Текст книги "В Москве"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Зинаида Гиппиус
В Москве
I
На одной из самых мирных улиц, недалеко от Пречистенского бульвара, стоял серый домик с мезонином. Церковь Николы на Огородах была как раз напротив, рядом с посудной лавкой, и потому не оставалось никакого сомнения, что обитатели серого домика – именно этого прихода.
На праздниках отец Михаил, отправляясь к своим прихожанам с дьяконом, дьячком, двумя сторожами и просвирней – всегда начинал свой обход с серого домика. Иногда – в Крещенье со святой водой, или на Пасху с крестом – туда ходил даже сам отец Иринарх, «поздний» батюшка храма Николы на Огородах; а отец Иринарх редко кому оказывал подобное внимание: верно, жильцы домика умели ценить его и говели каждый год.
Завтра Варварин день, именины старшей дочери Евстафия Петровича Ступицына, и в квартире идут некоторые приготовления. Аксюша еще днем обмела стены в зале и выхлопала ковер перед диваном; теперь она ставит опару к завтрашнему пирогу и уж два раза приходила звать барышню Катерину Ивановну вниз, на кухню.
Катя, с растрепанными волосами, в ситцевой кофте, хлопочет изо всех сил. Варя разливает в зале вечерний чай и в промежутках торопливо приметывает чистое кружево к воротнику нового клетчатого платья.
Евстафий Петрович сегодня в духе, потому что рано воротился из суда и успел хорошо выспаться перед чаем. Он в сером халате, с папиросой в длинном мундштуке; лицо его делается все довольнее: пасьянс «картинная галлерея» сошелся у него два раза подряд.
– Папаша, – сказала Варя, миленькая девушка с добрым лицом, – а Миролюбовы завтра на пироге будут, или вечером? Ты как им говорил?
– Обещали вечером приехать. На пирог, говорят, нельзя. А ты что же, Варичка, цветы не помыла? Самой некогда, так Катю попросила бы. Да узнать надо у жильцов в мезонине, дадут они стулья на завтра?
– Дадут, папаша; Аксинья бегала после обеда. А цветы я помою.
Продолговатая, довольно большая комната освещалась только лампой на маленьком чайном столе около стены; да с улицы, прямо в низкие, замершие окна светил фонарь; пламя его дрожало и колебалось от ветра.
В одном углу зала принимала вид гостиной: диван в белом чехле с двумя вышитыми подушками, несколько кресел кругом, стол, на столе незажженная фарфоровая лампа и много альбомов. У противоположной стены стоял рояль.
Над роялью висела премия Нивы в черной рамке – «Дорогой гость», а над диваном – зеркало; но оно было так высоко, что никто никогда в него не смотрелся. Цветы у окон хотя были хорошие и настоящие – казались не живыми: уж слишком правильно их расставили: маленькие к маленьким, большие к большим.
Мороз в двадцать шесть градусов давал себя чувствовать и здесь: особенно дуло с полу; Евстафий Петрович сидел в калошах, а Варя в теплых сапогах.
Наконец явилась и Катя из кухни.
– Вот устала! И чуть не забыла один конец велеть с вязигой. Тетя Маша любит с вязигой. Налей мне чайку, Варя! А где же Алевтина?
– Она в спальной, – сказала Варя. – Папаша новые журналы принес; читает. Тина! Чай пить!
– Сейчас! – отозвалась Тина, младшая сестра Вари, и вышла в залу.
Катя приходилась троюродной племянницей Евстафшо Петровичу. Один раз, когда Варя и Тина только что встали и собирались пить кофе, а папаша ушел на службу – в передней позвонили. Барышни удивились: кто бы мог так рано?
Вошла полная, черноглазая девушка с узелком – и поклонилась.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
– Вы – Варичка и Тиночка? А я – Катя. Антонины Сидоровны дочь. Из Арзамаса.
Услыхав, что она из Арзамаса, Варя и Тина сейчас же вскочили и расцеловались с сестрой; хоть и дальняя, а все ж своя, не чужая.
Катя и осталась у них «гостить» года на два. Спала в зале на диване и помогала Варе по хозяйству.
