Текст книги "Рассказ о Феличе"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
V
– Вы простудитесь, Иван Иванович, сегодня совсем осенний день, вы кашляете, пойдемте в комнаты.
– Варя, дорогая моя, бросьте это, дайте мне сказать вам, что я думал о вас сегодня утром, и как я люблю вас…
– В комнатах, в гостиной… Там топится камин.
И она увлекала меня в дом, где у камина мать вязала нескончаемые шарфы, и я, конечно, ничего не мог сказать Варе. Ее заботы о моем здоровье порядком мучили меня. Мои книги, которыми я надеялся заинтересовать ее, возбуждали в ней мысль, что я слишком много занимаюсь, что это вредно. Иногда она подходила к ним и с другой стороны.
– О, эти книги! Вы их любите больше меня. Даже когда вы со мной, вы о них думаете. Я вижу, я чувствую.
Я усмехался. Люблю больше, чем ее! Я молча целовал ее руки, и она успокаивалась.
Но я не успокаивался. Меня все чаще и чаще грызла нехорошая мысль: а если мы с Варей не понимаем друг друга? Если она совсем не такая, какой мне казалась, какою я хотел ее видеть? Если она меня любить не той любовью, какой я хочу? Значит, и я не люблю ее…
И я невольно, почти злобно, стал наблюдать, подсматривать все ее движения и слова, и мучился невообразимо, то находя ее холодной и узкой, то открывая в ней прежнюю силу души. Я не знал… и мне жилось скверно, а со мной вместе и Варе, которая часто плакала, но молчала, не понимая, что со мною делается.
Мы виделись каждый день. Варя мне сказала как-то, что она умерла бы, если б мы не виделись один день. Мне это очень понравилось, потому что я сам думал так же. Однажды я был болен, не мог подняться с постели, и Варя ко мне приехала, и мы провели все-таки день вместе. Любовь не терпит никаких внешних препятствий, не терпит ни дня разлуки, она должна победить все, должна быть всегда первою, – а иначе, это не такая любовь, которой стоит дорожить. Меня испугала как-то и Вера Ивановна: полушутливо, вызывая дочь из соседней комнаты, она произнесла:
– Ну, Варя, любовь любовью, а дело делом! Иди-ка, подруби эту оборку, ты ее не кончила, а без нее дальше шить нельзя.
«Любовь любовью, а дело делом!» У меня даже сердце похолодело. Какой ужас! Любовь, заполняющая пустые промежутки между часами, делами! Мне показалось это кощунством.
«Они живут, как во сне, – думал я. – Берут то, что лежит ближе, и ничем не живут вполне, отдавая себя до капли. Неужели и Варя? Боже мой, неужели и она?»
Так шли наши отношения, через пень, через колоду, кое-как. Свадьба, впрочем была назначена в январе.
В сентябре наступила слякоть. Унылое, бело-серое небо опустилось низко. В один из таких безнадежных дней, после завтрака, когда уже лошадь была заложена, чтобы отправляться в Лужки, – старик мой подал мне письмо.
Меня извещали из Петербурга, что бывший опекун мой Валериан Константинович внезапно скончался и что найдено завещание, делающее меня его единственным наследником. Но возникли кое-какие затруднения, устранить которые может только мое личное присутствие. И адвокат звал меня в Петербург немедля, предупреждая, что в случае, если я не приеду, дела могут принять плохой оборот, и что пробыть в Петербурге мне придется, вероятно, около двух месяцев.
Я понял все очень ясно. Состояние моего опекуна не маленькое, – тысяч двести или триста. Я делался богатым человеком. Я мог исполнить свою заветную мечту – поехать путешествовать. Новая жизнь открывалась передо мной, но… для этого мне нужно было оскорбить свою любовь, ранить ее, свести на ту степень обычной любви, которой любят все простые люди… надо было разлучиться с Варей на два месяца из-за денег.
Признаюсь, у меня не было даже колебаний. Раз признав, что я люблю, оскорблять свою любовь я не мог и мысленно. Она была для меня дороже всего.
Я сунул письмо в карман и поехал в Лужки.
Дождь не шел, но тонкая изморозь туманила горизонт. Мокрые, голые ветки деревьев качались с тем мертвым постукиванием, которое всегда мне напоминает стук костей скелета. Было тоскливо, холодно и тяжко.
Я думал о письме и о Варе. И вдруг злая мысль озарила меня. Вот случай, когда я могу до дна узнать, любит ли меня Варя, понимает ли мою любовь. Если она даже не может любит меня так, но понимает меня и дорожит мною, – она удержит меня.
Я почти вбежал на крыльцо. Варя встретила меня в передней.
– Что с тобой, Ваня?
Она уже начинала говорить мне «ты» иногда и звала Ваней, к чему, впрочем, я не мог привыкнуть: очень мне не нравилось.
– Два слова… Зайдем к тебе.
В ее комнате я, без околичностей, показал ей письмо, объяснил его и сказал тихо:
– Ну, что же? Как ты думаешь?
Сердце у меня билось тяжело, часто, в ушах шумело. Я чуть не крикнул ей: скорее, скорее! Скажи, что ты любишь нашу любовь, что ты не дашь оскорбить ее разлукой из-за денег, что ты не расстанешься со мной ни на минуту…
Глаза Вари наполнились слезами. Она взглянула на меня кротко.
– На два месяца… – прошептала она.
Я сделал невероятное усилие над собою и проговорил:
– Но я буду писать тебе каждый день… И, может быть, дела кончатся раньше. Подумай, как мы будем потом счастливы…
– Да, Ваня. Но все-таки тяжело.
– Тяжело, конечно. Так ты отпускаешь меня?
– Ваня, это для твоего блага… Я была бы гадкой эгоисткой… А для твоего блага…
Для моего блага! Она не знала, что она делает с моим сердцем.
Мы не говорили больше. О чем? Да я и чувствовал, что не могу дольше притворяться. Я не уехал сейчас же. Варя приписала мою мрачность нашей скорой разлуке и была со мною особенно нежна. Она тоже горевала, но тихо, кротко, покорно, – и радовалась, что «мы будем счастливы» – потом… Все поздравляли меня с получением денег… А мне казалось, что на дворе еще темнее, изморознее и ужаснее, что стены ползут бесшумно вниз около меня, что пол уходит в пропасть подо мною… Все кончено… Любви нет, потому что не это любовь.
Я не видел Вари. Я написал ей письмо, где в последний раз пытался объяснить ей, что она заботилась о моем благе, не зная, где оно находится, что она убила нашу любовь.
Я писал всю ночь, – а через день уже был в Петербурге.
VI
Два последующих года проползли медленно, хотя вся жизнь моя переменилась.
Я пробыл в Петербурге, сколько того требовали дела, – месяца четыре, получил деньги, которых оказалось больше, чем я мог предполагать, и тотчас же пустился странствовать. Полтора года я прожил в Италии. Я много занимался, не так, как прежде, а серьезно и систематически, слушал некоторое время лекции в болонском университете – не для лекций, а больше, чтобы сойтись ближе с итальянскими студентами, которые меня интересовали. Во Флоренции я сошелся с одним дряхлым старичком профессором; он меня очень полюбил.
Эти два года так изменили меня, показали в таком новом и простом свете и жизнь, и красоту, и искусство, что я не любил вспоминать себя прежнего, деревенского, глупого и смешного ребенка. И прошлое Италии, которое я любил, не зная, – я узнал, понял и полюбил еще больше.
О Варе я старался не думать и не вспоминать. Всякой любви я избегал. Это было больное место, которое я решил не трогать.
