Текст книги "Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века)"
Автор книги: Юрий Лотман
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Центральным событием институтской жизни был публичный экзамен, на котором, как правило, присутствовали члены царской семьи и сам император. Здесь вопросы давались заранее. Девушка получала накануне экзамена один билет, который она и должна была выучить, чтобы назавтра по нему ответить. Правда, воспоминания свидетельствуют, что и этот показной экзамен вызывал у институток достаточно волнений!
Праздничная сторона жизни смолянок, связанная с придворными балами, во многом была показной. Впрочем, характер их будней и праздников менялся в зависимости от придворных веяний. При Екатерине дух института определялся вначале влиянием И. И. Бецкого и его утопических планов воспитания «идеального человека». Так, в 1770-е годы в институте с целью идеального воспитания был создан любительский театр. Воспитанницы ставили на школьной сцене пьесы, которые демонстрировались не только внутри института, но и делались составной частью придворных празднеств. Спектакли в Смольном институте начались в 1771 году. В этом же году смолянки поставили трагедию Вольтера «Заира»; на масленице 1772 года игралась трагедия А. П. Сумарокова «Семира» и т. д. Сам Сумароков высоко оценил театральные усилия смолянок.
В «Письме к девицам г. Нелидовой и г. Барщовой» (1774?) Сумароков, который в это время открыто переходил к критике программных установок правительства Екатерины II, обратился и к вопросу воспитания смолянок. В послании, обращенном к этим двум наиболее выдающимся воспитанницам института, Сумароков под предлогом одобрения театральных опытов смолянок развернул широкую и, по существу, расходящуюся с принятой программу женского воспитания в России. Позиция Сумарокова близка позиции Бецкого, но свободна от присущего последнему утопизма. Сумароков, как уже говорилось, – убежденный сторонник женского образования. Однако, в отличие от Бецкого, он помещает русскую девушку не в условно конструируемую обстановку, а в мир образованной дворянской семьи. В воспитанницах он видит будущих культурных матерей, причастных развитию искусства и науки в России:
Предвозвещания о вас мне слышны громки,
От вас науке ждем и вкусу мы наград
И просвещенных чад.
Предвижу, каковы нам следуют потомки.
В институтках Сумароков прославляет (разумеется, с присущей жанру гиперболической условностью) «возвышенных питомиц муз», «дщерей Талии и дщерей Мельпомены», а в создании институтского театра видит заслугу директрисы института Лафон («Блаженна часть твоя, начальница Лафон!») и Бецкого:
Скажите Бецкому сии его заслуги
Чтут россы все и все наук и вкуса други
И что, трудясь о сем, блажен на свете он[54]54
Сумароков А. П. Избр. произведения. Л., 1957, с. 307. Обращение поэта к воспитанницам Смольного института напоминает, и видимо не случайно, известные строки М. Ломоносова: «О вы, которых ожидает // Отечество из недр своих…» Однако Ломоносов обращается к русскому юношеству без какого-либо указания на сословие, весь же смысл послания Сумарокова состоит в создании программы для воспитания русской дворянской девушки.
[Закрыть].
Однако праздничные дни были редкими. Каждодневная же жизнь институток не вызывала зависти. Обстановка в этом привилегированном учебном заведении была весьма тяжелой. Фактически дети оказывались полностью отданными на произвол надзирательниц. Состав надзирательниц не был одинаковым. О многих из них окончившие институт впоследствии вспоминали с благодарностью, но общая масса была иной. Надзирательницы часто набирались из числа женщин, чьи собственные судьбы сложились неудачно. Уже сама необходимость до старости лет пребывать на жалованье в ту эпоху считалась аномальной. И, как это часто бывает с людьми, для которых педагогическая деятельность не определяется призванием и интересом, а есть лишь следствие случайности или жизненных неудач, воспитательницы нередко использовали власть над детьми как возможность своего рода психологической компенсации. Особенно доставалось девочкам и девушкам из небогатых семей. В институте постоянно кипели страсти; интриги неизбежно затягивали и учениц. В мемуарах, посвященных этим годам, бывшие смолянки часто говорили об институте с горечью или насмешкой, называя своих воспитательниц «подлинными ведьмами». А поскольку родители к девочкам не приезжали, то деспотизм этих надзирательниц чувствовался особенно сильно.
