Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 2"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 40 страниц)
Глава шестая
Он приснился себе стоящим на вершине власти, Седьмого ноября 1954 года по старому стилю и 0001 года по стилю новому, в первую годовщину конца предыстории и, соответственно, начала истории человечества.
Стоя рядом с величайшими вождями, мудро направившими ее ход именно в эту точку пространства и времени, Л.З. с чувством законного удовлетворения, от которого теперь уже навсегда был отбит тревожный привкус удовлетворения незаконного, принимал парад историков.
Совершенно голые историки, поигрывая умащенной маслами и помадами мускулатурой, держали над гордыми головами посрамленные чучела одетых с иголочки предыс-ториков.
Все чучела были замечательно сделанными по последнему, то есть по первому слову исторической техники, копиями всех тех, так называемых гениев, которые, внося свой крупный вклад в… тем не менее объективно тормозили поступательный ход косной истории к…
Л.З. являлся Высшим Ответственным Лицом (ВОЛ) за подготовку и проведение парада. Состояние его было неописуемо триумфальным. Но триумфствуя, он одними лишь руководящими взглядами направлял… приводил в действие… корректировал… способствовал… увязывал безотчетные усилия демонстрантов… доводя до…
Гармонию целого не сотрясала грубая пневматика сводных духовых оркестров, оставленных по распоряжению Л.З. за порогом истории.
Но, однако, на одном из скалистых отрогов Вершины Власти располагался скромный коллектив аккомпаниаторов нового типа. Буся Гольдштейн грациозно перебирал чистыми пальцами обеих ног струны шотландской арфы. Руки его были ничем не заняты, но чувствовалось, что они знают, куда себя девать, и из-за пережитков прошлого тянулись поковырять в носу, в ушах, почесать то одно, то другое. Нечеловеческой волей любимчик Сталина удерживал от всего такого свои освобожденные в борьбе нового со старым музыкальные конечности.
Молодой Эмиль Гилельс вел себя точно так же, как Буся, сидя над клавесином и с поразительной тонкостью бегая пальцами ног по белоснежной клавиатуре. Л.З. глянул в сторону Буденного, стоявшего рядом со Сталиным. Сам Л. З. расположен был до обидного ужасно близко от пропасти, всегда почему-то отвратительно соседствующей и непосредственно примыкающей к Вершине Власти.
Л.З. глянул на ненавистную ему фигуру усатого хамла и подонка. Глянул и понял, что Буденный всею силою своей кавалерийской воли удерживает себя от… пер-ды-ысто-рического… ха-ха – Л.З. хохотал во сне – пердежа, к чему маршал давно уже привык, изнывая от тоски в правительственной ложе Большого во время апробаций очередных балетных новинок и томительного ожидания расстрено-живания и разнуздывания кобылок кордебалета в домашней конюшне… Л.З. с замиранием сердца ожидал трагической развязки страшного борения вонючего антисемита с угрюмо-бурным напором внутренней стихии.
Вот сейчас Сталин раскурит трубку, не спеша попыхтит, нейтрализуя непочтительные миазмы военачальника, нажравшегося гороха, и влепит ему пощечину… сейчас… сейчас… На роже Буденного уже появился кислый сигнал – предвестник неминуемой капитуляции перед ничем временами не брезгующим Роком. По вечно загорелой этой роже пробежали предварительные тени вины и смирения…
Но… Буденный, что-то деловито шепнув Сталину и как бы получив от него «добро», вдруг резко направился, балансируя над пропастью, в сторону Л.З… Вот он встает с наветренной стороны, с правого фланга, похабно и гни-лозубо лыбится… Л.З. тут же переходит на правый фланг, оставляя Буденного на левом, со стороны подветренной, освобождая ему место на краю Вершины… Буденный вновь маневрирует… Сталин строгим взглядом одергивает обоих…
Левый ус Буденного мерзко щекочет правую щеку Л.З… Ус навек провонял дегтем, конским потом и кислой капустой… Л.З. умело задерживает дыхание, как некогда в детстве на уроках истории, когда он и еще один башибузук играли в газовую атаку, еще не вошедшую в арсенал военного искусства человечества.
