, без всякого повода, просто это была питавшая его энергия и – одновременно – форма его существования. Злоба снедала его, разъедала, глодала, жрала, жгла изнутри. Костлявый мужик, обтянутый потемневшей от внутреннего жара кожей. Совершенно голый череп, чуть заостренный к затылку, пересеченный бугорчатым алым шрамом. Истлевшие до белесого пепла хлопья ресниц. Круглые глаза со сгоревшими до серого пепла зрачками, с дряблыми, вечно дрожавшими от нервного тика мешочками серой кожи под глазами. Прижатые к черепу и твердые, словно выточенные из мертвой кости, маленькие уши без мочек. Бесцветные губы. Казалось, он всегда излучал напряжение, и люди просто уставали смотреть на него. И вот этот искореженный человек на деревянной ноге, вцепившись потной рукой в костыль, является к своей жене. Человек, давно остывший от гордости победой, но все же не забывший, что он солдат правды, солдат справедливости, солдат свободы, и чего там еще напридумал для них Иосиф Виссарионович… Ну, а жена… Гладкая бойкая бабенка, заурядная молодая женщина, давным-давно обзаведшаяся мужем помоложе да поздоровее, с ужасом узнает в снедаемом злобой инвалиде своего законного мужа, которого она, получив похоронку, давно похоронила, отплакала и забыла. Вообще говоря, конечно, литература…

– Ну да, – хмыкнул племянник. – Романтизм.

Кресло-качалка и половицы захрустели-заскрипели. Старик тихонько рассмеялся.

– А ты что думал, что я тебе одну правду и ничего, кроме правды? Такой правды нет. Никакому суду не выколотить ее из человека. И потом, факты умирают, вечно лишь предание. Если угодно, ложь. Вот ее – не оспоришь. Только идиоту придет в голову выяснять, на самом ли деле этот парень из Ламанчи сражался с мельницами. Только кретинов занимает вопрос, существовал ли на самом деле сын плотника, и правда ли, что его распяли на той горушке…

– На Голгофе, – прошептал племянник высохшим до согласных голосом. – Дядя Яков, но ведь ты…