Но самой тяжелой для институток оказывалась суровость распорядка. Подъем – в шесть часов утра, уроков ежедневно – шесть или восемь (правда, на уроках зачастую мало что делали, но присутствие было обязательным). Отведенное для игр время строго ограничивалось. Воспитательницы, от которых зависел реальный режим жизни в институте, как правило, не имели педагогического образования и образцом избирали уклад монастырского приюта или казарменный режим.
Такой порядок мог восторжествовать только в условиях резкой отгороженности Смольного института от всего, что делалось за его стенами. Там уже были известны педагогические идеи просветителей и существовали воспитатели типа Жильбера Ромма. Не случайно Пушкин колебался в том, какое воспитание дать Онегину, и первоначально предполагал сделать его учителя последователем передовых педагогических идей. В черновом варианте «Евгения Онегина» читаем: «Monsieur, швейцарец очень умный…»
В этом контексте слова: «Учил его всему шутя» – и: «Не докучал моралью строгой» – звучали как ссылки на требование Ж.-Ж. Руссо учить играя.
На таком фоне особенно бросалась в глаза изолированность институток от внешнего мира и искусственность среды, в которой они проводили долгие годы. Девушки выходили из института, совершенно не имея представления о реальной жизни. Им казалось, что за стенами института их ожидает нескончаемый праздник, придворный бал.
Плохим было и питание смолянок. Начальство, особенно экономы, злоупотребляли своим положением, наживаясь за счет воспитанниц. Однажды на маскарадном балу одна из бывших институток рассказала об этом Николаю I. Царь не поверил. Тогда она сказала, чтобы он приезжал с черного крыльца, прямо на кухню, без предупреждения. Николай I, на практике множа бюрократию, любил эффектные сцены непосредственного вмешательства царя, который наказует зло, чинит расправу с недостойным и награждает достойного. Он действительно нагрянул на кухню и лично попробовал бурду, наполнявшую котел. В котле кипело какое-то варево. «Что это?» – гневно вопросил Николай. Ему ответили: «Уха». В супе, действительно, плавало несколько маленьких рыбок…
Однако эффектная сцена не изменила положения: эконом в конечном счете выпутался, и все окончилось для него благополучно.
Чуть-чуть лучше было положение богатых девушек. Имеющие деньги, во-первых, могли, внеся специальную плату, пить утром чай в комнате воспитательниц, отдельно от других институток. Кроме того, они подкупали сторожа, и он бегал в лавочку и приносил в карманах (или даже за голенищами сапог) сладости, которые потихоньку съедались.
Нравы институток также воспитывались атмосферой полной изоляции от жизни. Первым, что слышали девочки-«кофейницы», попадая в Смольный институт, были указания старших воспитанниц на обычай кого-нибудь «обожать». Эта институтская манера состояла в том, что девочки должны были выбрать себе предмет любви и поклонения. Как правило, это были девицы из «белой» группы. На вопрос одной простодушной девочки (которая потом рассказала об этом в мемуарах), что значит «обожать», ей объяснили: надо выбрать «предмет» обожания и, когда «предмет» проходит мимо, шептать: «Восхитительная!», «Обожаемая!», «Ангел», писать это на книгах и т. д. Только «голубых», как правило, никто не обожал: они дергали младших за волосы и дразнили их.
В самой старшей группе «обожали», как правило, членов царской семьи – это культивировалось. «Обожали» императрицу, но особенно императора. При Николае I «обожание» приняло характер экстатического поклонения. Николай был, особенно смолоду, хорош собой: высокого роста, с правильным, хотя и неподвижным лицом (только в конце жизни у него вырос живот, что он тщательно скрывал мучительным перетягиванием). Истерическое поклонение государю многие смолянки переносили за стены учебного заведения, в придворную среду, особенно – в круг фрейлин. Л. Толстой придал эту характерную черту образу Анны Павловны Шерер в «Войне и мире». При Николае I традиция «обожания» государя часто становилась основой для мимолетных романов императора (это также нашло отражение у Л. Толстого – в повестях «Хаджи-Мурат» и «Отец Сергий»). Атмосфера, царившая вокруг двора Николая I, проницательно и с тонким психологическим проникновением отражена в романе Б. Окуджавы «Путешествие дилетантов». Атмосфера эта включала подчеркнутое соблюдение внешних приличий. Николаевский двор прощал «приличьем стянутые» похождения, но жестоко преследовал подлинные чувства. Это отражалось и на судьбах воспитанниц.