Весной третьего года (я жил тогда во Флоренции) со мной случилось что-то нехорошее. Я заболел. У меня, собственно, ничего не болело, но необъяснимая тоска, тяжелая и тупая, грызла мою усталую душу. Что бы я ни делал, о чем бы я ни думал, она была тут, мешала дышать и говорить. Я не знал, куда себя давать. Каждый день, ранним утром, я ходил наверх, к монастырю Сан-Миньято. Оттуда была видна Флоренция, покрытая сизой утренней дымкой, вся серая, маленькая и гордая; Арно, извиваясь в долине, блестел, как расплавленное олово; вся холмистая, нежная Тоскана улыбалась мне, а я плакал, глядя на нее, и не знаю, чего хотело мое сердце. Один раз, помню, мне вдруг вспомнилось ровное, зеленое море высоких трав, запах мяты и повилики, пара белых бабочек над стеблями кашки и одуванчиков… Мне стало страшно. Откуда такие воспоминания здесь, в этой прекрасной и смелой Флоренции, в городе дворцов и роз?
Но дольше я не мог выдержать. Бежать, – не все ли равно куда? И я поехал в маленький городок Цезаро, довольно далеко от Флоренции, на берегу Адриатического моря.
Я не искал ничего, кроме одиночества и морских волн. Знал, что не найду там никаких особенных красот природы, – мне нужна была перемена и отдых.
Я приехал в жаркий день; городок мне показался некрасивым, не очень уютным, слишком ярким. Солнце ослепительно ударяло в светлые стены домов. Синела на краю узкой улицы, вдали, темная, как синька, полоса моря. Я не пошел к морю, боясь жары. В темной, не очень чистой, гостинице, но величественной, как дворец, – потому что это действительно был старинный дворец-«шалаццо» какого-то кардинала, – мне отвели громадную сводчатую комнату, которая мне сразу понравилась.
Я спросил, нет ли тут музея, картинной галереи. Мне указали путь. Я люблю музеи самые простые, без посетителей, темные и прохладные, где бродишь тихо, не торопясь к шедевру, где открываешь иногда на скоробившемся холсте неугаданные лица божественной красоты.
Но цезарский музей оказался неинтересным, если не считать отделения майолик, которые превосходны, но которые меня на этот раз не тронули.
Сторож, видя мое равнодушие, предложил мне идти вниз, где есть скульптурное отделение и «классы».
Скульптурное отделение оказалось собранием слепков. В боковых комнатах помещались классы, – ученики рисовали и лепили. Я прошел во вторую комнату. На стене меня заинтересовал какой-то орнамент, – и я остановился. Здесь работали ученицы, на которых я не обратил особенного внимания. Было тихо, иногда только слышались отрывочные фразы на грубовато-звучном и переливчатом итальянском языке, к которому я давно привык.
Вдруг я почувствовал себя неловко, как человек под слишком пристальным взором. Я обернулся. На меня в упор смотрели два больших светло-серых глаза, светлых, но не прозрачных, как чистый ручей с темным днем. Я удивился. На меня никто так не смотрел. Да и в наружности моей не было ничего замечательного, даже свои длинные волосы я давно остриг. Я хотел уйти, но, вглядевшись пристальнее в девушку за пюнитром, я остановился. Она мне показалась такой странной и такой интересной, что я сам не отрывал от нее глаз, не думая о неловкости этого переглядывания.
Она была вся очень мала, но не худа. Лицо казалось особенно маленьким от необыкновенной пышности волос, которые лежали толстыми, желтыми прядями, упруго и крупно волнистыми. Они, вероятно, не были длинны, а только непомерно густы и кудрявы. Узел на затылке казался маленьким сравнительно с локонами, свитыми в жгуты около ушей и лба. Цвет их был именно желтый, тусклый, без золотого оттенка, тяжелый и однообразный. Низкий лоб, сдвинутые прямые брови придавали ее красивому лицу выражение злобной решимости. И на черном дне светлых глаз мне почудилось что-то нехорошее, какое-то безумие.
Ученицы встали и начали собирать рисунки, уходя домой. Белокурая девушка тоже встала, не сводя с меня глаз. Я сделал усилие – отвернулся опять к стене. Ученицы вышли в сени, болтая и прикидывая шляпки.
– Felice, – услыхал я голос одной, которая звала запоздавшую подругу. – Vieni! Феличе, иди же.
– Subito! – отвечал ей спокойный и глуховатый голос около меня.
Я опять обернулся. Моя девушка, которую звали Феличе, собирала рисунки не торопясь. Синее платье с кожаным кушаком сидело на ней ловко. На вид ей казалось лет шестнадцать.
Прошло несколько мгновений. Слышно было, как толпа учениц выбежала из сеней. Мы были одни.
– Синьор, – произнесла вдруг Феличе, приблизившись ко мне, – вы иностранец?
Не знаю, нравилась ли она мне, но я ее боялся.
– Я только что сегодня приехал, – проговорил я, снимая шляпу. – Цезаро такой прелестный город.
Мне показалось, что она усмехнулась презрительно.
– Его надо знать, этот город… У нас бывает мало иностранцев. Я думаю, мой отец может быть вам полезным. Он – директор гимназии и музея. Проводите меня домой, я вас с ним познакомлю.
Через минуту мы уже шли рядом по жарким и светлым улицам Цезаро. Феличе говорила со мной о пустяках, но смотрела порою так, что у меня холодели руки. Она меня точно привязывала к себе взорами.
Я познакомился с отцом. Он мне показался дряхлым и глуповатым итальянцем. Матери не было вовсе. Компанию Феличе составляла худая и старая экономка Маргарита с хитрым лицом. Дом был новый, белый, похожий на все итальянские дома, с балконами.
Случилось как-то, что я провел несколько часов у моих новых знакомых. Пришел высокий черномазый итальянец, одетый прилично, в рубашке с отложным воротником, но, как все итальянцы, с бесвкусным и пестрым галстуком. Он сверкнул на меня недружелюбными черными, как сажа, глазами. Феличе мне его отрекомендовала просто: «А это – Гвидо».
Гвидо все время молчал и скоро ушел, чему я был рад, ибо он продолжал как-то странно взглядывать на меня. В тот же день я узнал, что Гвидо считается женихом Феличе.
Видя мое удивление, Феличе прибавила:
– Мне семнадцать лет, Гвидо получил место и просил назначить день свадьбы. Он хочет – теперь, а я хочу после купаний.
Купанья в Цезаро начинались в июле. Приезжало много народу из Флоренции и Рима; городок оживал и веселел.
– Гвидо не будет ждать, – промычал старик отец, который успел закурить прескверную сигару, и неприятный дым ее душил меня.
Феличе изменилась в лице, но не покраснела, а побледнела. Брови ее сжались.
– А если я не хочу раньше? – произнесла она, с таким-то вызовом, обращаясь к отцу.
– Гвидо не будет ждать, – повторил старик. – И я не буду ждать, – прибавил он, и вдруг выпрямился и посмотрел на дочь так, что я удивился, а она, хотя стиснула губы, ничего не посмела ему возразить.
Мне стало неловко. Старый итальянец показался мне не таким уж дряхлым и беспомощным.
Он не удерживал меня, когда я начал прощаться. Вообще, мой визит не удался: я видел, что вернуться мне сюда не придется. И я задумчиво спускался по каменной лестнице, когда сзади послышались легкие шаги и Феличе догнала меня.
Она схватила мои руки и глядела на меня умоляющими глазами. Что-то невинное, бессознательное, но сильное было в этих светлых глазах, и горячая волна прихлынула к моему сердцу.
– Синьор, синьор, – лепетала она, – ради Бога… Вы уходите… Ради Бога… Не думайте обо мне дурно, но я не могу… Придете вечером в сад на берегу моря… Где здание купален… Оно теперь заколочено. Придете. Мне нужно вам сказать…
Ее волнение передалось мне. Я шепнул ей на ухо, так, что губы мои коснулиь ее пушистых волос:
– Приду, приду…
Она вдруг выпрямилась и прибавила почти громко, с прежней злобой сверкнув глазами:
– А Гвидо… Не будет этого. Я его ненавижу теперь, Гвидо.
Что мне было до Гвидо? А между тем безумная радость захватила мне дыхание в эту минуту. Я дошел до своей гостиницы как в полусне, лег на постель и продолжал… не думал, потому что я ни о чем не думал, а дремать, сладко и неспокойно.
Вошла служанка, некрасивая и болтливая баба, предложила мне обедать. От обеда я отказался, но, подумав, спросил ее, знает ли она директора гимназии.
– Синьора Учелли? Кто же его не знает! Он постарел за последние годы, но все-таки чрезвычайно достойный господин. И упорный, настойчивый, – истый итальянец. Стоит ему захотеть, – о, уж он поставит на своем. Синьорина – красавица. И воспитана строго. Теперь она выходит замуж за синьора Гвидо – родственника синьора Учелли, который его очень уважает. Немножко крут и горяч синьор Гвидо, но таким и следует быть: это значит только, что в жилах его течет благородная кровь…
Я еле остановил расходившуюся старуху и выслал ее из комнаты.
Потемнело быстро и внезапно, почти без сумерек. Я схватил шляпу и выбежал на улицу.
На главной площади шелестел фонтан. Люди ходили ленивыми толпами и громко переговаривались. Освещенный круг часов на муниципалитете показывал восемь. Я прошел несколько улиц почти наугад и вышел, наконец, к морю. Темное, пустынное море роптало печально, почти заунывно. Чуть белел песчаный, плоский, скучный берег. Ряд вилл с забитыми окнами казался бесконечным. Влево я увидел черную купу деревьев за длинным и низким строением, тоже необитаемым.
– Туда! – сказал я почти громко и быстрыми шагами направился к деревьям.
Там было очень темно, не виднелись даже огни города, – я подвигался, не видя дороги. Но не успел я и подумать, что благоразумнее вернуться, как чьи-то руки схватили меня за одежду, и я услышал торопливый шепот:
– Синьор Джиованни… Синьор Джиованни…
Это была Фелича. Глаза мои привыкли к темноте, и я различал теперь маленькую, стройную фигурку, закутанную в черное. Непокрытые волосы и лицо слабо светлели.
– Пойдемте сюда, тут есть скамейка, – продолжала Феличе тем же шепотом.
Мы сделали несколько шагов и, действительно, нашли скамейку. Я держал руки Феличе и молчал. Необъяснимое, жгучее волнение охватило меня.
– Синьор, – продолжала между тем Феличе, – не думайте обо мне дурно, заклинаю вас. Это сильнее меня, я не могла… Скажите хоть слово, одно слово…
– Я тебя люблю, Феличе… Я тебя люблю…
Я и теперь не понимаю, как я произнес эти слова, – точно кто-то другой произнес их. Это было сильнее меня.
Она вскрикнула легко, слабо, и прижалась ко мне. Я чувствовал, как похолодели вдруг ее руки. Она что-то шептала скоро-скоро, – я не мог разобрать что. Наконец я уловил несколько слов:
– И я… И я… О, как я люблю…
У меня мелькнула мысль, что я еще вчера вечером не знал Феличе. Как это странно! Это какое-то безумие… Я тихо выпрямился, не выпуская ее рук, и произнес:
– Ты меня любишь, Феличе? За что?
– Не знаю. Люблю.
– Так скоро?
– А ты? Ведь ты тоже… Разве для любви нужно время? Я не думала…
– Но что с нами будет?
– Не все ли равно?
Она засмеялась. Я уже так привык к темноте, что видел ее черты и заметил ряд маленьких, немного заостренных, зубов.
– Как ты не боишься? Одна в темноте… И если узнает отец?
– Я тебя люблю… И я не одна… Со мной пришла Маргарита. Она там, у берега. А если узнает отец… Что ж, он меня убьет.
Я в ужасе отшатнулся от нее. Но она опять зсмеялась.
– Нет, я пошутила. А какой ты пугливый! Видно, что иностранец.
– Как ты думаешь, отец отдаст мне тебя?
– Меня? О, нет. Ты шутишь! Никогда! Он обещал меня Гвидо, – это кончено. Да если б и не обещал, – ты чужой, ты не наш, ты даже другой веры… Я знаю отца…
– Но что же будет с нами? – повторил я тоскливо. – Нам надо расстаться…
Она удивилась.
– Расстаться? Как же расстаться, если мы любим друг друга? Приходи сюда каждый вечер… Мы будем видеться.
– А если отец заставит тебя?
– Гвидо? – вдруг вскрикнула она. – Никогда! Я умру, – вот и не заставит.
С трагизмом, даже со злостью, у нее соединялась какая-то детская наивность, та наивность, которая бывает только у очень молоденьких девушек. Я был беспомощен перед нею. Она меня ужасала – и умоляла. Я говорил ей, что люблю ее, но что я чувствовал к ней – я не знаю. Это было какое-то безумие.
И я, как она, перестал думать о будущем. Она скрылась, взяв с меня обещание прийти на другой день сюда же.
Я пошел домой, опять без мыслей, добрался до своей комнаты и заснул как убитый.
VII
Наши свидания по вечерам, под скучный плач плоского моря, продолжались. Эти несколько дней я провел, как в бреду. С утра не выходил, лежал на постели, почти не ел, и, едва начинало темнеть, я уже спешил туда, под деревья. Иногда мне приходила странная мысль: не это ли любовь, та любовь, безразумная и страшная, которой я так хотел когда-то? Но почему так мало счастья было у меня в душе, так много тоски, бессилия, почти горя, почти стыда?
Мы редко говорили с Феличе. С ней как-то не хотелось говорить. Она приходила всегда тихо и быстро, точно вырастала из-под земли, мы садились рядом, я брал ее руки и целовал их. Один раз, – только раз! – я ее поцеловал в губы… Это было седьмое наше свиданье. Она казалась печальной и тревожной. И даже намекнула мне, что отец, кажется, что-то подозревает. Я стал расспрашивать ее.
– Мой отец едет завтра в Урбино, – сказала она. – Он хочет, он приказал мне ехать с ним. Но я не могу ехать.
– Он едет надолго?
– На три дня.
– Феличе, – сказал я нерешительно, – отчего же тебе не исполнить его желания? На три дня… А если ты откажешься, – он будет убежден, что тут что-нибудь скрывается…
Она взглянула на меня с непритворным изумлением, потом вдруг гневно сжала брови.
– На три дня! Ты хочешь, чтоб я не видела тебя три дня? Ты, значит, не любишь меня, Джиованни!
Что-то старое, далекое вспомнилось мне. Я опустил голову.
– Да, знаешь ли, что если б мне завтра смерть грозила, я сегодня бы пришла к тебе сюда. Даже если б тебе она грозила, тебе – и то я не могла бы не видеть тебя. А ты говоришь – три дня, чтобы отец не подозревал. Пусть, пусть подозревает, – какое мне дело, я тебя люблю! И весь свет, и даже Гвидо… Гвидо зол… но все равно. Я вижу тебя, я люблю тебя, я с тобой, и не могу, и не хочу думать о том, «что будет».
Она обняла меня, и я ее поцеловал… в первый и в последний раз в жизни. Она говорила мне слова, которые я сам когда-то хотел слышать, но в душе у меня, несмотря на горячее чувство к этому странному ребенку, было не счастье, а ужас.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.