– Я! – выкрикнул старик. – Потому и рассказываю и не требую, чтоб ты мне верил… или не верил… Плевать, – без выражения сказал он. – Каждый волен сам решать, во что ему верить и о чем ему плакать. – И без перехода: – Итак, Фуфырь. Разумеется, его жену осуждали, хотя и недолго: жизнь продолжалась. Нельзя требовать от людей невозможного. Они сочувствовали, но… конечно, инвалид, да, но руки-то зачем распускать? Ведь он бил бабу с такой лютой беспощадностью, что сломал об нее свой костыль. Слава богу, кто-то сбегал на фабрику, примчался на велосипеде ее новый муж – двухметровый верзила, он сгреб Фуфыря в охапку и вынес вон. Не вышвырнул, а именно – вынес. Нес на руках, прижав к груди, как младенца, и Фуфырь только обессиленно вздрагивал, спеленутый могучими мускулами молодца, а потом и дергаться перестал, замер и закрыл глаза. Молодец пронес его через весь городок к старым кирпичным воротам и аккуратно посадил на пень в тени каштана. Посадил и ушел. А Фуфырь так и остался сидеть в той же позе на пне в тени каштана, сидел с закрытыми глазами, однообразно качаясь взад-вперед и тихонько подвывая, пока тень каштана не накрыла весь городок и не превратилась в ночь. Он выл и выл на одной ноте – кажется, до утра. Но, когда утром старуха Уразова выглянула из своего окна, его уже не было у ворот. Поначалу решили, что он убрел куда глаза глядят. Но он решил иначе. Он поселился на чердаке старой конюшни, там, где позже оборудовали лесопилку. Внизу лесопилка, а на чердаке – Фуфырь. Исполненный злобы, отвергающий любую попытку помочь ему, отвергающий любое слово сострадания, любой жест милосердия. Гордец. Одно слово – Фуфырь. Целыми днями лежал вытянувшись на своем топчане, полуживой укор всем этим сукам. Лежал и смотрел в потолок. Даже головы не поворачивал, когда старуха Уразова приносила ему пожрать. Нет, он, конечно, выползал на свет божий, спускался во двор и даже иногда помогал мужикам-лесопильщикам, за что ему перепадала то пачка «Охотничьих», шесть копеек пачка, то стакан горькой, ничего этого он не просил, сами давали, – но запомнился почему-то лежащим пластом на своем топчане в углу чердака, вконец высохший, потемневший от сжигавшей его изнутри злобы: чтоб вам всем сдохнуть, и весь сказ. Чтоб-вам-всем-сдохнуть. Иногда кто-нибудь пристраивался возле него на жительство. Целый год на охапке соломы пополам с опилками жил в другом углу чердака младший Муханов, разругавшийся с отцом и в конце концов покинувший городок. Целый год они прожили, можно сказать, бок о бок и так и не перемолвились ни словом. Ни словечком. Зиму рядом с ним прожила вечно растрепанная молодая пьяница по прозвищу Гуляй Нога, всегда улыбавшаяся щербатым ртом, краснолицая, хриплогласая матерщинница, которая на подначки насчет ее сожителя отвечала со смехом: «Дуры! Такого мужика поискать. Как всодит свой рашпиль, так до утра и сквозит, и сквозит!» Весной Фуфырь ее изгнал. Отверженный… Сам себя отвергнувший. Вот уж гордыня так гордыня. Была бы бывшая его жена потоньше шкурой да потолще мозгами – не миновать ей дурдома. Ее новый муж несколько раз приходил к Фуфырю, предлагал денег – только уезжай отсюда. Нет. Тогда он сам уехал, прихватив жену. Фуфырь один остался. Чтоб-вам-всем-сдохнуть. Уже многие стали забывать, с чего он там обосновался, на чердаке, привыкли к нему, перестали поминать по случаю и без, – жил себе и жил. Один во дворце, другой в хибаре, а Фуфырь – на чердаке. И вообще, мало ли чудаков в городке, куда стянулись людишки со всех концов света. Та же Круглая Дуня, гадившая под любой подвернувшейся стенкой и потом рисовавшая на ней собственными какашками солнышко. Тот же дед Аввакум Муханов, набивавший сигареты грузинским чаем высшего сорта и пожиравший рыбу сырьем, на рыбалке, для чего в кармане всегда держал соль: выловит уклейку, макнет башкой в карман – и в рот. Та же Желтуха, съедавшая каждый день кило морковки и носившаяся ночами по городку на велосипеде. Вита Маленькая Головка с амбарным замком в кармане, которым мог неожиданно трахнуть по голове человека, расплатившегося с ним за пилку-колку дров не десятью мятыми бумажками, а одной десяткой. Фуфырь, лежмя лежавший на чердаке над лесопилкой и перерабатывавший накопленную злобу в мочу. К нему и наладилась ходить Мария. Что там между ними было – неизвестно, но нередко Марфе и Рите приходилось стаскивать мертвецки пьяную бабу с чердака и отволакивать домой. «Нашла кавалера, – хрипела Марфа, – дурища!» Но Ахтунг не приходил, и Мария снова отправлялась к лесопилке, предварительно вычистив зубы тряпочкой, смоченной нашатырным спиртом, и прихватив с собой бутылку самогонки. Упреки сестры на нее не действовали: наутро младшая сидела в кухне на табуретке с отсутствующим видом и мелкими глотками пила разбавленный водой йод. «Сдохнешь ведь, – привычно пророчествовала Марфа, раскатывая тесто. – Или прибьет он тебя, бешеный». Не прибил. Сама руки на себя наложила. Пока Марфа и Рита возились с веревкой, а потом тащили тело к люку, Фуфырь и глазом не повел. Лежал на своем топчане, уставившись в потолок, и курил самокрутку, вонявшую жженой костью. «Что ж ты, – покачала головой Марфа, – при тебе человек жизни решается, а ты…» Тогда он приподнялся на локте и, глядя на Марфу и Риту выжженными злобой глазами, процедил: «Я б ей помог, да ноги, видишь, нету». Фуфырь… Дерьмо. Дерьмо вонючее. Но без него не обойтись.