Внимание двора распространялось не только на воспитанниц Смольного института, но и на дам-преподавательниц, и вообще на все окружение института. Строгости захватывали даже дочерей воспитательниц, от которых также требовалось соблюдение всех условностей петербургского общества. Пушкин не преувеличивал, когда он писал:
…Но свет… Жестоких осуждений
Не изменяет он своих:
Он не карает заблуждений,
Но тайны требует для них.
(III (1), 205)
Жертвой узаконенного лицемерия сделался Ф. И. Тютчев.
Великий поэт Ф. И. Тютчев, петербуржец, дипломат, человек уже немолодой (ему 50 лет) и женатый, отец двух дочерей, воспитывавшихся в Смольном институте, был охвачен глубоким, неподдельным чувством к двадцатилетней девушке Елене Александровне Денисьевой, которая недавно сама носила платье смолянки. Елена Александровна была племянницей Анны Денисьевой – одной из самых уважаемых классных дам Смольного института, выполнявшей также одно время обязанности директрисы.
Если бы известный в Петербурге чиновник завел «прилично» обставленную незаконную связь с молодой гувернанткой, это никого бы не потревожило. Но (ситуация, очень похожая на изображенную позже в «Анне Карениной») чувство, связывавшее Тютчева и Денисьеву, было подлинным и глубоким. Петербургский свет всполошился.
Трагическая любовь длилась четырнадцать лет и окончилась смертью Е. Денисьевой от чахотки. Особый придворный женский мир, выросший на нравах Смольного института, пронизанный интригами, экстатическими «обожаниями», погубил Денисьеву, подверг ее остракизму и довел до преждевременной смерти. Но этот же мир питал среду, чьи мысли и представления определяли сознание самой Денисьевой. Не случайно ее искренняя страсть окрашивалась в традиционные тона «обожания» («мой боженька», называла она Тютчева). «Институтская» атмосфера губила Денисьеву, но вместе с тем была единственной, в которой она могла жить и дышать.
Положение Тютчева было безвыходным. Сохранилось свидетельство о сцене, разыгравшейся во время посещения Тютчевым и Вяземским известного в петербургских аристократических кругах князя Шереметева. Восемнадцатилетняя княгиня Шереметева, сама только недавно освободившаяся от положения воспитанницы, не пропустила случая открыто дать почувствовать немолодому поэту всю глубину своей оскорбленности присутствием столь безнравственного человека. Мемуаристке запомнилось, что Тютчев не только вынужден был терпеть унижение, но и безуспешно пытался завоевать расположение «оскорбленной» хозяйки.
Забота двора и воспитательниц о благополучии смолянок оказывалась, по сути, лицемерной игрой. Одна из бывших институток с горечью вспоминала, что после смерти одной из ее подруг, девушки из небогатой семьи, никто даже не позаботился приобрести крашеный гроб. Девушки должны были сами собрать деньги и каким-то образом организовать похороны. Сломанная игрушка оказалась никому не нужной.
Смолянки еще в Николаевскую эпоху славились особой «институтской» чувствительностью. Сентиментальная неподготовленность к жизни культивировалась и была свидетельством неиспорченности. «Невинность» сочеталась с повышенной экзальтацией, обязательной влюбленностью. Такая чувствительность не была изобретением смолянок. Просто в институте искусственно консервировались те нормы чувств, которые лет тридцать назад были принадлежностью общего дамского «модного» поведения.
Чувства принадлежат не только природе, но и культуре. Дворянская женщина конца XVIII – начала XIX века соединяла в себе не только два воспитания, но и два психологических типа. Хотя они были противоположны и порождали полярные виды поведения, но оба были искренни. Воспитанная крепостной нянькой, выросшая в деревне или, по крайней мере, проводившая значительную часть года в поместье родителей, девушка усваивала определенные нормы выражения чувств и эмоционального поведения, принятые в народной среде. Этим нормам была свойственна определенная сдержанность, в которой Пушкин усматривал не только народность, но и проявление самых высоких черт дворянской культуры. Так, например, Татьяна, как бы ни была «изумлена, потрясена», сохранила «тот же тон, был так же тих ее поклон». Именно эта норма поведения позволила декабристкам в Сибири органично вписаться в народную среду.