Л.З. задыхается так, как наши организмы позволяют себе задыхаться только во сне… не хватает дыхания… близится полное удушье полыхания, к счастью, оборачивающееся во сне моментом пробуждения… не… хва… та… По углубленно вдумчивому лицу усатой сволочи пока еще только видно, что он сделал-таки беззвучно свое черное дело… Из спертой глотки Л.З. вот-вот готов вырваться натужный хрип первого крика… Мехлис скорее умрет, чем… Буденный наклоняется к Л.З. и шепчет с лошадиной губошлепостью: «В здоровом, понимаешь, теле – здоровый дух, как указывает етго… сивый мерин тохес. Ага?»…Л.З. готов погибнуть… отворить ноздри?… нет… нет… твердое нет… последний миг сопротивления…
И тут Л.З. слышит спасительный рокот десятков авиамоторчиков… Его замысел… К Вершине Власти приближается шумливая эскадрилья голеньких девочек старшего пионерского возраста. Они навевают волну аромата духов «Красная Москва» на шеренгу вождей… Волну свежести и всемирной надежды всех простых людей доброй воли… Собственно, свежесть эту и ласково-бодрящий ветерок, смывший к чертовой матери «здоровый дух» маршала, нагоняют серебристые пропеллерчики, невидимо вставленные и крепкие, розоватые пионерские попки… стремящие полет наших, понимаете, крыл… девушки, держа в лапках букеты полевых васильков и ромашек, напевают «А вместо сердца – пламенный мотор…» и подлетают все ближе и ближе…
Л.З. до того пьян от спасительного аромата и свежести воздушных волн, что тычет Буденного в бок и алчуще вопрошает: «Штучки?… Ага?» Мерзкий враг краснеет, поднатужившись еще разок, словно собирается с мыслями, не зная, что сказать, и ответно шепчет: «Отменное бабцо…» Казарменное зловоние тут же коварно настигает-таки затравленное обоняние Л. З. Это попахивает крушением всех надежд, но… К нему мгновенно подлетают, сделав переворот через крыло… как бывало в кроватке… Верлена и Верста – милые Верочки… вновь после горечи жжения в носу и гортани – щекочущая прохлада свежести… от телесной наготы и знакомого до боли, понимаете, родного запашка… легонько вспотевших… что уж тут говорить… в полете распутниц… Л.З. просто шалеет… с ужасом думает о происходящей у всех на виду стремительной эрекции и смотрит себе под ноги…
Это – очередное крушение всех надежд… Оказывается, все вожди, топчущиеся на Вершине Власти, облокотясь на полированный красный мрамор, одеты только наполовину… на верхнюю половину. Снизу ничего нет. Никакого намека на трикотажные кальсоны с выпертыми спереди, как у лошадей сзади, мослами, ни ситцевых безликих трусов – ни-че-го… дожили… вот до чего доводит партию осквернение завещания Ленина… Но ладно еще раздетость и босоногость. Ноги не мерзнут, потому что Вершина кое-как обогревается системой демократически централизованного отопления. Водяная жидкость гонится при этом снизу вверх от вечно живого, покоящегося в основании Вершины Ильича с целью дальнейшего подогрева кремлевских сирот. Ноги-то у всех вождей – вовсе и не ноги, а дикие копыта, покрытые грязновато-жидковатой сивой, гнедой, буланой, пегой и прочими щетинами. Только у Сталина… поставившего, понимаете, себя над партией и народом… нагуталиненные копытища донизу прикрыты густыми, как у породистых битюгов, чубами щетинищи… Но, что особенно удивительно, бабки-то у всех вождей разные… У брюхатого Кагановича – кривовато-тонюсенькие, словно у рахитичной антилопы. У Берии – тоже, но с какими-то грязными наростами. А вот у кащеистого Суслова – опухшие, слоновьи тумбы. Аккуратные в общем-то мослы лишь у жопоморды Маленкова и у лаптя кромешного Никиты… очень странно. Только у Сталина мослы перебинтованы, как у лошади, принимавшей парады в предыстории…
У Л.З. обрывается сердце, когда он замечает вдруг поверх своих непедикюренных копыт какое-то подобие лошадиных тапочек, но синюшно-беловатого цвета… что это?… что это?… почему?…
От ужаса белых тапочек отвлекает бурная, продолжительная эрекция, происходящая у вождей за бруствером Вершины… вот до чего доводит преступное умаление целей Госконтроля…
Девушки парят вокруг вождей, словно весенние птички вокруг полуголых древесных исполинов, осыпают лепестками цветов. Щебечут все ту же песню.