Той же ночью напившаяся до изумления Марфа подстерегла Риту, когда та босиком бежала из туалета к себе наверх, и сбросила с лестницы. Очнулась Рита под утро на полу с разбитой в кровь головой. Железный запор был вырван из ее двери с мясом и валялся посреди комнаты, щерясь гнутыми шурупами. В углу стояла швабра. Рита легла под одеяло с палкой в обнимку. Не успела закрыть глаза, как лестница заскрипела под Марфиной тяжестью. «Вот и пришел твой час, сучка, – бормотала пьяная ведьма, – вот он, твой час, шествует к тебе жених, блядища… щас… в одну ямину с Марьюшкой моей единственной ляжешь… пожила – пора и честь знать, гитлеровское твое отродье…» Она откинула волосы с широкого мужского лба и увидела Риту. «Избрал Господь тебя, – погрозила она пальцем девочке, – но и меня избрал… Тебя страдать, меня – казнить тебя… Щас я из твоей скорлупки мясцо-то повыскребу… телесеньки…» Рита ударила ее без замаха – палкой в лоб. Марфа схватилась руками за шаткие перила. Рита ударила в другой раз. Ведьма упала кулем на ступени. Все. Темные с проседью волосы намокли. Это кровь. Это конец. Отныне ей не жить в этом доме. Но тогда – где? Ни один нормальный человек просто не пустит ее в свой дом. Просто она никому не нужна. Ей шестнадцать. Даже если нормальный человек и приютит ее, Марфа не отступится, выцарапает, выскребет ее, подомнет и удушит. Ни перед чем не остановится. Она в здравом уме, она нормальная. Рита тоже нормальная. Значит, Марфа ее достанет. Не тронет она ее только в одном-единственном случае. Этот случай называется Ахтунг. Но к нему она не уйдет. Поэтому она ушла к Фуфырю.

Старик перевел дух.

– Я открою окно? – предложил молодой человек.

– А? – не понял старик.

– Окно…

– Давай, давай… душно! – Он сбросил шляпу на пол и откинулся на спинку кресла. – Душно. Понимаешь, она не захотела подставлять меня. Она посчитала меня слишком нормальным, чтобы уйти ко мне. Она не могла себе позволить этого. Чтоб я мазался, спасая сучонку. Чтобы на меня показывали пальцем: вот тот, кто приютил фашистское отродье. Увел эту сучку из дома Марфы, которая была ей вместо матери. Вместо той матери, которая бросила собственную дочь на произвол судьбы. А Марфа спасла ее. Плохая Марфа или хорошая, но – спасла. И вот эта неблагодарная сучонка отплатила. И вот он, жидовское отродье, помог ей. Нет, решила она, грязь к грязи. Дерьмо к дерьму – тогда всем все понятно, никаких вопросов. Мы так и думали, чему тут удивляться, рано или поздно кровь заговорит. Сука ушла по-сучьи, неблагодарная тварь уползла в привычную грязь, в любимое дерьмо, сколько волка ни корми. К Фуфырю – что может быть дерьмовее? Все довольны. Марфа остается на сцене в роли оскорбленного достоинства, благородства и бескорыстия. Еще бы, не она же повесилась. Рита по-гадючьи уползает в гадье логово. Остальные – ангелы-наблюдатели. В том числе и я.

Племянник глубоко дышал ночной прохладой, пахнущей илом с речных отмелей и палым листом.

– Ты обиделся? – спросил он.

– Обиделся? – вскинулся дядя. – Да… Ну, назовем это так. Я был обижен. Раздосадован. Обескуражен. Оскорблен! Уничтожен! Ну, хорошо, она сама так решила. Но ведь я не был ей чужим! Она могла хотя бы сказать…

– Могла, – эхом откликнулся племянник.

– Она все сама решила. Правильно – для себя. Как учили. Всем тем, что впитывала: ты должна искупить. Пострадать. Стать хуже худших, рабой раба. И стала.