Однако в ином культурном контексте те же самые дворянки могли падать в обмороки или же заливаться слезами. Такое поведение воспринималось как «образованное» – так вели себя европейские дамы, причем экзальтация эта была искренней, хотя иногда, конечно, и включала элементы наигранности. С. Н. Марин в письме к М. С. Воронцову сообщает о чрезвычайном событии, случившемся в одном петербургском театре. Во время спектакля маленькая девочка – дочь одной из известных французских актрис – зацепилась ногой за подымающийся занавес, который подтащил ее к куполу сцены. Вот как Марин описывает это событие: «Давали Les folies amoureuses et L’amour et la raison[55]55
«Любовные безумия, или Любовь и Разум». Комедия Пиго-Лебрена.
[Закрыть]. <…> Вдруг выбегает женщина из-за кулис с страшным криком; никто не может догадаться причины; многие думают, что пожар; наконец, слова: Оm enlève un enfant avec la toile[56]56
Вместе с занавесом подняли ребенка (франц.).
[Закрыть] решили сомнения. Вообрази ты состояние Valvil: этот ребенок ее дочь! Страшная суматоха в ложах и в партере: дамы падают в обморок, мужчины бегают за водой и спиртами, Valvil и ее мать в жестоком обмороке, человек сто на сцене актеров; все кричат, но помочь невозможно». Марин с основанием противопоставляет спокойствие семилетнего ребенка, поведение которого, заметим, не подчинено законам моды, и общее поведение взрослых дам. Девочка из-под купола кричала, чтобы мать не пугалась – она держится крепко. «Но maman не могла сего слышать, быв без памяти»[57]57
Марин С. Н. Полн. собр. соч. М., 1948, с. 289.
[Закрыть].
Экзальтация поведения, например когда мы говорим об упавшей в обморок матери, конечно, не означает отсутствия искренности – каждое время имеет свой язык выражения чувств. Язык этот в равной мере может быть использован для выражения и правды, и лжи.
Смольный институт был отнюдь не единственным женским учебным заведением в России. Возникали частные пансионы. К концу XVIII века по проверке их оказалось несколько десятков в Петербурге, десять с лишним – в Москве и ряд – в провинции. Пансионы были иностранные[58]58
Первое воспитательное заведение для девушек возникло в Дерпте, задолго до Смольного института, в 50-е годы XVIII века. Преподавание там велось на немецком языке.
[Закрыть].
Уровень обучения зачастую оказывался весьма невысоким. Систематически учили лишь языку и танцам. Воспитательницами были, как правило, француженки или немки.
Во французских пансионах (начиная с 1790-х годов часто заполнявшихся бежавшими от революции эмигрантками) учениц в грубой и упрощенной форме приобщали к манерам французского общества дореволюционной поры, в немецких – к навыкам бюргерского ведения хозяйства и воспитания. Первый случай нам знаком по образу помещицы Натальи Павловны из поэмы Пушкина «Граф Нулин»:
…К несчастью,
Наталья Павловна совсем
Своей хозяйственною частью
Не занималася: затем,
Что не в отеческом законе
Она воспитана была,
А в благородном пансионе
У эмигрантки Фальбала
………………………………………………
Она сидит перед окном.
Пред ней открыт четвертый том
Сентиментального романа:
Любовь Элизы и Армана,
Иль Переписка двух семей.
Вот так выглядит воспитанница французского пансиона в деревне. Один из мемуаристов – Н. Шипов – оставил довольно яркую картину воспитания харьковских девушек в пансионах начала XIX века: «Начальница встречала их в большом рекреационном зале и заставляла проделывать различные приемы из светской жизни.
– Ну, милая, – говорила начальница, обращаясь к воспитаннице, – в вашем доме сидит гость – молодой человек. Вы должны выйти к нему, чтобы провести с ним время. Как вы это должны сделать? <…>
Затем девицы то будто провожали гостя, то будто давали согласие на мазурку, то садились играть, по просьбе кавалера, то встречали и видались с бабушкой или с дедушкой». Такой «театр на дому» составлял обязательный элемент обучения.