Л.З. простирает благодарные руки к Верочкам… слюнки текут – так охота похлопать крепенькие попки, остерегаясь при этом травмы пальцев рук от лопастей пропеллерчи-ков… понакрывать горячими чашами ладоней умо… умо… я вас умоляю… четыре с ума сводящих коленки… украдкой… как бывало в кино и в поезде… посадить на минуточку… я вас умоляю… на сучок… о фурии счастья… они уже стремят полет своих крыл…
И тут снова заходит с правого фланга усатая падаль… скудный жмых ипподромов… бздилогонная помпа… заходит и начинает оттеснять Л.З. к краю… к краю… теперь уже не до половухи…
Л.З. истерично и судорожно сопротивляется… крик, как назло, застыл у него в глотке… вша колется черными усами… в каждой волосятине – звонкий напряг стальной стрелы… это – два разящих пучка часовых стрелок. Эх, дедушка, что за невеликодушное мщение?… остается пара шажков до разверстой пропасти, дышащей, словно буденная мразь на зимнем фронте хамским перегаром… взопревшей, заиндевелой сбруей… портянками мертвецов… кислой все той же капустой… тюремным моргом…
А эти поганые бляди, это пионерское говно, которое Л.З. спас от коммунального советского прозябания, которое вспоил и раскормил… дал в руки тайну смертин… озолотил, злоупотребляя, понимаете… они уже трутся ляжками о портупею Первой конной… стоит ли после этого состоять в партии?…
Л.З. пошатывает. Он отчаянно пытается сохранить необходимое равновесие. Но скользят копыта, обутые в белые тапочки, подтыкивает усатая падла пучками часовых стрелок… эх, дедушка, ты-то умел прощать… начинает кружиться голова… дайте руку, дешевки позорные… протяните же руки… Мехлис дал вам, понимаете, все… вы имели…
Он падает на колени. Успевает крепко обнять правую слоновью тумбу Суслова. Прижимается щекой к красножелтым, сукровичным образованиям застарелой экземы, кишащей беленькими червячками и облепленной воронено-оружейными мухами. Суслов заходится злобным чахоточным кашлем, харкает в лицо, дергает тумбой, пытаясь освободиться от жидовской твари, так и тянущей за собой в пропасть. Но у Л.З. хватка мертвая. Он, собрав последние силы, подтягивается повыше, заносит обе ноги на край парапета. Их успело прихватить адскою стужей… Дешевки парят над ним, хохочут, что-то выкрикивают… заметишь там мамину брошь – кинь наверх… Левка, тебе же не трудно… там должна быть папина золотая челюсть и орден «Знак Почета»… кинь наверх… ах, блядье… ах, блядье… это вы мне, который…
Л.З. удается поймать взгляд Сталина. И взглядом же вопросить… за что?… почему я, а не Каганович?… не конструктор Гуревич?… не шпана Утесов и диктор Левитан?… почему?…
Каганович бьет своим копытом по рукам Л.З., ликвидируя мертвую хватку. Л.З. разжимает объятия, но перехватывает ногами, тоже вмертвую, жеребцовые, крепкие, нетерпеливо поигрывающие конечности Хрущева и Маленкова – левую первого, правую второго, – и так вот висит вниз головой, чувствуя, что теперь уже – пиздец, и, принимая это как неизбежность, но испытывая, как это ни странно, перед окончательным низвержением некоторый интерес к внешнему виду бездны и к склонам, давненько исчезнувшим из поля зрения…
И ему открываются склизкие от кровищи, говна, харкотины, ошметков серого вещества, гноя, грязные от обрывков кишок, хрящевого крошева, размолотых позвонков, растерзанных партбилетов, протоколов, мерзкой газетной каши, – открываются Л.З. непотребные склоны Вершины Власти. Открываются и жестоко прет от них узнаванием мельчайших подробностей, давно, казалось бы, похороненных в заметающей следы памяти.
И еще открывается то, что Вершина Власти походит, оказывается, на узкую мавзолейную трибуну, расположенную на самом краю некой пирамидальной фигуры, поставленной вверх основанием, так что основанием теперь служит ее усеченная верхушка, где и подгазовывает систему центрального отопления папьемашистый перегной В. И. Ленина.
Л.З. догадывается вдруг, что такое положение в пространстве Вершины Власти делает невозможным для вождей, на ней утвердившихся, взгляд на склизкие, зловонные, кроваво-грязные склоны и на гниющие у самого их подножия трупы политических врагов, друзей, товарищей по работе, родственников, подчиненных, учителей, бывших начальников и случайных граждан, ненароком залетевших в кроваво урчащую мясорубку-душегубку. Геометрия положения открывала взгляду вождей исключительно окрыляющие перспективы…
Удивительно, что кровь не прилила к голове, а отлила от нее в ноги. Голова была необыкновенно ясна. Ужас, ее объявший, обрел стойкую, пронзительную крепость – он не мучал, а разъедал серое вещество, и оно безумело от впервые испытанной собственной боли…
Л.З. как-то акробатически выкрутившись, вновь бросает умоляющий взгляд на Сталина, с неповторимой добротой приветствующего очередные колонны историков, которые…
Сталин неожиданно реагирует:
– Товарищ Буденный, продлите, пожалуйста, мучения товарища Мехлиса с дальнейшим их переходом в заслуженную длительную агонию, в порядке выдачи агонизирующему выходного пособия…
На глазах у вождей, готовых к дружному, гомерическому хохоту, легендарная усатая гнида садится на корточки в позу кончившего полет горного орла, напрягается…
Не-е-е-е-е-е…
Л.З. взвыл от непереносимого омерзения, но вой не мог исторгнуться, как это бывает во сне, из стесненной удушьем глотки… не-е-е-е-е-е-е-е… лучше туда… вниз… проклинаю… проклина-а-а-а-а-а-а-а…
Он разжимает ноги, дергается вправо – только бы увернуться от конских яблок кавалерийской псины, от извержений вонищи из его буланого крупа – и срывается с Вершины Власти с одной лишь неизвестно к кому обращенной мольбою… быстрее… быстрее…
Однако падение, резкое сначала, захватившее дух, но унявшее холод ужаса высоты в промежностях, замедлилось вдруг. Яички вновь тупо пронзило этим самым холодным ужасом высоты, хронически не дающим покоя высшим советским выродкам… Л.З. удивился, что падает не по отвесной линии, а по какой-то нелепой кривой, нарушающей знакомую привычную форму падения.
Падал он параллельно склону Вершины, под острым углом к ее основанию, то есть к бывшей верхотуре. Одним словом, это не было свободным падением, столь волшебно происходящим в безвоздушном пространстве и с истинным демократизмом уравнивающим скорости падающих крылышек, железок, травинок, стаканов, документов и трупов – всего, что может падать. Нет – это было уродливое мучительное падение-отклонение, и Л.З. открылся его путь наверх и пути наверх спихнувших его с Вершины товарищей.
Путь этот был весьма оживленным, несмотря на более чем отвесные склоны Вершины… Молодежь… понимаете… сосунки еще на партработе… угрюмо цеплялись за малейшие выступы, как бы вросшие в мавзолейный мрамор, – выбитые зубы, вытекшие глаза, с навеки остекленевшим в них выражением непонимания происшедшего, зубные протезы, части оружия, ордена, шапки-буденовки, очки, клочья волосни Троц… Бух… Кам… Зин… председательские колокольчики, подзадоривающие прыть восходящих, а главное, самое сподручное для цепляния и закрепления выжидательной позиции – не разложившиеся еще черепа партийных пап и мам, из черепов которых торопливые громилы даже не почесались вытащить втемяшенные альпенштоки…
Хотя это самое острое, самое сильное горное оборудование нашей партии, естественно, доставалось наиболее прытким везунчикам, плававшим, как удалось заметить Л.З., на обилии предостерегающих и устрашающих объявлений: «Приносить альпенштоки с собой строго запрещено», «Не уверен – не альпеншток», «За несданные альпенштоки администрация ответственности не несет», «Кто не сдаст альпеншток – того уничтожают»…
Разглядывая все это с вынужденным интересом, Л.З. как-то слегка забылся и испытал славное, облегчительное чувство преимущества человека, возвращающегося с покоренной однажды Вершины, хоть и гнусно нынче вышибленного с нее мразями, понимаете, антисемитами… в некие низины жутковатой неизвестности.
Взглядом своим скептическим Л.З. как бы ехидно напутствовал восходителей: валяйте, дорогие товарищи… валяйте… Он ухмыльнулся, распознав в умах и душах одержимых прохвостов знакомые страхи, крысиную зависть, змеиные подозрения, отчаянное недоверие друг к другу, гармонично увязываемое с готовностью к любой подлянке.
Очевидно, в любом, даже в грязно-погибельном пережитом опыте, есть нечто прояснительное, потому что, как бы ни корчило Л.З. во сне, как бы ни карежило и ни рвало последние жилы, он, приноровившись, уцепился за что-то, задержался… нет, товарищи, второй раз Мехлис на это не пошел бы… извините, без нас… мы пойдем другим путем, понимаете… повис над бездной…
Это была чистая надежда, дарованная сном – безумным сочинителем и художником, чумовато пренебрегающим уставами действительности, особенно ее жестким детерминизмом – харей со стальным блеском необратимости в прокурорских гляделках…
Повис над бездной, отвращаясь от взгляда вниз. Концами копыт уперся в чью-то отвисшую челюсть. Белые тапочки стали в полете серо-зелено-кровавыми от касания и цеп-ляния за нечистоплотную скверну и грязный прах склона. Успел намотать на одну руку бедную, жалкую, неухоженную косицу какой-то энтузиастки тридцатых. Указательный палец второй руки ухитрился засунуть в мозговую дырку чей-то гигантской берцовой кости и судорожно согнул его крючком… Диалектично подумал, что если бы не было вообще борьбы за власть, то за что, собственно, можно было бы тут уцепиться?… Спасибо ключице Крыленко… спасибо, понимаете, тазу Ройтмана…
Так и висел бы с чувством большого отдохновения и острой надежды на какой-либо из многих видов спасения. Удивлялся, что легко не соотносит теперешнего жутковатого и неудобного положения с совершенным комфортом недавнего быта… вполне, знаете ли, можно жить… можно… о нет… второй раз Мехлис туда бы не на-пра-вил-ся… бэ-зус-лов-но… а если бы направился, то можете поверить, дорогие товарищи… вы бы давно слетели этим путем к чертовой матери… ваши кости, зубы, ордена, авторучки, усы и чубы вмерзли бы навек в мразь склона… Мехлис стоял бы
на Вершине, жонглируя пенснэ Бэрия… пэнсне Берия… жонглируя, понимаете… здесь можно жить… живут же люди?…
Л.З. с завистью наблюдал за многими знакомыми деятелями партии и государства, прижившимися на склоне, привыкшими вместе с семьями к уродливой геометрии тяжкого угла существования и очень дающего, к сожалению, о себе знать настырному земному притяжению… можно жить… Но Мехлис для начала провел бы здесь генеральный, понимаете, ленинский суббото-воскресник… лесонасаждения… ирригация… мелиорация… электрификация… распределители… советская власть плюс…
Тут Л. З. с аппетитцем поковырялся в семантщине – словечко Языковеда – слова «воскресник»… ну уж это, понимаете, лишнее… лишнее… и так места мало… обойдемся без дыбенок и крыленок с коссиорами… радзутак ихнюю мать… действия партии остаются необратимыми… можно жить… развел бы здесь грифов… плевать, что похожи на Землячку… горные орлята табака к Седьмому ноября и Новому году… Серьезно взялся бы за половую жизнь… все же у нас с этими блядогузками кое-что получилось, не доходя до Эльбруса… жить можно везде… была бы, понимаете, жизнь… да я бы провисел… если хотите знать…
Л.З. еще крепче вцепился в чью-то челюсть, заклиная опять-таки неизвестно кого… только не Рабиновича… только не это… этого я не переживу… кажется, у его супруги, покушавшейся на меня, была не косица, но, наоборот, очень пышные волосы… очень пышные…
Его стало вдруг срывать со склона от безумного страха различить среди остального праха и тления какие-либо вещички или части тела, принадлежавшие в свое время уничтоженным лично им дорогим товарищам… только не это… я бы пощадил на их месте…
Он стал смотреть вверх. Там, уцепившись за край правительственной трибуны мавзолея, торчащего вверх тормашками, болтали ногами особенно прыткие восходители. Болтали ногами, дергались, ища опоры, но не могли из-за крутого отвеса уцепиться, хотя бы за ухо или ворот снизу дотягивающегося дорогого товарища или скрюченного трупа…
На самой трибуне вожди все еще приветствовали толпу демонстрантов. Смахивали белыми перчатками с плеч, погон и каракулевых пирожков лепестки ромашек.
Но Л. З. просекал, что, приветствуя, вожди своевременно цокают копытами по фалангам дерзких пальцев, срывающих ногти в цеплянии за край Вершины. А изо всех расщелин, изрывших давно уже карзубый монолит Власти, доносится простая и скромная картавушка Ильича: по головкам… по головкам… по головкам товагищей…
Косица бедной энтузиастки тридцатых вырывается вдруг из склизкой трещины… Л.З., вновь чуя в яичках адскую холодищу страха высоты, хватается за что попало… успевает накрутить на палец кожаный шнурок, но шнурок из чего-то вышнуровывается… ползет… что это?… что-о-о?… это кисет ординарца, капризно посланного на верную смерть… из кисета крепенько… злопамятненько, понимаете… шибает отсыревшей махорочкой… была война… мы не считались с жерт…
Л.З. чует треск и скрежет отваливающейся под копытами челюсти, инстинктивно смотрит вниз – все же предстоит дальнейшее падение – и хочет хотя бы взвыть… разрешительно взвыть… и не может…
Внизу, на свалке трупов, ощетинился вверх вострыми макушками целый лес часовых стрелок, иссиня-черных стрелок, отбрасывающих ослепительно белые тени на… минуточку, товарищи… откуда у нас с вами белые тени?… а-а…
Зубы выкрашиваются из скрежещущей челюсти… словно семечки… в степи под Херсоном из солнышка-подсол-нышка… а-а-а-а-а… На этот раз срыв со склона и падение так стремительны, что Л.З. ничком, успев уткнуть голову в коленки и закрыв глаза руками – только бы отвести взгляд от леса взлетевших навстречу острий черных сердечек… копий мстительных стрелок проклятого деда и сына деда – отца-а-а-а-а-а… – ничком просыпается от ломоты костей собственного, скрюченного во сне скелета…
Ему холодно. Он дрожит. Тошно открыть глаза. Который час? Плевать… какие глаза?… на что ими смотреть, понимаете?… зубы во сне – к смерти… плевать.
Пережив чудовищное сновидение, Л.З. не то что бы бесстрашно отнесся к… но с достаточно мужественным равнодушием увернулся от неприятной темочки…
Зато, не открывая глаз – так он любил подолгу валяться в кроватке, когда был пугливым, вредным мальчишечкой, – Л.З. думал, что вполне мог бы сейчас, на основании своего огромного организаторского и пропагандистского опыта… тиснуть, понимаете, работенку с заковыристым названьицем… шапочка на обе полосы «Правды»… «Психология отношения к вершине власти. Опыт. Размышления. Выводы»… бэ-зус-лов-но, это было бы новым словом в учении марксизма о власти… я бы наплевал на обвинения в антипартийном мехлизиазме… только слепой не видит в настоящий предысторический момент, что от революции этой сраной остались только рожки да ножки… вся деятельность политбюровской шоблы-еблы направлена на дальнейшее укрепление позиций на Вершине задристанного мавзолея… да я бы смело отдал сейчас три ихних трибуны за одну зачуханную лавочку в зале ожидания Брянского вокзала… и ожидал бы на хлебе и кипятке… конечно, им страшно слетать в пропасть… какое там слетать?… бздят горохом вместе с Буденным, что один камешек экономической реформы вызовет камнепад и прочие лавины… а тут уж нижние товарищи против… они еще взбираются, а их – камешком по темечкам… нет уж, давайте по правилам… мы лезем по трупам, вы нас тыркайте сверху… посмотрим, чья возьмет… у нас есть фактор времени… ужас… ужас… что происходит в стране… а расхлебывай Мехлис и Госконтроль…
Тут Л. З. открыл наконец глаза. Остатки сна потрескивали в голове. Вчерашний дикий бред насчет души тоже казался нелепым сном. Все тело колотило и ломило, словно оно действительно исколошматилось о скверные склоны, пока не шмякнулось на адские острия… иссиня-черные стрелы, отбрасывающие ослепительно белые тени… какая душа?… что вы мне, понимаете…
Подниматься с пола он решительно не хотел… ни к чему… нет позывов ни к по-маленькому, ни к по-большому…
Неподвижно лежа, осмотрелся. Не мог понять: день ли?… вечер ли?… ночь?… Воздух в комнате странно белел, словно еще не успела улечься известковая, серая, бездушная пыль учиненного разрушения…
Удивился, что не прикончил арфу и клавесины. Вспомнил, как, вообразив себя вчера душою, собирался порхать над родными и близкими с арфой в руках и бряцать, понимаете, пока не простят… бряцать и бряцать… идиот… говно…
Уставился на валявшийся прямо перед глазами курчавый скальп кельнского раввина. Схватил скальп и остервенело стал таскать его за волосы… вырвать… чтобы ни слуху, ни духу…
Волосы раввина были такими жесткими, что Л.З. разбередил ими старые вчерашние порезы на пальцах. Плюнув, бросил возиться… Ноги у него подкашивались от общей слабости, изготовившейся, кажется, на всем плацдарме к…
Плевать было также – заходили сюда или не заходили, пока он спал… плевать… Этого слова вполне теперь хватало для абсолютно точного выражения отношения Л.З. к миру и жизни… Все же, увидев на полу в прихожей свежие газеты, какие-то журнальчики и письма… даже письма… он встрепенулся по старой памяти, но не стал нагибаться… плевать… ы-ык… Омерзение к тому, чтобы прочитать какую-нибудь блевотину собственного производства вроде «Резервам качества – зеленую улицу»… «Партийное просвещение – окрыляющие перспективы»… было сильней желания взглянуть на…
Он застонал и даже как-то взбодрился от ясного знания, что все самое жуткое, может быть, уже позади… столько пережить, сколько Мехлис за эти дни, понимаете… я бы хотел увидеть Александра Матросова на моем месте, скажите мне за него спасибо…
Он мельком вспомнил, как один военачальник советовался с ним, бывшим начглавполитупра, но авторитетнейшим комиссаром, насчет оформления пары выдающихся военных подвигов, от которых даже у повидавшего виды старого вояки стыла кровь в жилах. Мехлис тогда посоветовал оформить как героя Матросова. Солдата-еврея… как я мог позабыть фамилию?… авторитетный комиссар считал более целесообразным посмертно чем-нибудь наградить… орден-шморден, понимаете… и так слишком много разговоров о жертвах среди евреев в газетах… хватит с них пассивного героизма… да и не мешало бы, знаете, проверить как следует все данные… опросить очевидцев… то есть, простите, как это «нет очевидцев»? … как «объективно восстановлена картина боя»? …да вы… вы хотите, чтобы Хозяин снял с нас с вами три шкуры?… раз очевидцы погибли, значит, делу конец… мы не можем допустить девальвации героизма… ну вы даете… не забудьте, кстати, представить к «звездочке» моего адъютанта. Исполнительнейший офицер…
Раздражение и ненависть ко всему вокруг настолько моментально взыграли в Л.З., что он с удовольствием харкнул бы в собственную память, когда бы мог, конечно, харкнуть. И передернуло его не потому, что он задним числом почувствовал себя отвратительным говном в глазах честного, умного генерала, явно воспринимавшего всесильного комиссара как говнюка и ублюдка, а потому, что память готова была разыграть как раз тогда, когда ей следовало бы… понимаете… помалкивать… И все же… эта сволочь… довела вроде бы ничего не значащее, но что-то уж больно въедливое воспоминание до конца… ни к месту… причем тут сраный-пересраный генерал?… плевать.
Генерал сказал тогда в сердцах, что всего этого героического идиотизма могло бы не быть, если бы… «Что вы имеете в виду?» – «Пошли вы к ебени матери, Лев Захарович. Сами прекрасно знаете, что я имею в виду».
Л.З. при первой же возможности донес Сталину о настро-еньицах генерала и высказал оцененную Хозяином мысль насчет того, что высшие военные лизнули порядком власти и силы и надо бы их поставить на должное место…
Мысль сатрапа Сталин оценил, но о разговоре этом поведал при случае группе высших военачальников. Поведал как бы в шутку, но с верным психологическим прицелом, держа, как всегда, на мушке прицела сразу двух зайцев.
Генералы призадумались и еще пуще возненавидели Л.З.
Однажды в Кремле, на величайшем приеме в честь Дня Победы, тот самый старый вояка подошел к Л. З. Мягко отведя его под руку в сторонку от жратвы и пьяни, наклонился – он был головы на две выше Л.З. – и сказал: «Повидал я, Лев Захарович, на своем веку немало. Революцию проклятую пережил. На каторге побывал. Но такой грязной мелкой бляди и крысы, как вы, поверьте, не встречал. Нет-с!» Он также добавил, тактически и стратегически опередив угрозы надувшегося, побелевшего, как жалкий гондон, Л.З.: «Нет очевидцев. Вам не восстановить объективной картины… Мразь!… За победу! Царство Небесное всем погибшим!»
Л.З. так и съел все это. Не мог же он в разгаре победного пиршества полезть с бездоказательными жалобами к Сталину… рябая спирохетина только рад был бы лишний раз анекдотически унизить… но ты тоже подергаешься, если уже не дергаешься, паскуда…
Он закатил глаза, как бы пытаясь заглянуть себе под карниз, в кухню беспокойного хозяйства, злобно поворочал ими, скрипнул зубами и, начальнически веря в неистощимый магизм своего хамского, комиссарского тона, сказал:
– Еще одно воспоминание и… я не знаю, что я с тобой, сучка, сделаю…
Моменты раздвоения его уже не волновали. Сознание, порядком помучав за пару дней и ночей рабочее серое вещество, если и не прониклось мыслью о некой неизбежности, то пребывало в состоянии крайней усталости, в последнем унынии. До сознания как бы дошло наконец с совершеннейшей ясностью, что оно отключено и оставлено на самого себя. Отвлекающие игры в миражи, галлюцинации и в салочки с самовоображенным двойником – бесполезны.
Л.З. в какой-то момент так и сказал вроде бы ни с того ни с сего: бес-полез-няк… Словечко он подцепил от фронтового адъютанта – бывшего отчаянного урки-рецидивиста.
Но вот что странно: человек, которого хитромудрая действительность легко обезоруживает как раз тем, что она предлагает ему на выбор множество разнообразных вариантов поведения, провоцируя его растерянную волю на рискованные игры или, как говорят советские бюрократы, на мероприятия, – человек этот, поставленный вдруг лицом к лицу с некой неизбежностью, даже с неизбежностью смерти, обретает способность как-то действовать в отпущенных ему пределах времени.
Во всех действиях этого человека, если взглянуть на него со стороны, равно как и в полном бездействии, мы с удивлением можем заметить выявление начала личностного, то есть той изначально благородной и прекрасной потенции, которую обычно принято именовать достоинством, никогда не задумываясь об этимологии самого слова и о его Божественном, как воздух и вода, составе.
И вот, сколько бы ни измордовывал конченый почти человек бездарно выбранным стилем всей своей последующей жизни образ достоинства, как бы ни втаптывал он его в поистине невообразимую Творцом серую, топкую грязь и в кровавую кашу, к каким бы ухищренным извращениям ни прибегал человек в изуверских попытках зашлепать достоинство черною мразью окончательного безобразия, несомненно злобно мстя своей чудесной природе только за то, что сам же ее первый и обидел, оно – достоинство жизни – перед некой неизбежностью вдруг скромно свидетельствует самому себе, но не погибающему человеку, о своей непричастности к уродствам зла.