Громко причмокнув, дядя закурил бог весть какую по счету папиросу. Дым потянулся в окно.

– И стала. Фуфырь не удивился. Не думаю, чтоб он удивился. Скорее уж обрадовался. А, я так и думал. Все они такие. И эта. Сверху чистенькая. Ну-ну. Понятно: всего-навсего человек, пахнущий хозяйственным мылом. То же самое, что и дерьмом. Чистоты не прибавится, сколько ни мылься. Свиньи не грязнее. У него была свинья в закутке из горбыля и толя, пристроенном в углу двора к стене лесопилки. Был и огород – картошка, огурцы, петрушка, лук. Большего и не нужно. Сготовить поросенку, прополоть грядки. Большего и не требуется. Он цедил сквозь зубы, даже и не глядя на нее. Не больно-то нужна. Но раз уж пришла – живи. Поросенок да огород – все хозяйство. Керосинка в том ящике, да поосторожней с огнем. И не проболтайся никому, что здесь керосинка. Вон там тюфяк. Главное – поросенок и огород. И не болтать лишнего. Лучше совсем не болтать. Да и сама не захочешь болтать, я так понимаю. Правильно? Ну-ну.

Вечером он лежал с самокруткой в зубах, вонявшей жженой костью, и при свете сорокапятки, висевшей на крученом шнуре над его топчаном, читал обрывок газеты. Она лежала на своем тюфяке, укрывшись шинелью. Его шинелью. Не поворачивая головы и не вынув изо рта самокрутку, спросил: «Рада?» Конечно, рада, еще бы. Иди сюда. Разденься. Ну. Сымай шоблы. Все снимай. Ну. Не хочешь? Тогда пшла вон. Застегнись и пшла отсюда. Бегом. Ну? Так. Сюда иди. И не орать – не люблю. Нет, не так, перевернись. На живот, говорю. Так-то я с любой могу. А с тобой можно и так. А ну! Он ее изнасиловал, а когда она, кусая губы, сползла с топчана, больно ткнул в бок костылем. Молодец. Выживешь. Сгодишься. Будешь пока заместо бабы. Пшла спать. И без всяких там.

Что-то упало на пол и покатилось. Молодой человек присел на корточки и поймал звук ладонью. Это была пуговица. Маленькая пуговица, из тех, что пришивают к рубашкам.

Громко сглатывая, старик пил из чайника.

На станции коротко прогудел тепловоз, железно лязгнул состав.

– Однако… – Дядя прокашлялся. – Однако не только я сопли распустил. Ахтунг тоже не выдержал. Крепился, крепился и таки не выдержал. Он-то думал, по его выйдет, а вышло – по ее. Он-то думал терпением взять, да у нее терпения не хватило. Или не туда оно пошло. Как увидел ее во дворе лесопилки, так и замер с отвисшей челюстью. Стоит с разинутой пастью и не дышит. Но сразу все понял. Вот она в грязном балахоне, с заляпанным грязью ведром семенит к Фуфыреву сараю. Значит, так. Так, да. Яснее ясного. Еще раз туда пришел. Она стоит враскорячку над грядкой, обернулась, посмотрела, кто тут ходит, и опять за свое. Мало ли их ходит. Даже не присела. Как была в своем коротком платьице, из которого давно выросла, так и осталась стоять враскорячку со вздернутой задницей, смотри кто хочет, я вроде как мужняя жена, мне стыдиться нечего, у меня хозяин есть, я вещь евоная, подстилка евоная, вонючая.

Дня через два Ахтунг наладился к Фуфырю. Тот лежит на своем топчане, газету читает. Рита в уголке миску чистит, голову опустила и тряпочкой – шик-шик, шик-шик. О чем они там поначалу говорили, она не расслышала. Бу-бу-бу да бу-бу-бу. Ну ты даешь, вдруг Фуфырь говорит. Пятьсот, говорит Ахтунг, это деньги. Деньги, говорит Фуфырь, а мне-то зачем. Ахтунг опять: деньги, как хочешь, конечно, хозяин – барин. Барин, протянул Фуфырь, эй, иди-ка. Рита подошла. Ахтунг мнется, то взглянет на нее, то скосится в сторону. А Фуфырь то на нее – зырк, то на него – зырк. Усмехнулся. Ну-ка, говорит, сымай шоблы, да не тут, у себя там. Она без слов разделась. Ахтунг глаза прикрыл, побледнел. Уж больно быстро и послушно она все это проделала, словно и впрямь не человек, а робот. Фуфырь посвистал, как собаку зовут. Она опустилась на четвереньки, подползла к топчану. Видал, говорит. Видал, прошептал Ахтунг, пятьсот – сразу. Да, кивнул Фуфырь, однако можешь и за так, хочешь? Прямо сейчас, бери ее, делай что пожелаешь – не пикнет, бесплатно. Пятьсот, шепчет Ахтунг, и насовсем, ох и сволота ж ты, Фуфырь! Гад. Я-то? Я-то, может, и гад, но я-то хоть бесплатно, я ее не покупал, сама пришла, мог бы и прогнать, она может и уйти, если захочет, не держу, сама держится, без денег. А вот ты за деньги хочешь. А если она не захочет, а? Ткнул ее костылем в живот. Он тебя купить хочет. За пятьсот. Большие деньги, девка. Я-то тебя не покупал, даже не знаю, сколько ты стоишь. Может, больше, а может, и ничего. Почем мне знать. Твои деньги, девка, считай. Бери. Пятьсот, большие деньги. Можешь уехать куда-нибудь. На такие деньги – хоть на край света, хоть даже в Гитлерию свою. Она смотрит то на него, то на него. Деньги? Пятьсот? Ничего не понять. За что деньги? Это за нее, что ли, деньги? Это про нее, что ли, речь? Про тебя, про тебя. Она затрясла головой, сглатывая слезы. Нет, только не так, нет, нет, нет. Ну, на нет и суда нет, говорит Фуфырь. Доволен – не описать. Не хочет она, говорит, не продается. Хоть что-то не продается. За деньги, во всяком случае. А Рита стоит перед ними голышом с таким усталым видом, словно и нету ее тут, словно она только вещь и ничего больше, живая вещь с кровоподтеками на спине и боках, с покусанными маленькими сиськами, с красными от холодной воды руками. Иди к себе, скомандовал Фуфырь, чего разголилась при чужих. И засмеялся. Может, верностью Ритиной был доволен, может, такая вот странная верность тронула его, может, впервые в жизни, – как знать. Может, именно этого Ахтунг и не выдержал. То есть и того, что вот Рита повернулась и поплелась на свою подстилку – уходит! – и того, что Фуфырь вроде как принял окончательное решение, и того, что всего этого не вернуть, не переиграть, и того, что со смешочком все это делается, как-то вроде несерьезно, – как во сне: будто сквозь тебя проходит человек, пытаешься схватить его, удержать, а он как свет – через тебя. Как вода.

Сзади хыкнуло – Рита обернулась, но в первое мгновение ничего не поняла. Фуфырь все так же плашмя лежит. Ахтунг склонился к нему, губами шевелит, но ничего не слышно. О чем они там шепчутся, со страхом подумала она, опускаясь на свой тюфяк. Господи, сказал Ахтунг, я же не хотел этого. Он опустился рядом с топчаном. Фуфырь не шелохнулся, так и лежал, прикрыв лицо газетой. Чего молчишь, нарушил молчание Ахтунг, чего молчишь-то? Дальше что будем делать? Она молча смотрела на него, все еще ничего не понимая, устало напяливая на себя одежку. Ведь все из-за тебя, продолжал Ахтунг, понимаешь ты это или нет, а? Она, стоя к нему спиной, натянула трусы. Господи, прошептал Ахтунг, она еще жопой вертит, ты скажешь что-нибудь или нет, мумия египетская? Чего, буркнула она, чего тебе? Он молчал. Молчал так, что она обернулась и внимательно посмотрела на него, щурясь до боли и слез в глазах. Сердце у нее заколотилось. Ахтунг молча наблюдал за девочкой, неуверенным шагом приближавшейся к топчану и не отрывавшей взгляда от темневшей на глазах газеты, с уголка которой стекла и упала на деревянный пол тяжелая капля. Из-за тебя, повторил он без выражения. Она приподняла газету за тот край, который сполз на Фуфыреву грудь, и тотчас опустила. Только не орать, быстро проговорил он, думать надо, что дальше делать. А что делать, тупо спросила она, я не знаю, что делать, в милицию надо. Уходить надо, сказал Ахтунг, и быстро. Керосином все облить и спичку. Мало ли. Пусть думают, что сам. От керогаза. Во сне. Или спьяну. К утру ничего не останется. Не разберут, где кости, где головни. Где керосин-то? Там, сказала она, зачем? Он спокойно повторил. Потом еще раз. Наконец она подняла голову и посмотрела ему в лицо. Нет, сказала она, может быть, даже не понимая, что говорит. Нет, нельзя. Нельзя. Дура, тихо сказал он, из-за тебя все это, понимаешь? Из-за того, – он сглотнул и с трудом договорил, – что я люблю тебя. Так уж получилось. Нет, покачала она головой, я с тобой не пойду. И засмеялась. Он приподнял газету и рывком выдернул бритву из Фуфырева горла. Надо же, до шеи достал, вздохнул он, вот уж никогда бы… Я с тобой не пойду, с улыбкой повторила она. И хотя он еще не понял, почему это она вдруг разулыбалась и что эта ее улыбка означает, – усмехнулся в ответ: «Смотри. Как хочешь. Только ведь придешь. Еще как придешь. Прибежишь бегом. – И без перехода: – В сорок третьем мы одного дезертира должны были расстреливать. Как полагается. Вывели его, выкопал он себе яму. А в это время артисты к нам в полк приехали. Частушечники там, чечеточники… певица одна… Ну, мы этого парня посадили в яму, которую он для себя выкопал, и все наши пошли на концерт. Рядом все это было, фронт же. А меня оставили на часах при яме, чтоб он не сбежал». Она слушала его с любопытством, склонив голову набок и чуть приоткрыв рот. «Шутники там шутят, частушки распевают, солдатики хохочут. И этот, который в яме, – хохочет, ему же слышно все. Подошел я к яме, а он сидит на дне, смеется и в ладоши хлопает. Все хлопают – и он со всеми хлопает. Смеется. Хороший был концерт. Когда артисты уехали, мы его, конечно, расстреляли, а яму засыпали. Как полагается».

Она кивнула. Ну-ну, сказал он, складывая бритву, ну-ну. Можешь пока поулыбаться. В ладоши похлопать. А потом все равно придешь. Я вот сейчас уйду, понимаешь? Он говорил негромко, отчетливо, чтоб не спугнуть ее и втолковать ей все, что хотел втолковать. Я вот сейчас, значит, уйду. Ты останешься. Придут люди, придет милиция. Лежит мертвый человек. Ты здесь, рядышком. Кто его убил? Ты скажешь, что это сделал я. Ничего подобного. Я дома был. Спал. И ни сном ни духом. У тебя синяки на туловище, он тебя бил и вообще обращался… Он тебя мучил – кто Фуфыря не знает? Вот ты и отомстила. Как Марфе. Так и Фуфырю. Никого другого нет, кроме тебя. Тебе никто не поверит. Никто. Подумай. Ты уже думаешь, да? Это хорошо. Думай. Только поскорее думай. Она помотала головой. Нет. Он слабо улыбнулся. Ты не просто придешь – прибежишь. Кто тебя еще спрячет, кроме меня. Только я. Сейчас я уйду, а ты польешь все тут кругом керосинчиком – и спичку. А потом ко мне придешь. Я подожду. Ты проситься будешь. Я тебя впущу. Я тебя в подвале спрячу. Кормить буду. И никому не скажу, где ты. Сгорела вместе с Фуфырем – и баста. Поживешь пока в подвале, а потом мы куда-нибудь смоемся. Уедем. Насовсем. И забудем все это – насовсем. Так что я жду, поняла?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации