Электронная библиотека » Александр Левитов » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Всеядные"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:27


Автор книги: Александр Левитов


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Александр Иванович Левитов
Всеядные
(Картины подмосковной дачной жиани) [1]1
  Печатается по тексту журнала «Будильник», 1876, No 46, с. 3—5; No 47 с. 3—5 и No 48, с. 3—5; 1877, No 19 с. 3—4; No 20, с. 3—4.
  Это последнее произведение Левитова осталось незавершенным. В примечании от редакции при публикации последнего отрывка сказано: «На этом и обрывается манускрипт „Всеядных“… Окончание очерка осталось тайной его талантливого автора, безвременно сошедшего в могилу».
  Нумерация последних двух глав проставлена издателями.
  Златовратский вспоминал: «Вплоть до отправления его в клинику он работал, уже кашляя кровью, над своим очерком „Всеядные“, оставшимся немного неоконченным… Можете себе представить, каково было его положение и наше удивление, когда этот труд, писанный при таких возмутительных условиях, на который возлагалась надежда на приобретение лекарств и перемену квартиры, – потерпел крушение: издатель, в журнале которого было начато печатание этого очерка, заявил письменно, что продолжение этого труда по каким-то причинам не будет напечатано! Александр Иванович не выдержал и тотчас же, накинув свой плед, поехал к издателю… На дворе был мороз, вьюга… Он вернулся разбитый вконец, уничтоженный последним ударом злой судьбы, которая так неустанно преследовала его и так верно поразила в заключение…» (Н. Златовратский. Воспоминания. М., ГИХЛ, 1956, с. 302).


[Закрыть]

I

Нынешним летом Петра Петровича Беспокойного, по природе человека крайне нервного, а по ремеслу, как стали недавно говорить, литературщина, его всегдашний враг – желчь – разукрасила какими-то особенно болезненными, иссиня-желтыми красками. В то же время он приметил, что вместо печени у него имеется грецкая губка, обильно напитанная разнообразными препаратами, производящими постоянную тошноту и головокружения, доходившие до обмороков.

Приняв все это в должное внимание, а также и свой вечный кашель – результат застарелого желудочного катара, Петр Петрович задумал месяца два прожить где-нибудь «под сенью струй»[2]2
  «…под сенью струй» – ставшее ходким выражение Хлестакова из «Ревизора» Н. В. Гоголя.


[Закрыть]
, рассчитывая, что если сельская природа и не излечит его многочисленных недугов, то хоть, по крайней мере, он не будет надоедать нумерным соседям своим беспрерывным кашлем.

Задумано – сделано. Один приятель Петра Петровича, шустрый такой, хотя еще и не знаменитый, художник в синих очках, живо стащил его в одну подмосковную деревеньку, где он во время своих тасканий за эффектными типами и ландшафтами приобрел себе куму. Кроме заманчивой кумы, которая, по словам художника, была не какая-нибудь деревенская буйволица, а женщина в полном смысле – комильфо, в деревеньке имелись – железистый пруд, чудодейственные воды которого неоднократно воскрешали мертвых, и березовая роща, где Петр Петрович, по уверениям своего художественного друга, мог без малейшей помехи каждый день писать по пяти самых лучших романов и, кроме того, огребать чертовы кучи всяких грибов первейшего сорта.

И вот, в силу обольщений, находившихся в распоряжении подмосковной деревеньки, мы «одним прекрасным вечером» видим Беспокойного сидящим на завалине одной из ее изб. Перед ним стоял самовар, который в лад с тишиной довольно уже позднего вечера напевал какие-то тихие, исполненные меланхолии песни. Почти у самых ног Беспокойного расстилался светлый пруд, густо поросший осокой и болотными лилиями, а за прудом, в задумчивом молчании, стояла молодая березовая роща, насквозь пронизанная золотым сиянием месяца. После вечно и безалаберно горланящей суеты большого города больному, измученному ею человеку как-то особенно покойно сиделось без шапки под этим синим небом, усеянным звездами; вокруг него летала ласковая вечерняя прохлада, обдувая его воспаленную голову и возбуждая усталое сердце острым запахом растительности, налетавшим на село с дальних полей.