У другой содержательницы пансиона, немки, девочек учили арифметике, и maman говорила: «Учите сложение и вычитание; без них вы будете плохие жены. Какими вы будете хозяйками, когда не сумеете сосчитать базара?»[59]59
Карпов В. Н. Воспоминания. Шипов Н. История моей жизни. М.; Л., 1933, с. 142–143.
[Закрыть]
Таким образом, пансионская система оказывалась направленной на то самое, о чем когда-то заботился Петр, – чтобы девушка вышла замуж, стала (по французским ли, по немецким ли представлениям) хорошей женой.
Третий вид женского образования – домашнее.
Домашнее воспитание молодой дворянки не очень сильно отличалось от воспитания мальчика: из рук крепостной нянюшки (заменявшей в этом случае крепостного дядьку) девочка поступала под надзор гувернантки – чаще всего француженки, иногда англичанки. В целом образование молодой дворянки было, как правило, более поверхностным и значительно чаще, чем для юношей, домашним. Оно ограничивалось обычно навыком бытового разговора на одном-двух иностранных языках (чаще всего – на французском или немецком; знание английского языка свидетельствовало о более высоком, чем средний, уровне образования), умением танцевать и держать себя в обществе, элементарными навыками рисования, пения и игры на каком-либо музыкальном инструменте и самыми начатками истории, географии и словесности. С началом выездов в свет обучение прекращалось.
Конечно, бывали и исключения. Таково, например, обучение пятнадцатилетней Натальи Сергеевны Левашовой, провинциальной дворянской девушки из Уфы. Учитель ее, Г. С. Винский, свидетельствовал: «Скажу, не хвастаясь, что Наталья Сергеевна через два года понимала столько французский язык, что труднейших авторов, каковы: Гельвеций, Мерсье, Руссо, Мабли, переводила без словаря; писала письма со всею исправностию правописания; историю древнюю и новую, географию и мифологию знала также достаточно»[60]60
Винский Г. С. Мое время. СПб., [1914], с. 139.
[Закрыть].
Цели и качество обучения зависели не только от учителей, но и от состоятельности семьи, от ее духовной направленности (особенно – от устремлений матери). Так, соседка Пушкина по Михайловскому, Прасковья Осипова (дочь Вындомского, сотрудника журнала «Беседующий гражданин», ученика Н. И. Новикова и знакомого А. Н. Радищева), воспитывая своих дочерей в имении, в Псковской губернии, добилась того, что они выросли литературно образованными, владеющими французским и английским языками.
Сама Осипова, нарушая сложившиеся обычаи, продолжала свое образование, будучи уже зрелой женщиной.
Тип русской образованной женщины, особенно в столицах, стал складываться уже в 30-х годах XVIII века. Напомним хотя бы о вкладе в культуру Екатерины II и ее ревностной союзницы княгини Екатерины Дашковой. Однако в целом женское образование в России XVIII – начала XIX века не имело ни своего Лицея, ни своего Московского или Дерптского университетов. Тот тип высокодуховной русской женщины, о котором говорилось в предшествующей главе, сложился под воздействием русской литературы и культуры эпохи.
Часть вторая
Бал
У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет…
Вот наш герой подъехал к сеням;
Швейцара мимо он стрелой
Взлетел по мраморным ступеням,
Расправил волоса рукой,
Вошел. Полна народу зала;
Музы́ка уж греметь устала;
Толпа мазуркой занята;
Кругом и шум и теснота;
Бренчат кавалергарда шпоры[61]61
Примеч. Пушкина:
«Неточность. – На балах кавалергард<ские> офицеры являются так же, как и прочие гости, в вицмундире, в башмаках. Замечание основательное, но в шпорах есть нечто поэтическое. Ссылаюсь на мнение А. И. В.» (VI, 528).
[Закрыть];
Летают ножки милых дам;
По их пленительным следам
Летают пламенные взоры.
И ревом скрыпок заглушен
Ревнивый шопот модных жен.
(1, XXVII–XXVIII)
Танцы были важным структурным элементом дворянского быта. Их роль существенно отличалась как от функции танцев в народном быту того времени, так и от современной.
В жизни русского столичного дворянина XVIII – начала XIX века время разделялось на две половины: пребывание дома было посвящено семейным и хозяйственным заботам – здесь дворянин выступал как частное лицо; другую половину занимала служба – военная или статская, в которой дворянин выступал как верноподданный, служа государю и государству, как представитель дворянства перед лицом других сословий. Противопоставление этих двух форм поведения снималось в венчающем день «собрании» – на балу или званом вечере. Здесь реализовывалась общественная жизнь дворянина: он не был ни частное лицо в частном быту, ни служивый человек на государственной службе – он был дворянин в дворянском собрании, человек своего сословия среди своих.
Таким образом, бал оказывался, с одной стороны, сферой, противоположной службе – областью непринужденного общения, светского отдыха, местом, где границы служебной иерархии ослаблялись. Присутствие дам, танцы, нормы светского общения вводили внеслужебные ценностные критерии, и юный поручик, ловко танцующий и умеющий смешить дам, мог почувствовать себя выше стареющего, побывавшего в сражениях полковника. С другой стороны, бал был областью общественного представительства, формой социальной организации, одной из немногих форм дозволенного в России той поры коллективного быта. В этом смысле светская жизнь получала ценность общественного дела. Характерен ответ Екатерины II на вопрос Фонвизина: «Отчего у нас не стыдно не делать ничего?» – «…в обществе жить не есть не делать ничего»[62]62
Фонвизин Д. И. Собр. соч. в 2-х т. М.; Л., 1959, т. 2, с. 273.
[Закрыть].
Со времени петровских ассамблей остро встал вопрос и об организационных формах светской жизни. Формы отдыха, общения молодежи, календарного ритуала, бывшие в основном общими и для народной, и для боярско-дворянской среды, должны были уступить место специфически дворянской структуре быта. Внутренняя организация бала делалась задачей исключительной культурной важности, так как была призвана дать формы общению «кавалеров» и «дам», определить тип социального поведения внутри дворянской культуры. Это повлекло за собой ритуализацию бала, создание строгой последовательности частей, выделение устойчивых и обязательных элементов. Возникала грамматика бала, а сам он складывался в некоторое целостное театрализованное представление, в котором каждому элементу (от входа в залу до разъезда) соответствовали типовые эмоции, фиксированные значения, стили поведения. Однако строгий ритуал, приближавший бал к параду, делал тем более значимыми возможные отступления, «бальные вольности», которые композиционно возрастали к его финалу, строя бал как борение «порядка» и «свободы».
Основным элементом бала как общественно-эстетического действа были танцы. Они служили организующим стержнем вечера, задавали тип и стиль беседы. «Мазурочная болтовня» требовала поверхностных, неглубоких тем, но также занимательности и остроты разговора, способности к быстрому эпиграмматическому ответу. Бальный разговор был далек от той игры интеллектуальных сил, «увлекательного разговора высшей образованности» (Пушкин, VIII (1), 151), который культивировался в литературных салонах Парижа в XVIII столетии и на отсутствие которого в России жаловался Пушкин. Тем не менее он имел свою прелесть – оживленность, свободу и непринужденность беседы между мужчиной и женщиной, которые оказывались одновременно и в центре шумного празднества, и в невозможной в других обстоятельствах близости («Верней нет места для признаний…» – 1, XXIX).
Обучение танцам начиналось рано – с пяти-шести лет. Так, например, Пушкин начал учиться танцам уже в 1808 году. До лета 1811 года он с сестрой посещал танцевальные вечера у Трубецких, Бутурлиных и Сушковых, а по четвергам – детские балы у московского танцмейстера Иогеля. Балы у Иогеля описаны в воспоминаниях балетмейстера А. П. Глушковского[63]63
См.: Глушковский А. П. Воспоминания балетмейстера. М.; Л., 1940, с. 196–197.
[Закрыть].
Раннее обучение танцам было мучительным и напоминало жесткую тренировку спортсмена или обучение рекрута усердным фельдфебелем. Составитель «Правил», изданных в 1825 году, Л. Петровский, сам опытный танцмейстер, так описывает некоторые приемы первоначального обучения, осуждая при этом не саму методу, а лишь ее слишком жесткое применение: «Учитель должен обращать внимание на то, чтобы учащиеся от сильного напряжения не потерпели в здоровье. Некто рассказывал мне, что учитель его почитал непременным правилом, чтобы ученик, несмотря на природную неспособность, держал ноги вбок, подобно ему, в параллельной линии. <…> Как ученик имел 22 года, рост довольно порядочный и ноги немалые, притом неисправные; то учитель, не могши сам ничего сделать, почел за долг употребить четырех человек, из коих два выворачивали ноги, а два держали колена. Сколько сей ни кричал, те лишь смеялись и о боли слышать не хотели – пока наконец не треснуло в ноге, и тогда мучители оставили его. <…> Я почел за долг рассказать сей случай для предостережения других. Неизвестно, кто выдумал станки для ног; и станки на винтах для ног, колен и спины: изобретение очень хорошее! Однако и оно может сделаться небезвредным от лишнего напряжения»[64]64
[Петровский Л.] Правила для благородных общественных танцев, изданные учителем танцеванья при Слободско-украинской гимназии Людовиком Петровским. Харьков, 1825, с. 13–14.
[Закрыть].
Длительная тренировка придавала молодому человеку не только ловкость во время танцев, но и уверенность в движениях, свободу и непринужденность в постановке фигуры, что определенным образом влияло и на психический строй человека: в условном мире светского общения он чувствовал себя уверенно и свободно, как опытный актер на сцене. Изящество, сказывающееся в точности движений, являлось признаком хорошего воспитания. Л. Н. Толстой, описывая в романе «Декабристы» вернувшуюся из Сибири жену декабриста, подчеркивает, что, несмотря на долгие годы, проведенные ею в тяжелейших условиях добровольного изгнания, «нельзя было себе представить ее иначе, как окруженную почтением и всеми удобствами жизни. Чтоб она когда-нибудь была голодна и ела бы жадно, или чтобы на ней было грязное белье, или чтобы она спотыкнулась, или забыла бы высморкаться – этого не могло с ней случиться. Это было физически невозможно. Отчего это так было – не знаю, но всякое ее движение было величавость, грация, милость для всех тех, которые могли пользоваться ее видом…». Характерно, что способность споткнуться здесь связывается не с внешними условиями, а с характером и воспитанием человека. Душевное и физическое изящество связаны и исключают возможность неточных или некрасивых движений и жестов. Аристократической простоте движений людей «хорошего общества» и в жизни, и в литературе противостоит скованность или излишняя развязность (результат борьбы с собственной застенчивостью) жестов разночинца. Яркий пример этого сохранили мемуары Герцена. По воспоминаниям Герцена, «Белинский был очень застенчив и вообще терялся в незнакомом обществе». Герцен описывает характерный случай на одном из литературных вечеров у кн. В. Ф. Одоевского: «Белинский был совершенно потерян на этих вечерах между каким-нибудь саксонским посланником, не понимающим ни слова по-русски, и каким-нибудь чиновником III Отделения, понимавшим даже те слова, которые умалчивались. Он обыкновенно занемогал потом на два, на три дня и проклинал того, кто уговорил его ехать.
Раз в субботу, накануне Нового года, хозяин вздумал варить жженку en petit comité; когда главные гости разъехались. Белинский непременно бы ушел, но баррикада мебели мешала ему, он как-то забился в угол, и перед ним поставили небольшой столик с вином и стаканами. Жуковский, в белых форменных штанах с золотым „позументом“, сел наискось против него. Долго терпел Белинский, но, не видя улучшения своей судьбы, он стал несколько подвигать стол; стол сначала уступал, потом покачнулся и грохнул наземь, бутылка бордо пресерьезно начала поливать Жуковского. Он вскочил, красное вино струилось по его панталонам; сделался гвалт, слуга бросился с салфеткой домарать вином остальную часть панталон, другой подбирал разбитые рюмки… Во время этой суматохи Белинский исчез и, близкий к кончине, пешком прибежал домой»[65]65
Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т. М., 1956, т. 9, с. 30–31.
[Закрыть].
Бал в начале XIX века начинался польским (полонезом), который в торжественной функции первого танца сменил менуэт. Менуэт отошел в прошлое вместе с королевской Францией. «Со времени перемен, последовавших у европейцев как в одежде, так и в образе мыслей, явились новости и в танцах; и тогда польской, который имеет более свободы и танцуется неопределенным числом пар, а потому освобождает от излишней и строгой выдержки, свойственной менуэту, занял место первоначального танца»[66]66
[Петровский Л.] Правила для благородных общественных танцев…, с. 55.
[Закрыть].
С полонезом можно, вероятно, связать не включенную в окончательный текст «Евгения Онегина» строфу восьмой главы, вводящую в сцену петербургского бала великую княгиню Александру Федоровну (будущую императрицу); ее Пушкин именует Лаллой-Рук по маскарадному костюму героини поэмы Т. Мура, который она надела во время маскарада в Берлине[67]67
См.: Lalla-Roukh. Divertissement exеcuté au chateau royal de Berlin le 27 janvier 1821. Berlin, 1822.
[Закрыть].
После стихотворения Жуковского «Лалла-Рук» имя это стало поэтическим прозванием Александры Федоровны:
И в зале яркой и богатой
Когда в умолкший, тесный круг,
Подобна лилии крылатой,
Колеблясь входит Лалла-Рук
И над поникшею толпою
Сияет царственной главою,
И тихо вьется и скользит
Звезда – Харита меж Харит,
И взор смешенных поколений
Стремится, ревностью горя,
То на нее, то на царя, —
Для них без глаз один Евг<ений>;
Одной Татьяной поражен,
Одну Т<атьяну> видит он.
(Пушкин, VI, 637)
Бал не фигурирует у Пушкина как официально-парадное торжество, и поэтому полонез не упомянут. В «Войне и мире» Толстой, описывая первый бал Наташи, противопоставит полонез, который открывает «государь, улыбаясь и не в такт ведя за руку хозяйку дома» («за ним шли хозяин с М. А. Нарышкиной[68]68
М. А. Нарышкина – любовница, а не жена императора, поэтому не может открывать бал в первой паре, у Пушкина же «Лалла-Рук» идет в первой паре с Александром I.
[Закрыть], потом министры, разные генералы»), второму танцу – вальсу, который становится моментом торжества Наташи.
Второй бальный танец – вальс. Пушкин характеризовал его так:
Однообразный и безумный,
Как вихорь жизни молодой,
Кружится вальса вихорь шумный;
Чета мелькает за четой.
(5, XLI)
Эпитеты «однообразный и безумный» имеют не только эмоциональный смысл. «Однообразный» – поскольку, в отличие от мазурки, в которой в ту пору огромную роль играли сольные танцы и изобретение новых фигур, и уж тем более от танца-игры котильона, вальс состоял из одних и тех же постоянно повторяющихся движений. Ощущение однообразия усиливалось также тем, что «в это время вальс танцевали в два, а не в три па, как сейчас»[69]69
Слонимский Ю. Балетные строки Пушкина. Л., 1974, с. 10.
[Закрыть]. Определение вальса как «безумного» имеет другой смысл: вальс, несмотря на всеобщее распространение (Л. Петровский считает, что «излишне было бы описывать, каким образом вальс вообще танцуется, ибо нет почти ни одного человека, который бы сам не танцевал его или не видел, как танцуется»[70]70
[Петровский Л.] Правила для благородных общественных танцев…, с. 70.
[Закрыть]), пользовался в 1820-е годы репутацией непристойного или, по крайней мере, излишне вольного танца. «Танец сей, в котором, как известно, поворачиваются и сближаются особы обоего пола, требует надлежащей осторожности <…> чтобы танцевали не слишком близко друг к другу, что оскорбляло бы приличие»[71]71
Там же, с. 72.
[Закрыть]. Еще определеннее писала Жанлис в «Критическом и систематическом словаре придворного этикета»: «Молодая особа, легко одетая, бросается в руки молодого человека, который ее прижимает к своей груди, который ее увлекает с такой стремительностью, что сердце ее невольно начинает стучать, а голова идет кругом! Вот что такое этот вальс!.. <…> Современная молодежь настолько естественна, что, ставя ни во что утонченность, она с прославляемыми простотой и страстностью танцует вальсы»[72]72
Dictionnaire critique et raisonné des étiquettes de la cour <… > Par M-me la comtesse de Genlis. Paris, 1818, v. II, p. 355.
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?