Обе сестры видели Катю в первый раз; но каждое Рождество и каждую Пасху Варя выбирала что-нибудь из старья и посылала в Калугу, во Владимир, в Арзамас – родным; причем папаша всегда приказывал в Арзамас больше посылать.
– Там беднее! – говорил и прибавлял: – Вот это Кате, это Володе, это Паше, это Лидя сносит…
Последний раз немного набралось: прошлогодние шляпки соломенные, теплая юбка да старая папашина жилетка. Все молча допили чай. Катя стала перемывать посуду.
– А что, Люба со студентами своими придет? – сказал наконец Евстафий Петрович, собирая карты. – Ты их звала. Варя?
– Да, папаша. Они очень милые, эти студенты. Люба говорит, что у них в доме веселее стало с тех пор, как она пустила студентов. А ей с мужем довольно и трех комнат.
Люба была дочь умершей сестры Евстафия Петровича – веселая толстуха. Очень простая, она никогда не прочла ни одной книжки и была в восхищении, что муж ее недавно получил место в акцизе. К студентам она чувствовала материнскую нежность; детей у нее не было.
– Ах, Тина, – сказала Катя, – ты не видала нового Любиного жильца, Новоселова! Тоже студент, и какой красивый! Варя и его звала.
– Да, пресимпатичный, – подтвердила Варя. – Из Петербурга сюда перевелся, нынче кончает. Говорят, история там в университете у него вышла.
– Жаль, что я его не видала, – сказала Алевтина. – Ну, завтра увижу. А теперь и спать пора.
Папаша ушел к себе. Варя зевнула. Катя пошла за подушками и стала устраиваться на узеньком диване.
II
Первое время после своего случайного переселения в Москву Михаил Сергеевич Новоселов жил совсем одиноко.
Он поселился в скверных меблированных комнатах «Петергоф» напротив Манежа и бывал только на лекциях.
Он досадовал на глупую историю, из-за которой ему пришлось чуть не накануне выпускных экзаменов бросать товарищей, знакомых профессоров и ехать куда-то в Москву. И, главное, ему, такому мирному и безобидному. Разве он решился бы нагрубить профессору? Но он был хороший товарищ.
Узкие, кривые переулки с кучами рыхлого, серого снега, бесконечная Садовая со своими заборами, брань водовозов на площадях у бассейнов и низенькие дома с голубыми вывесками: «Трактир» – все это томило Новоселова; а худшее – были ворота, бесчисленные ворота! Куда ни поедешь – непременно через эти темные, сырые тоннели, да еще шапку нужно снимать на морозе.
Положительно Москва не нравилась Новоселову и он мечтал о весне, когда кончит университет и уедет в Германию. Это у него было твердо решено, хотя он и привык сомневаться в своих решениях.
Со здешними студентами он избегал сходиться; но это сделалось как-то само собой – и скоро, вместо номера в «Петергофе», он очутился на квартире у Любовь Ильинишны и стал знакомиться с московскими людьми.
Все студенты жили здесь не как квартиранты, а как свои, ходили в гости туда, куда ходила Любовь Ильинишна с мужем, и недолго спустя Новоселов узнал и дядю Андрея Лукича, и дядю Модеста Васильевича, сестру Анну Ильинишну с мужем и детьми, теток Софью и Марью Петровну, причем последняя была главной и старшей теткой; ее слушал даже Евстафий Петрович.
Новоселова сначала заинтересовало это море тетушек, их дела, разговоры и мнения; но мало-помалу все это начало его мучить; даже не скуку он испытывал, а какое-то утомление, тоску. Однако, боясь обидеть людей и добросовестно стараясь и тут найти что-нибудь интересное и хорошее, он никогда не отказывался идти на пирог или на вечер.
Варю Новоселов видел мельком и она ему понравилась. Он сообщил это Любе, которая почему-то ужасно обрадовалась и стала хвалить Варю.
– А другая сестра? Вы говоили, что их две, – спросил Новоселов.
– Алевтина? Та – умница, профессор; она у нас самая умная из барышень. Ее в гимназии учитель звездочкой называл, «светлым умом». Даром что без матери выросла.
– А хорошенькая, как Варвара Евстафьевна?
– Она и без красоты красива. Варя – это хозяйка, золотые руки, а та – поднимай выше… Да вот сами увидите, завтра на именины поедем, у них дом свой у Николы в Огородах. Славный домик. Еще дядя Евстафий Петрович в нем родился.
III
«Посмотрю, что за Алевтина такая», – думал Новоселов, входя в темную переднюю дома Ступициных.
В зале был накрыт длинный стол, от самого рояля чуть не до дивана. За столом сидели гости.
Сначала, конечно, тетя Марья Петровна, с коричневым бантом на гладких, поседевших волосах и торжественным и строгим выражением лица: видно было, что она относится серьезно к исполнению именинного обряда.
Рядом сидел ее муж, Егор Васильевич, полный и здоровый мужчина; он говорил тонким голосом и очень робко, особенно когда обращался к супруге: она производила на него подавляющее впечатление.
Егор Васильевич был добрейшей души человек, и хотя с некоторым затаенным негодованием, он все-таки навещал потихоньку своего сына, бывшего студента, выгнанного из дому за непочтение и самовольную женитьбу на мещанке. Егор Васильевич помог бы и деньгами, да денег у него не водилось; а Марья Петровна не пускала сына на глаза; как он смел «необразованную, чуть не кухарку, ввести в свой круг!».
Хотя сама тетя Марья Петровна ни в каком учебном заведении не воспитывалась и с трудом одолела русское письмо – но это было уже очень давно и с тех пор Егор Васильевич успел даже получить место казначея в контрольной палате.
Далее за столом сидели дочь тети, сонная толстая гимназистка, сияющий Евстафий Петрович, несколько его сослуживцев, свояченица дяди Андрея Лукича и три безмолвные барышни в разноцветных платьях. Барышни так упорно молчали, что даже на вопросы только кивали головами, утвердительно или отрицательно. Все три были подруги Вари.
Когда барышни, считавшиеся подругами, собирались вместе – они редко разговаривали между собой. Да и о чем было разговаривать? Они помнили друг друга еще со стрижеными головами и в кружевных коротких платьицах, вместе гуляли много лет по Пречистенскому бульвару, виделись часто и знали все, что делается в их приходе. Проходили недели – и ничего не случалось. Разве только Машенька откажет жениху, или Коку исключат из гимназии – ну, потолкуют, да опять целые месяцы тихо, спокойно.
Когда Люба сказала:
– Михаил Сергеевич Новоселов!
Гости стали пожимать ему руки и он почувствовал на себе взоры всех дядей и теток. Розовенькая Варя, одетая в светлое платье, сейчас усадила его и стала усиленно угощать закусками, пивом, рыбой, пирогом и всякими яствами.
Новоселов сидел около Алевтины и смотрел на нее с любопытством.
Возраст ее трудно было определить: на взгляд ей можно бы дать и двадцать, и тридцать пять лет. Очень бледная и худая, с тонкими, малокровными губами и плоским лицом – она казалась вся одного цвета: волосы, гладко зачесанные, были светлы, брови и ресницы редкие и незаметные, бледно-голубые глаза смотрели просто. Одета она была скромно и без претензий. Очевидно, она знала, что некрасива.
Сначала общество стеснялось и прилежно занялось пирогом, но понемногу стали оживляться. Егор Васильевич дразнил Любу. Варя угощала товарищей Евстафия Петровича, студенты спорили о чем-то с вертлявой поповной; поповна «обожала» Алевтину и считала себя передовой и образованной барышней, потому что была два месяца на каких-то курсах.
Толстая дама, в прежние годы носившая на руках Варичку и Тиночку, рассказывала Марье Петровне, как она вчера была на обручении у Леночки Преполовенской и как устроилась эта свадьба.
Новоселов решился заговорить с Алевтиной, но она предупредила его.
– Вы из Петербурга?
– Да. А вам приходилось там бывать?
– Была один раз. Мне не понравилось. В Москве люди добрее.
– Если вы добротой называете гостеприимство, да угощение, да приглашения – так пожалуй вы и правы. В Москве пироги больше и начинка вкуснее.
– Отчего же, и в этом доброта. И не тут только, а просто холодно в Петербурге.
– Не знаю, если вам нравятся обязательные родственные поцелуи вместо прямых отношений с людьми, как в Петербурге, то это, конечно, дело вкуса. Но я не думаю, чтобы тут было больше любви и меньше злобы.
Она со страхом взглянула на него. Он заметил и подумал: «Стоит ли?»
– Может быть, вы правы, – сказала Алевтина. – Мне не нравилось потому, что я не привыкла. Но я хотела бы пожить и в Петербурге, чтобы узнать эти прямые отношения с людьми. Здесь – все иначе.
«Она проста, – подумал Новоселов, – это хорошо».
– Вы я слышал, много читаете, – продолжал он.
– Нет, где же, журналы одни… Да и то папаша не всегда приносит. А я люблю читать. Только не романы, они скучны.
Новоселову не понравилось, что она сразу старается зарекомендовать себя. Однако он спросил:
– Что же вы читаете? Статьи?
– Я очень люблю философию. Может быть, у вас есть что-нибудь интересное? Принесите мне.
– С удовольствием, если найду.
– Наскучит целый день кружево вязать.
– Ну, в гости пойдете.
– Я редко хожу, у меня здоровье слабое.
– Так к вам подруги придут.
– У меня мало подруг.
Новоселов посмотрел на нее внимательно. Он был молод и ему верилось, что она говорит искренно и просто.
Раздался громкий взрыв хохота. Новоселов оглянулся, чтобы узнать, что случилось. А когда он снова хотел обратиться к Тине, то увидал, что она под ручку с барышней отправилась в другую комнату.
Гости были сыты и стали разъезжаться. Хозяева удерживали их.
– Оличка, куда вы? Еще рано! Саша, и ты уходишь? Маврикий Федорович, хоть полчасика!
Оставшиеся сели играть в лото. Новоселов уехал.
IV
Через несколько дней после именин Алевтина в зале на столе кроила кофточки. Позвонили.
Тина хотела убежать, потому что была не одета, но оказалось, что это принесли книги от «студента». Тина сейчас же догадалась, что это Новоселов. Прошлый раз он ей ничего, понравился. Так резко говорит и сам красив.
Она посмотрела книги.
Это было несколько томов Спенсера и «Утилитарианизм» Милля.
Вечером, окончив кофточки, она принялась за Милля. Читала три дня, очень устала и совершенно не поняла. Впрочем, она была крайне довольна собой, что прочла настоящую философскую книгу, и даже искренно убеждала Варю тоже почитать. Но Варя занялась покупкой дров и не читала.
Алевтина пришла к Любе. Новоселов спросил ее, прочла ли она его книги.
– Прочла Милля. Хорошо пишет. Но я с ним не согласна.
– В чем же вы не согласны?
– Он там говорит, что все полезное приятно или приятное полезно, а это не так. Мало ли есть примеров. Это неверно.
– Да почему же неверно?
– Я не умею выразить, но мне кажется… Она умолкла.
«Дурак я, – подумал Новоселов. – Сразу ей чуть не Канта преподнес. Она, может, кроме Писарева никого и не читала…»
– Вот, например, когда герой жертвует жизнью, – сказала Алевтина. – Я понимаю, что ему приятно, но разве полезно? Или когда мы музыку слушаем, разве тут есть польза? Конечно, если материальную пользу понимать…
«Она ужасно не развита, – подумал Новоселов, – но все-таки какая разница с остальными! Кажется, живой человек».
– Я пришлю вам другие книжки, Алевтина Евстафиев-на, – сказал он. – А эти мы с вами как-нибудь вместе…
– Зачем? Вы напрасно думаете, что я не пойму. Я привыкла читать серьезное. Прочту и эти.
Они помолчали.
– А современную литературу я не люблю, – продолжала Алевтина. – Жидко. Критики, например? Где у нас Добролюбовы, Белинские? Просто не стоит читать журналы.
«Однако видно, что ты-то их начиталась, – сказал про себя Новоселов. – Да что я ее развивать, что ли, собираюсь? Какой вздор! Просто хочется живой душе помочь хоть чуточку выкарабкаться из этого московского болота; и если есть желание…»
Вошла Люба.
– Ты, Тина, кажется, в Пассаж собиралась, башмаки теплые покупать. Поедем вместе.
Они уехали.
Новоселов тоже пошел бродить. Ему не нравилась эта девушка с бледными глазами, но его увлекала мысль, что он ее научит думать, научит понимать пошлость окружающих, не допустит сделаться похожей на них, поможет найти свое дело…
– В ней есть что-то, несомненно, она скрытная, но мы станем друзьями…
Он шел наудачу. С большой улицы он повернул в переулок и только через полчаса заметил, что идет не туда и устал.
Переулок кончался домом, поворота в другую улицу тоже не было.
В воротах стояла баба.
– Голубушка, не знаете ли, как отсюда выйти?
– А назад, батюшка, ступай, назад; другого тебе выхода нетути. Ведь он, батюшка, сам знаешь, тупик, переулок-то наш!
– Вон оно что, тупик… – проворчал Новоселов. – Ну уж Москва!
V
Люба все чаще и чаще звала к себе Тину и Тина не отказывалась. Новоселов проводил с ней целые часы, рассуждая о книгах, об университете и даже, увлекаясь, рассказывал ей свою жизнь.
Она смотрела просто, говорила мало, и ему казалось, что она понимает его, но еще не высказывается, недостаточно доверяет ему…
Он был убежден, что за ее скрытностью есть что-то глубокое и правдивое…
Один раз он заметил, что она печальна.
– Отчего вы не откровенны со мною? У вас есть неприятность…
– Нет, совсем нет…
– Неправда… Верно, тетя Маша вами недовольна или дядя Матвей не вовремя получил поздравление? Ох, уж эти родственники…
– Да, вы правы, я не знаю, зачем лгать, показывать, что любишь только потому, что они родные?
Живой и взволнованный голос Тины поразил Новоселова. Она всегда говорила с ним ровно и монотонно.
– Вот видите, видите, вы соглашаетесь с тем, что я вам давно говорил! Поймите, ведь это не жизнь, они не живут… И вы не живете… Что вы делаете, кому вы нужны? Сегодня кружево, завтра кружево, после завтра к тете Маше или тетя Маша к вам, ну а потом, потом-то что же?
«Если б она только поняла, если б я мог ей рассказать! – думалось ему. – Я не могу сказать так, как чувствую!»
И он живо представил себе длинную залу с белыим обоями, неубранный кофе на столе, Евстафия Петровича за пасьянсом, скучающий голосок Вари: «Хоть бы Лиза пришла или Ми-ролюбовы, что ли…». «И куда мы нынче на дачу? В Кунцево или опять в Останкино?» и Тину, неодетую, непричесанную, набивающую папашины папиросы…
Ему было нестерпимо жаль эту девушку, которая, думалось ему, могла бы понять, могла бы жить иначе… И он ждал ее слова.
Тина подняла на него удивленный и равнодушный взор.
– А что же делать? – спросила она, улыбаясь. – Скажите словами, ясно, что вот мне, например, делать и как жить? Я не жалуюсь; мне спокойно; папаша меня балует; а если скучно иногда, то всем бывает скучно…
– Значит, вы бы и не хотели иного? Никакой перемены? – упавшим голосом спросил Новоселов. – А как же вы сейчас сказали…
– Про родных? Это я так; да и не про тех; это бабушка у меня есть одна… Впрочем, все равно. А перемены я хотела бы, только нельзя. Вы все очень хорошо говорите, и я сама знаю, про воскресную школу, про женские университеты за границей… Только где же мне? У нас это никто… И все живут…
– Да бросьте вы эту вашу безнадежность, – почти закричал Новоселов и схватил Тину за руку. – Она-то вас и губит! Вы захотите только, захотите!
Люба поспешно вошла в комнату и позвала пить кофе. Новоселов опомнился, смутился и умолк. А Тина сейчас же стала прощаться, говоря, что ее ждут дома.
VI
Она была права. Ее действительно ждали.
За Варей и Тиной сегодня присылала бабушка Марина Аркадьевна, единственная родня со стороны матери, и не идти было никак нельзя.
Тина знала это, и потому целый день сердилась. У Вари тоже вытянулось личико. Визиты к бабушке были наказанием для обеих. Они старались всячески избегать этого, но папаша сердился и непременно приказывал навещать бабушку хоть раз в месяц.
Дочерям Евстафий Петрович не позволял порывать кровных связей, но сам никогда не бывал у Марины Аркадьевны. Между нею и зятем, со всей его родней, велась непримиримая тридцатилетняя война.
Девочки росли у отца, окруженные его родными, не помнили матери и боялись важной бабушки, которую папаша так не любил.
Бабушка с своей стороны не теряла случая бранить при детях их дядей и теток, но внучки относились к ней недоверчиво.
Жила бабушка далеко, в Николо-Болванском переулке, в маленькой квартирке с низкими потолками. В передней нельзя было раздеваться, потому что она не топилась, и Варя с Алевтиной прошли через узкий, темный коридор прямо в бабушкину спальню. Это была единственная жилая комната во всей квартире. В низкую залу с белыми занавесками и картонным плюшем на жардиньерке бабушка редко заходила даже летом и гостей не звала туда.
Марина Аркадьевна была прежде богата, воспитывалась на французком языке и чувствительных романсах старых годов. Теперь у ней в киоте горела неугасимая лампада, она любила вспоминать молодость, часто плакала, хранила свой альбом со стихами, но никогда не могла удержаться, чтоб не выбранить при случае Евстафия Петровича и часто посылала свою горничную узнавать, что делается и что слышно у зятя.
– Вот они, вот мои милые, сиротки мои! – воскликнула она и обняла сначала Варю, а потом Алевтину, которую ради поэзии всегда называла Леонидой.
Обнимать она умела особенно: поцелует – да оттолкнет от себя, держит за плечи и смотрит так, точно наглядеться не может, потом опять поцелует – и опять оттолкнет.
– Чего хотите, детки? Чаю? Сейчас, сейчас… Аринушка! Самовар, скорее!
Арина была такая же старая, как все у бабушки в доме. Только бабушка вся высохла, съежилась, надевала черные наколки и пышные капоты, а горничная к старости располнела, ходила тихо и степенно. Стол у бабушки был старый, занавески старые, ковер ветхий; когда подали самовар, из-под кровати выползла длинная и белая собака с опущенным хвостом и тихо приблизилась к Марине Аркадьевне. Собака была глухая и почти слепая; даже бабушка ее разлюбила, говоря, что Норка стала уж слишком стара.
– Кушайте же, милочки, кушайте!.. Да что вы такие печальные? Опять в Останкино на дачу? В прошлом-то году потолок протекал… Как еще не простудились, Бог спас… Что ж, это, конечно, расчет Евстафию Петровичу с тетенькой вместе жить, а ведь ваше дело – повиноваться, вы уж известно, голубки кроткие… Он – отец, да и опекун к тому, хотя, положим, и родительская власть не на всю жизнь… Тебе сколько минуло, Варичка?
– Мне уже двадцать три, милая бабушка; только, право, мы сами хотим в Останкино…
– Ну уж, знаю, знаю… А что эта фуфыра, Марья Петровна? Все еще сынка на заднем дворе держит? Королева! А Любка? Все толстеет да со студентами возится?
– Леонида! – обратилась она к Тине, сразу переменив тон. – Вот что я тебе скажу; я тоже не за горами живу, кое-что слышала. Единственное утешение мое, любимое дитя моей дочери – береги свое счастье! Не позволяй никому заглядывать в твою чистую душу. Ты любишь, ты любима – и да будет с тобою мое благословение. Приди сюда.
Алевтина подошла. Бабушка заплакала и снова стала ее обнимать. Варя смотрела равнодушно.
Когда сестры спустились с бабушкиной лестницы, Тина сказала:
– Варя!
– Что?
– И к чему мы притворяемся? Ведь мы же ее не любим? Варя изумленно посмотрела на сестру.
– Вон ты о чем! Это, верно, Новоселов тебе наговорил. А ты подумай: разве можно? Папаша рассердится, да и потом она же нам родная!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.