Это был первый день или, лучше сказать, первый вечер, который Петр Петрович проводил в деревне. Ему было хорошо, и он осязательно чувствовал, как отдыхает и крепнет его изболелый организм. Он ничуть не интересовался в настоящую спокойную минуту теми так тесно связанными с жизнью в большом городе заботами, которые не далее трех-четырех часов тому назад так деспотически владели им. Прямо пред глазами Беспокойного, отделенный от деревни небольшим оврагом, стоял большой помещичий дом, светившийся тем таинственным, располагающим к полнейшему бездумью полусветом, который делают лампы, закрытые разноцветными абажурами. Из дома неслись могучие звуки дорогого рояля, певшие что-то классическое, строгое, напоминавшее Беспокойному музыку, которою дорогие люди, теперь давно уже умершие, ласкали его детство, – и в то же время совершенно противоположное тем так называемым легким мотивам, которые должно было выслушивать во время приближающейся старости его больное одиночество. Он напряженно слушал эту строгую музыку: без его ведома в голове его пролетали какие-то смутные, тревожившие мысли о том, что эти стройные звуки, некогда столь знакомые ему, отнесены текущим временем к «области преданий» и что их место заменили теперь другие звуки, весело зовущие человечество на веселый канкан. Апатичными взмахами рук Беспокойный отпугивал от себя эти думы вместе с комарами, назойливо облеплявшими его лицо, и во все глаза смотрел на звезды, дрожавшие в пруде, на месячные лучи, скользившие по роще расплавленным золотом… Видимо было, что картина эта нравилась ему: он сидел, углубленный в немое созерцание ее красоты, и думал, думал…

Роман, для окончательной отделки которого, помимо излечения от всяких болезней, Беспокойный приехал в подмосковную деревеньку, приходил в его мыслях к концу. В нем такое же мирное небо с светлыми звездами, такой же тихий пруд, такой же безмолвный полуосвещенный дом, – и вот бедный, больной человек, ободренный великою силой природы, помещает в ее величавое, светлое царство мужчину и женщину.

Страстно всматривается Беспокойный в разнообразные, придуманные им фазисы, в которых волею его возбужденной мысли должна вращаться созданная им пара. Вывел он ее на такой широкий простор, который расстилался шире этих лугов неоглядных, который был светлее звезд небесных и покойнее беспробудно спавшей рощи, в которой не шевелился ни один листок.

Увенчанная цветами и провожаемая гармоничными созвучиями сочиненного Беспокойным простора, блаженно проходит его пара свой жизненный путь, – и Беспокойный радужно улыбается созерцаемому им блаженству, нисколько не смущаясь тем обстоятельством, что его кашель, перелетая через пруд в рощу, гремел в ней учащенным батальным огнем, распугивая приютившихся там на ночь галок и ворон.

Такое молчаливое поведение Петра Петровича и ничем не объяснимая улыбка, во весь вечер не сходившая с его губ, ввергли в большое недоумение его дачную хозяйку – куму художника. Все ее светскости были крайне манкированы этим кашляющим и улыбающимся человеком. Прошедши огонь и воды в шатаниях по разным именитым господам в качестве воспитанницы, крестной дочери, любовницы, горничной и, наконец, белой кухарки, она справедливо рассчитывала на большее внимание со стороны жильца, тем более что кум-художник на прощанье шепнул ей про Петра Петровича, что он – «ухо-парень, которому пальца в рот не клади».

И вот для того, чтоб должным образом показать себя уху-парню, для того, чтоб отнять у него всякую возможность к оттяпыванию чужих пальцев, кума облачилась в шерстяное платье, пришпилила к нему шикарное, так много говорящее панье[3]3
  Панье (от франц. раniе) – фижмы.


[Закрыть]
и засела с жильцом за чай не только с полным сознанием безопасности собственного пальца, но даже с твердою уверенностью в самом непродолжительном времени если не совсем отхватить голову у неприглядного господина, так, по крайней мере, взбаламутить ее…

И действительно, кум-художник и его многочисленные друзья, часто посещавшие подмосковную деревеньку как для безмятежной на лоне природы выпивки, так равномерно и для сближения с народом, большею частию уезжали от кумы с отуманенными головами и облегченными кошельками. Ее несокрушимое убеждение в том, что она должна жить и кормиться на счет молодых, а за недостатком оных – и старых московских господ, всегда побивало фанаберию этих господ, упорно отрицавшую всякую возможность серьезного на них влияния со стороны какой-нибудь неумытой Химки или толстоногой Палашки.

Черные, слегка смазанные фиксатуаром брови кумы, ее белые полные щеки и широкий бюст, с настойчивою храбростью солдата стремившийся вперед, непременно обуздывали дерзкое самомнение москвичей и сводили их гордые думы относительно неумытой твердокожести Палашек и Химок на почву гуманности и равенства, которая умственными, так сказать, сохами текущего времени вся испахана вензелями, говорящими в назидание заносчивых людей о том, что они, наравне с людьми приниженными, происходят от одного праотца – Адама. Мало этого: при благодетельном содействии счастливых отметин, которыми природа так щедро разукрасила куму, а равно вооруженная врожденною юркостью, значительно изощренною в кухнях ее именитых покровителей, она оказывалась несравненно сильнее московских кумовьев, посещавших ее. Не они удивляли ее, деревенскую женщину, чудесами цивилизации, выработанными столицей, а она, напротив, пригибала их к подножию своих сельских пенатов и заставляла приносить им обильные жертвы – путем бойких, политичных разговоров, уменья расположить городских, большею частью сдерживающихся людей к бестрепетному опоражниванью бутылок и, наконец, наделенная способностью после крепкого пьянства с слабонервными господишками превращаться в еще более удалую плясунью и голосистую песенницу, – кума обделывала своих гостей, как она говаривала, за первый сорт. Опивая и объедая их сама, она в то же время наталкивала и соседей своих на всяческое горожан опивание и обирание, справедливо рассуждая, что и соседская денежка не щербата, что горожанин завсегда из пустого может денежку вышибить, а мужик такого фокуса выкинуть не в силах покуда…

И вот, вследствие всех этих вещей, словно бы намагнетизированные этим панье разбитной женщины, ее московские гости, как телята, тянулись за нею по сельским хороводам, где телята эти в одно и то же время и изучали якобы мотивы отечественных песен, и знакомились с типами сельских красавиц, поливая красоту их, для успешнейшего ее процветания, водкой, настоянной на мухах, и «народным пивом», этим прекрасным суррогатом, так успешно приучающим народные массы к доброй нравственности и к усвоению ими различных полезных ремесл и мастерств…

Умела также кума, предварительно вошедши в плутовскую сделку с кабатчиком, затащить дурашливых горожан в вонючий сельский кабак, который в их пьяных глазах получал тогда поучительное значение народного клуба, – и во всех этих, по словам кумы, расприятных местах горожане должны были, большею частью против своей воли, до одури пить водку, швырять целыми горстями деньги каким-то сиротам, сплошь залепленным как бы библейскою проказой, – каким-то благочестиво и слезно крестившимся вдовам с багровыми желваками вместо глаз и, наконец, целоваться с свирепыми пучеглазыми мужиками, большая часть которых, находясь многие годы под влиянием белой горячки, горланили песни и разговоры, отличавшиеся толковостью сумасшедших домов.

Несмотря на пятичасовое пребывание Беспокойного на даче кумы, она никак не могла заставить его проделать хоть одну, самую маленькую штучку из числа сейчас описанных. Литературщин, ничуть не примечая направляемых на него обольщений, по-прежнему громко кашлял и, улыбаясь, молчаливо вышивал канву своего романа такими же прихотливыми узорами, как прихотливы были те беспрестанно изменявшиеся слияния месячного и звездного света с синими тенями ночи, которые тихо скользили по поверхности пруда, летали по вершинам сонных деревьев и, как будто отыскивая что-то, ползали по низкой росистой траве.

Такое упорное невнимание со стороны Беспокойного страшно злило куму. В глубине души своей она назвала его дохлым и полоумным чертом и наконец клятвенно обещалась показать ему со временем здоровую коку с соком…

Тем и кончился этот вечер для моих так случайно сошедшихся героев, навеяв на них, несмотря на свое почти непрерывное безмолвие, совершенно разнородные вещи: Беспокойный уходил спать с какими-то тихими думами о красоте сельской природы, давно уже не виданной им… Ему смутно представлялось, что вот именно здесь где-то, недалеко от него, под рукою как бы или около ушей, разнеживая организм, журчит тот сказочный источник живой воды, в который больному человеку стоит только окунуть голову – и он выйдет из него с новою силой и новою мыслью…

Бесчисленное множество видений, таких же нежных и неуловимо быстро промелькивавших, как были быстры и нежны катившиеся по вечерней синеве неба звездные метеоры, промелькнуло пред Беспокойным в то время, когда кума, сердито громыхая чайным прибором, ругательски ругала своего паскудника кума, шустрого художника в синих очках, который удружил ей рекомендацией такого захирелого шута.

– Живут же на белом свете эдакие дьяволы! – говорила кума, молясь на сон грядущий и стараясь в то же время оплеушинами усмирить крики своего ребенка, страдавшего чудовищною золотухой. – Водятся же такие идолы! Вина не жрет… Господи! Да что же это? – Затем следовал окрик, направленный к больному ребенку: – Да когда же ты угомонишься, змей огненный! Али я на тебя, в самом деле, на змееныша, управы никакой не найду? Дрыхни!.. Девок позвала… песнями его развеселить, – отогнать велел. «Девки ваши, говорит, брюхами песни играют, а не голосом…» Ну, погоди, богомаз проклятый, – я тебе покажу, как таких жильцов на фатеру ко мне привозить!..

В это время с недалекой от подмосковной деревеньки церкви раздался протяжный колокольный звон. Заснувшие окрестности, как бы пораженные сильным ударом, испугались его и дрогнули. И нельзя им было не ужаснуться и не дрогнуть от этого звона, так как он служит знаком нашествия на землю угрюмо молчащей полночи, вместе с которой, по вере глухих деревень, к беспечным изголовьям людским слетаются нечистые духи, всячески обольщающие как дурные, так и хорошие инстинкты всего, что ползает в серой пыли земной и парит в высях голубого неба.

Вследствие этой странной особенности сельской полночи Беспокойный до самого утра прогрезил никогда и нигде прежде не виданными им людьми. Озаренные ничем не смущаемою радостью, они не пресмыкались более по жалкой земле, а реяли в каких-то светлых, цветочных пространствах между нею и небом, возносясь по воле своей даже к огненным звездам. При этом Беспокойный в качестве человека, всецело отдавшегося всяческим анализам и изучениям, в первый раз в эту ночь имел счастье приметить, что огонь тех звезд не только не палил дерзких людей, приближавшихся к нему, а, напротив, просветляя их еще больше, уносил еще дальше куда-то и потом, ежели они желали, снова приносил их на своих лучезарных крыльях на землю, радовавшуюся их возвращению…

И куме тоже подрадели искушающие духи полночи. Она, в свою очередь, видела во сне, как ее смирный постоялец, сидя с нею в кабаке, играл будто бы на гармонике так разухабисто, как она ни от одного кучера еще не слыхивала. Он дарил ее ситцевыми и шерстяными материями, целыми штофами покупал ей сладкую рябиновую водку, с молодецким посвистом и гарканьем куражился над нею:

– А-а, толстопятая! Ты вчера подумала про меня, что я – нюня… Ха-ха-ха!.. Ты подумала, что мы такой бабенки уж и оплесть не в силах… так, что ль – а? Ха-ха-ха!.. Пей-ка вот да получай от нас на постройку избы сотенный билет. У нас денег-от побольше будет, чем у твоего кума художника. Пущай у него на носу синие очки вздеты…

И при этих словах не только из карманов, а даже из носа, рта и ушей сыпал смирный постоялец на свою дачную хозяйку целые кучи разноцветных ассигнаций и звонкой серебряной мелочи. И вероятно, что и по настоящее время Беспокойный, попавший по милости прихотливой сельской полночи в такие беспардонные кутилы, продолжал бы снабжать куму разным добрищем, ежели бы игривый дух полночи, раздразнивший ее таким милым сном, с большим испугом не улетел куда-то от ее подушки, испугавшись крестного знамения, которым глупая женщина имела неосторожность осенить себя в благодарность за благодать, так неожиданно ее посетившую…

II

Наступившее утро прогнало духов сельской полночи с их соблазнительными чарами. Самые первые шаги этого утра были чутко заслышаны Беспокойным, который вследствие болезни и городских привычек никогда не вставал в Москве ранее десяти часов утра. Он с давно не испытанным наслаждением прислушивался к этим тихим, ароматным шагам, которыми сельская летняя ночь уходит куда-то, давая после себя место все более и более с каждой минутой разрастающимся светлым волнам дневным.

Немного времени спал в эту ночь Петр Петрович, но чувствовал себя почему-то совершенно свежим. Его сначала разбудил тихий прохладный ветер, от которого глухо зашуршала соломенная крыша, и вместе с тем от этого же ветра будто бы покачнулась и разредела густая тьма, наполнявшая комнату. В этой, значительно разреженной тьме тревожно заметались и зашевелились теперь миллионы каких-то маленьких фосфорически светившихся точек, которые, наподобие распуганных птичек, с необыкновенною стремительностью разлетались из избы и, бесследно исчезая где-то, заменялись другими точками, такими же маленькими и блуждающими, но уже отмеченными другим характером: их серовато-прозрачные, напоминавшие собою паутину или дорогое старинное кружево массы ясно говорили, что из громадного прилива этих масс на земле получится вечно чарующая людей красота летнего дня с светлым солнцем и голубым небом.

В густом кустарнике палисадника, который с лицевой стороны окаймлял собою приют Беспокойного, быстро порхала какая-то пташка и весело посвистывала. Давным-давно переставший удивляться чему-либо Петр Петрович слушал теперь этот свист с большим удивлением: птичка тоненьким таким голоском, по-человечески, членораздельно, скороговоркой, щебетала ему: «Встанешь ты, что ли?»

Весело показалось Беспокойному от этого так приветливо и настойчиво повторявшегося птичьего вопроса. Он самодовольно улыбнулся, так неожиданно заслышав голосок, обращенный как будто к его одиночеству, и, забывши про зловредное влияние на его недуги разнообразных сквозных ветров, отворил окно.

Величавая панорама раннего сельского утра, сверкнувшая в узком оконце, ошеломила человека, изболевшего от смертельного городского горя. Петр Петрович долго не мог понять живящей силы ослепившей его картины: бесцельно вглядываясь в ее мощные штрихи, состоявшие из синих летучих туманов, дымившихся над прудом, блестевшие в выси рассветающего неба темной зеленью леса, – он видел не эти штрихи, а с каким-то особенно глубоким, болезненным страданьем припоминал городские картины, на которые он смотрел целые пятнадцать лет и которые непонятным для него образом сделали из него больного до полнейшего бессилия человека.

Бессознательно предоставив свою хрипящую грудь тихим налетам полевого ветра, Беспокойный припоминал свою многолетнюю жизнь по этим «широкошумным» городам, где людские пульсы обязаны биться с такою тревожною быстротой. Он вспоминал эти буйные, никогда не смолкающие меблированные комнаты больших городов с их пустынною затхлостью и беспощадным обдираньем, с их убого цыганской обстановкой, с своим собственным чисто рыцарским отношением ко всему этому безобразию, тяжелому и пугающему, как горячечные сновидения, – и думал: «Зачем же я жил там?»

А между тем бойкая маленькая птичка, засевшая в кустах палисадника, продолжала щебетать в уши одинокого человека свою прежнюю ласковую скороговорку:

«Ты спишь, что ли? Скоро встанешь, что ли?»

Но и этот вопрос, показавшийся Беспокойному сначала столь милым, не мог отвлечь его от его воспоминаний. Вот ему видится его нумер в каком-то сумрачно каменном городе, весь заваленный книгами, газетами, справками, выписками, корреспонденциями и т. п. Все это покрыто толстыми слоями сероватой, наводящей тоску пыли, и на всем на этом навалены окурки папирос, сигар и свечные огарки.

И себя припомнил Беспокойный в этом же нумере. Он тоже был весь в пыли, в каком-то несчищаемом песочном наносе, необъяснимо и досадливо налетавшем в окна его жилья; он берет с пыльных этажерок, с пыльных окон и столов такие же пыльные книги и старается добиться от них чистой правды… Для этого только он и живет в слепящем глаза и разбивающем грудь песочном наносе…

Вот слышится ему фатальный стук в дверь и не менее фатальный вопрос:

– Можно войти?

– Пожалуйста! – слышит Беспокойный свой собственный голос, как бы умаливающий кого-то там, за дверью, чтоб этот кто-то вошел к нему и хоть на минуту выхватил бы его из злых челюстей той сокрушающей, гнетущей тоски, которая всецело легла на его книги, газеты, рукописи и, наконец, на его чистые стремления отыскать чистую правду.

Увы! не находится за дверью такого человека. Там стоит сердитый служитель с щипящим самоваром и гневно шепчет:

– Самовар-с! Вот-с!..

– Да я не просил у вас самовара! – гневно тоже шепчет Беспокойный. – Отчего вы пыли у меня никогда не сметаете?

Еще большие гнев и недовольство пролетают в это время по невыспавшемуся лицу служителя меблированных комнат. С громом и дребезжаньем чайной посуды поставив на стол непрошеный самовар, он угрюмо отвечает:

– Што ж пыль? Ведь вы сами же не велите ее убрать!.. Булку ежели надо, так сбегаю, пока рано еще. Нам тоже другим жильцам услужить надо. Вон у нас два генерала живут… А пыль, известно, когда ежели свободное время…

Манкируя опротивевшим самоваром, Беспокойный усаживается за письменный стол, чтобы, по своему вечному обыкновению, устремиться в отыскивание желаемой правды в этих бесчисленных фолиантах. И вот всецело окружала его тогда книжная правда, вместе с этою царящей в больших, плохо охраняемых библиотеках плесенью, – и не обратил бы наш труженик никакого внимания на эту плесень, если бы к ее заразительной духовитости не присоединялись безалаберные голоса нумерных соседей, гремевшие на разные раздражающие больные нервы тоны:

– С-стуч-чу! – как и во всю предшествовавшую ночь, раздавался в соседнем апартаменте уже в десятом часу утра чей-то мощный бас, громыхая кулаком по столу.

– Бенефису три целкача желаешь? – спрашивают у баса.

– Што же водки мне не несут, дьяв-вол вас всех забери! – ругается одичалый голос, принадлежащий какому-то несчастному приезжему, уже несколько недель одержимому злою белой горячкой.

– А мы вчера из Стрельны в шесть часов приплыли, – продолжают обмениваться новостями меблированные комнаты. – В грязи все, как агаряне[4]4
  Агаряне – здесь: нехристи.


[Закрыть]
какие! Стыдно было на улицу глазом вскинуть. Што ж ты? – пей, поправляйся!..

– А мы так просто-напросто в части ночевали… Непонятно даже… Никогда у меня еще так не отбивало ума… Спасибо, офицер хороший попался, – познакомились; смеется: «Ну и ступайте теперь на все четыре, а то беда мне с этими протоколами… Были вы, говорит, вчерашнего числа в состоянии невменяемости… Поблагодарите вот унтер-офицера Ефремова, – он вас с тротуара в полнейшем бесчувствии поднял…»

– Кр-раул-л! – глухо раздается новый голос с конца коридора, противоположного номеру Беспокойного. – Убить хочет… Батюшки! заступитесь…

Спешными шагами пробегал в это время по коридору вечно кашлявший и плевавший хозяин меблированных комнат, в сопровождении своего встревоженного штаба, у которого он суетливо спрашивал:

– Актер опять забунтовал, а?

– Они-с, – отвечал штаб.

– Приехали, что ли, какие к нему?

– Так точно-с! Две Пирсоны… из женского полу-с… Всю ночь мирно было-с: песни пели, комедии читали. Теперича же господин артист напущает на них самих себя с кинжалом. В одной руке стакан с водкой, а в другой кин-жал-с. Кричит: «Пей под ножом Прокопа Ляпунова[5]5
  «Пей под ножом Прокопа Ляпунова» – реплика из драмы И. В. Кукольника «Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский».


[Закрыть]
!» Конешно, што госпожи теперича безо всяких понятиев на полу у господина артиста валяются, а они-с всячески стараются в них еще водки влить-с…

Торопливые хозяйские шаги замирали наконец в нескончаемом коридоре, а Беспокойный усиленно принимался глотать разнообразные лекарства и в чахоточном бешенстве разбрасывать по своему пыльному номеру те пыльные книги, которыми он было окружил себя…

Ничего подобного не было в деревенской летней картине, мирно распростершейся в настоящую минуту перед глазами Беспокойного. Он думал: «Вот где работать!..

Только в этой благодатной тишине можно собирать доброе, чистое знание. Скорей за работу!..»

С этими словами Петр Петрович живо устремился к рукописи, еще вчера приготовленной на письменном столе, и с необычайною быстротой принялся чертить по ней. В силу русской поговорки – «скоро сказывается, да не скоро дело делается», здесь нельзя отчетливо уяснить, долго ли, коротко ли бегало перо «литературщика» по терпеливой бумаге, – и только благодаря сообщениям шустрого художника в синих очках я знаю, что рукопись Беспокойного послушно приняла тогда на свои страницы все разнообразные звуки и краски этого утра.

И действительно, когда шустрый художник читал мне эти страницы, я воочию видел, как на них сверкали нежно-розовые лучи загоравшегося на дальнем востоке солнца; от них пахло ароматом полей, пруда и леса; широкими сенокосными лугами, спрыснутыми серебристыми росными перлами, казались мне эти маленькие странички, – и слышались мне в их шуршании задорные крики неуловимых дергачей и звонкие трели высокополетных жаворонков.

Видел я также, как по этим страничкам прошло на далекое пастбище сельское стадо и как вообще все они были изрисованы пестрыми знаками тех глубоко трогательных звуков, из которых слагается дивная музыка раннего сельского утра…

Солнце стояло довольно высоко, так что не только рано встающие дачники, но и дачницы даже успели уже выкупаться и сидели за чаем в тени палисадников, а Беспокойный, наподобие пиявки присосавшись к своей рукописи, все еще от нее не отваливался. Он и не отвалился бы от нее собственнолично, по крайней мере, до тех пор, пока не закашлялся до крови или не захотел есть, если бы внимание его не было нарушено деликатным скрипом отворявшейся двери. Обернувшись по направлению к этому скрипу, Беспокойный увидел пред собою белокурую, деликатно осклабленную личность в розовой ситцевой рубахе, плисовых штанах и в мелких резиновых калошах на босую ногу.

Улыбнувшись с почтительною приятностью, личность заговорила:

– Щиблеты ваши, сударь, отчищены вроде бы, например, зеркала. Ну только, прикажите доложить: ежели в случае купаться намерены, так роса-с еще не обсохши-с.

Надоть будет вам длинные сапожки обуть-с, по-русскому-с… вроде будто бы на купецкий манер-с… Ежели имеются у вас длинные сапожки, так я их маслицем сейчас деревянненьким-с…

– Не хожу я купаться, – болен! – ответил Беспокойный, видимо симпатизируя человеку, так охотно предлагавшему ему свои услуги.

На физиономии приятной личности при этих словах изобразилась неподдельная тревога и даже как бы глубокое сожаление. Отступивши в испуге к двери и сделавши трагический жест руками, она произнесла с серьезной наставительностью:

– Ка-ак, судырь? При вашей образованности – и, например, без купанья? Да у нас пруд… Б-боже мой! В нем всякие грязи-с… Доктор Буеракин нарочно к нам из Москвы купаться приезжают и пруд чистить не приказывают. Большие деньги нашему миру за это платят-с. Поживете, так сами ихнюю милость увидите: туша тушей-с! «Все это, говорят, от вашей воды, ребята…» Сначала первым долгом оглаушат они в кабаке полуштоф перцовки, потом в пруд, потом опять в кабак… По целым неделям так-то они у нас себя прохлаждают-с…

Беспокойный безучастно слушал бушевание словесного потока, обрушившегося на него. Ему крайне желалось остаться наедине с своей так неожиданно прерванною работой и с бодрившим его утром; но присущая ему застенчивость останавливала его даже хоть отчасти посократить словоохотливое усердие деликатной личности, которая между тем, узнав птицу по полету, продолжала рассыпаться перед Петром Петровичем:

– Тоже вот парное молоко-с… оч-чень даже большую помощь больным господам оказывает. Прикажете парного молочка или, может, из погреба, со льду-с? У нас всякое есть-с!

– Нет, благодарю вас! Я подожду, пока хозяйка встанет, тогда она мне самовар подаст.

– Па-ам-милуйте! – заволновалась деликатпая личность. – Чево же хозяйки вам дожидаться? Самоварчик у меня для вашей чести давно изготовлен. Хозяйка мне с вечера еще наказывала: «Ты, говорит, за барином все равно как за дитей ухаживай, потому, говорит, этот самый барин очень наградист… ни ас-ставит, бог даст…»

Беспокойный, пропустив мимо ушей этот тонкий намек на его толстые добродетели, полюбопытствовал, в свою очередь, осведомиться у деликатной личности, «кто же, дескать, они сами будут?»

– А мы, сударь, в настоящее время будем – Постелишников-с! – развязно и обязательно отрекомендовался услужливый человек. – Постелишников-с, Увар Семенов-с! – выразительно повторил он. – Служим по трактирной части, по нумерной-с, по питейной такожде. Не жалеем хорошим господам, по силе-мочи, услугу сделать…

– Что же, вы родственник хозяйке?

Постелишников улыбнулся при этом вопросе какою-то, так сказать, тоскливо мятущеюся улыбкой и, конфузливо переступивши с ноги на ногу, как бы исповедуясь, проговорил с тихим и сокрушенным вздохом:

– Как же, судырь, не родственники? Исстари родные-с! Они нам тетенька, а мы при них дяденькой состоим-с… хе-хе-хе! Окромя того, судырь, муж ихний – человек, так надо сказать, што безо всякой правильности-с, и притом же который уж год по чужим сторонам в кучерах ходит-с. Ну а мы все же как будто поблагороднее кучера-то. Ну да, кажись, понимаете сами наше мужичье житье довольно хорошо, – толковать вам много про него нечево… Эхма!

Увар Семеныч, соткровенничавши таким образом, даже рукой махнул, как будто в каком безнадежном горе, – и Беспокойный оказался настолько практиком, понимающим «ихнее мужичье житье», что счел за нужное сначала, знаменательно крякнув, пробормотать что-то про молодость, про обстоятельства и, наконец, даже про надежду на бога…

Это неразборчивое и конфузливое бормотанье, к великому удовольствию Петра Петровича, так утешило Постелишникова, что с него вдруг как-то положительно соскочило все горе, примеченное в нем наблюдателем и аналитиком людских нравов в тот момент, когда ему сообщено было, что некто, который «в настоящее время будет Постелишников-с, Увар Семенов-с, состоит дяденькой при своей собственной тетеньке…».

– Дяденькой при тетеньке состою-с, а?.. Это необыкновенно хорошо! – с молчаливой и довольной улыбкой анализировал остроту Увара Семеныча Беспокойный, воспитанный на изумительных анекдотах о необыкновенной, самородной сметливости русского человека, о меткости и юморе его слововыражения и т. д. Он был в духе, – он, забывший было, что такое смех, смеялся теперь и, беззлобно пародируя Увара Семеныча, повторял: «Дяденькой при тетеньке состоим-с!.. А в настоящее время будем мы-с Постелишников-с!.. Чем же он будет в будущем времени, а?.. Ха-ха-ха!»

Эта веселость Петра Петровича, а равно и прихотливые солнечные краски, расцвечавшие угрюмую и прогнившую избу всякими светлыми радостями, усилились в несказанное количество раз, когда в избе этой на разные шумные лады заклокотал большой, ярко вычищенный самовар, с трактирным шиком внесенный и поставленный на стол Постелишниковым. С привычною живостью перетирая приборы переброшенным через плечо полотенцем, Увар Семеныч в одно и то же время обязательно и добродушно говорил барину:

– А чашечки эти самые, барин, я для компании вам принес, потому тетенька вчера еще говорила: «Мы, говорит, теперь с барином все вообще будем чай кушать, потому мое дело – сиротское, а ихнее дело – одинокое-с…» И в самом деле, судырь, где ж вам со всей этой канителью возиться-с? А при тетеньке вы знайте себе одно только: книжку читайте да чаек попивайте. Она же и стакан вам нальет, и бутинброт, например, сделает, и папи-росочку набьет. Ах, какую она к этим делам в графских и енаральских домах привычку взяла – страсть! Ни один лакей супротив нее не может потрафить хорошему господину-с… Многие господа и именитые купцы приезжали звать ее к себе в икономки-с, – н-ну, упрямится! «Я, говорит, от своего дома и от своих дитев никуда не пойду-с…» Ах! как она у нас, судырь, на этот счет очень благодарна-с!..


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации