Электронная библиотека » Игорь Клех » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 18:40


Автор книги: Игорь Клех


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Пройдя «стажировку» у искушенных и блестящих российских дипломатов (что не является преувеличением), Бисмарк через двадцать лет уже сам поучал российских послов:

Поверьте мне, не в Ваших интересах сеять раздор между Германией и Австрией. Вы слишком часто недооцениваете, как важно находиться на шахматной доске Европы втроем. Для старых кабинетов, и прежде всего для моего, эта цель неизменна. Всю политику можно свести к формуле: попытайся держаться втроем, пока сомнительным равновесием распоряжаются пять великих держав. Вот настоящая гарантия против коалиций…

Историки признают, что именно поражение России в Крымской войне внесло изменения в существующую расстановку сил в Европе и создало предпосылки для решения так называемого «немецкого вопроса». Здесь не место рассматривать все перипетии внешнеполитических торгов и разменов – обо всем этом можно узнать из воспоминаний Бисмарка. Типа: мы не станем осуждать вас за подавление польского восстания, а вы не помешаете нам с Австрией захапать у Дании и поделить немецкоязычные герцогства Шлезвиг и Гольштейн. Мы не станем участвовать в Крымской войне и поможем вам отменить ее унизительные последствия, а вы не станете препятствовать Пруссии сначала быстренько расправиться с Австрией, а затем и Францией и объединить Германию под своим началом.

Как Бисмарку удалось спровоцировать Наполеона III, дискредитировать его и политически изолировать, молниеносно разбить, взять с целой армией в плен и отпраздновать создание немецкого рейха в королевском Версале – это просто картинка, гениально разыгранная шахматная партия! Но за триумф и унижение в Версале придется заплатить, причем не однажды и всякий раз именно в Версале (немцам в 1918-м, а французам еще раз в 1940 году).

Бисмарк прилагал огромные усилия, чтобы умерить аппетиты Вильгельма I и прусского генштаба: помешал взять Вену, не допустил надуманной «превентивной войны» с Россией, критиковал колониальную политику, – однако помешать урвать у Франции такие лакомые и якобы немецкие Эльзас и Лотарингию даже ему оказалось не под силу. Что привело известно к чему в 1914 году и так далее, и в чем совершенно неповинным Бисмарка признать никак нельзя.

Уже будучи в отставке, с головой уйдя в свои «Мысли и воспоминания», он предчувствовал это: «Через двадцать лет после смерти Фридриха Великого была Йена [где Наполеон в 1806 году ликвидировал Священную Римскую Империю]; через двадцать лет после моей кончины [то есть в 1918 году!] снова настанет крах, если и впредь будут править таким образом». Его терзали сомнения: «Может статься, Германии суждено Богом еще раз прийти в упадок и затем снова подняться на вершину славы, на новой республиканской основе, но нас это уже не касается». Как в воду глядел.

Человек лично порядочный (чего нельзя сказать о проводимой им политике, где достаточно было интриг, шантажа, тайной дипломатии и даже подкупа), Бисмарк числил на своей совести 80 тысяч жизней немецких солдат, погибших в трех «маленьких победоносных войнах». На другой чаше весов лежала созданная его усилиями объединенная Германия с сорока миллионами населения – пятая великая сила на европейской политической арене, слегка опоздавшая и пожелавшая стать первой и единственной.

А дальше произошло испытание судьбы и суд Истории, страшнее которого только Суд Божий, наверное.

Чехов: Ich sterbe
Зачем и отчего?

За четыре месяца до собственной смерти Чехов спрашивал в письме жену о враче, лечившем ее после выкидыша двумя годами ранее: «Зачем же он умер и отчего?» (1.03.1904).

«Отчего» может ответить и медик, а вот «зачем»?!

Так и смерть Чехова плотно заслонена от нас ответом на вопрос «отчего» – но вот «зачем» отдал богу душу наш классик и эталон русского интеллигента в возрасте сорока четырех лет, кто ответит?

И уж если он сам задавался подобным вопросом (как то и подобает писателю), почему бы и читателям не задать его себе? В противном случае все наше чтение любимых писателей – «мимо кассы», занятие если не притворное, то пустейшее – род душевной неги и умственных почесываний. Поэтому, вооружившись заповеданными Антоном Павловичем здравым смыслом и тактом, попытаемся охватить мысленным взглядом ломаную линию его жизни на всем ее протяжении.

Существует, и не без оснований, мнение, что все писатели несколько «не в себе», в особенности же русские. В расхожих противопоставлениях – вроде: аполлоническое и дионисийское начала искусств, классический и романтический типы художников – русским авторам достаются преимущественно определения второго вида. Причем для русского уха лестно звучит утверждение Платона, что творения здравомысленных затмятся творениями неистовых. В отечественной мыслительной деятельности столь авторитетный культуролог, как Аверинцев, усматривает некий прискорбный перекос в пользу бинарного (как у Платона и в «восточной» традиции), а не тернарного (как у Аристотеля и в «западной» традиции) способа мышления – и в целом мировидения. Дикарская страстность русских людей, их склонность к спонтанности, отрыву и улёту, легкость переходов от одной крайности к другой – одна из определяющих черт нашего исторического бытия. Очень похоже на раскачивание маятника ходиков в попытке познать сенсорно и механически пределы вселенской ночи (бескрайним терпением оттого, в виде гири, обеспечиваются и уравновешиваются у нас смятение душ и метания духа).

В России, как и везде, не могли не появляться люди, пытавшиеся либо вместить и примирить в себе созидательное и бунтарское начала (как Лев Толстой, с весьма переменным успехом), либо обыграть природу и историю на их же поле, играя «белыми» и опережая их всегда на один ход. Разве не Аристотелевой тернарной, зрелой традиции духовной нормы принадлежат Державин, Крылов, Карамзин, Грибоедов, Пушкин, Боратынский, Тургенев, Гончаров, Чехов, Бунин, Мандельштам, Ходасевич, Набоков, Бродский, Битов, наконец (и это только в словесности и пунктиром)? Да без такого «противовеса» не развиться бы и не удержаться в целости никакому Гоголю – этому ночному светилу русской литературы – с Достоевским вкупе и Цветаевой. Конечно, в действительности все намного сложнее, причудливее и неоднозначнее, но речь идет о «контрольном пакете» – об установке и доминанте. И в этом отношении А. П. Чехов, несомненно, «аристотелист» с позитивной жизненной установкой, прагматик, агностик и русский европеец, мещанин и горожанин в безоценочном смысле (оттого он так и ценим западным культурным миром, что воспринимается им не как экзотический «русский гений», а как «свой», не требующий дополнительных комментариев к переводу, как несдавшийся художник эпохи победившего бидермайера).

Но что, помимо физической конституции, прошу прощения за просторечие, заставило его врезать дуба в сорок четыре? Чай, он не Гоголь, не гибельный дуэлянт Лермонтов, не Надсон. Вопрос не праздный и не начетнический, с сектантским душком (как может показаться предубежденному или легкомысленному читателю). Отвергая его с порога, люди как бы говорят: оставьте нам наши болезни, в них наше оправдание, мы не хотим знать о них более того, что знаем. Не то Чехов, с поразительным бесстрастием, чтобы не сказать бездушием, пишущий в письмах то об одном, то о другом [курсивом здесь и далее выделены цитаты из писем А. П. Чехова]: «…по-видимому, скоро умрет» (в том числе о своем друге Левитане, 1.03.1897), а характерную кротость духа и душевную привязчивость, развившуюся у близких ему стариков, столь же безошибочно связывающий с созревшей готовностью перейти в мир иной (об актере Свободине – 25.06, 16.08, 10.10 и 24.10.1892, редакторе «Осколков» Лейкине – 16.03.1895). Однажды он поразил Станиславского, отозвавшись о впервые увиденном и весьма жизнерадостном его знакомом как о законченном типе самоубийцы, – было это за несколько лет до того, как тот действительно наложил на себя руки.

И это черта не Чехова-врача, а Чехова-писателя и мыслителя, наблюдателя, развившего свои аналитические способности уже в ранней молодости, двадцати с небольшим лет, до уровня удивительной прозорливости, граничащей с бытовым ясновидением, если позволительно так выразиться. Он мог ошибаться, как все, но еще скорее учился на своих и чужих ошибках. Так история с получением в 1887 году Пушкинской премии внесла некоторые коррективы в его представления о друзьях и дружбе, провал «Чайки» – о материале, из которого сделана слава, чтобы раскусить загадку характера Лики Мизиновой, ему понадобились не один год и целая вереница событий. А звук лопнувшей струны, которым обрывается его последнее, вершинное произведение (вместе с жизнью автора), он расслышал за пятнадцать лет до того, как это случилось. В письме 20.10.1888: «<…> я мещанин во дворянстве, а такие люди недолго выдерживают, как не выдерживает струна, которую торопятся натянуть». Комедия «Вишневый сад» заканчивается, таким образом, символической смертью автора – не умереть физически после такой коды было бы безвкусицей, означало разжалование его в персонажи собственной пьесы – в одну из марионеток с оборванными нитями. Чехов был обязан умереть, как отметавший молоки на икру лосось, явив образец порядочности и личной доблести в преддверии серии невиданных потрясений, пережить которые уже не входило в его писательскую задачу.

С какого-то времени будущее больше не было скрыто от него завесой: «Великие события застанут нас врасплох, как спящих дев» (записная книжка, лето 1897 года); он не сомневался, что они сметут описанный им, опостылевший вконец мир (что мир – всякий сколь-нибудь нормальный человек уже за полжизни надоедает себе до посинения, и Чехов здесь не исключение, см. об этом в главе «Домострой»), что лет через тридцать – сорок все будут работать, самодержавие рухнет. Он желал своей стране поражения в начавшейся на Дальнем Востоке войне («Литературное наследство», т. 87, с. 302), дядья его жены оказались на фронте, он и сам, написавший «Остров Сахалин», отправился бы туда военврачом, если бы не чахотка и созревшее к тому времени твердое намерение умереть (современники недвусмысленно свидетельствуют об этом, да и в письмах Чехова нет-нет да и проскользнет). А не можешь, не хочешь участвовать в судьбоносных событиях – освободи авансцену: закон един для всех. Но к этому мы еще вернемся. Пора приступать к делу.

Самовоспитание

Самый известный чеховский сюжет – не литературный, а автобиографический (он предлагал его в качестве литературного Суворину в письме от 7.01.1889). Это всем известная история о том, как некий молодой человек (читай: Антон Павлович) выдавливал из себя по капле раба, покуда однажды, проснувшись, не почувствовал вдруг себя окончательно свободным человеком (в котором «должно быть все прекрасно» – по гардероб включительно, если верить вымышленному им доктору Астрову).

Действительно, глядя на результат, трудно поверить, что такое возможно: отец – деспот и ханжа (брату Александру 2.01.1889: «…деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать»), телесные и другие наказания, брошенность (бегство отца в Москву от долговой тюрьмы и отъезд семьи), изнурительные труды и унизительная бедность все три последних гимназических года в Таганроге, последующие десять лет учебы на врача и погони за любой возможностью заработать копейку уже в Москве (работа на износ для «Будильника», «Стрекозы», «Осколков» и др. изданий), отсутствие времени и условий для устройства какой бы то ни было личной жизни (т. е. вынужденные походы в бордели) и, наконец, шаткое, неустойчивое положение молодого человека, принявшего на себя груз ответственности – взявшего на иждивение родителей, вынужденного заботиться не только о сестре и младших братьях, но и о непутевых старших (в вышеупомянутом письме Суворину: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости»). В силу этого он не только был признан старшим в разбредшейся, кто куда, патриархальной семье, но и оказался намертво привязанным к ней.

Его посещала лихая мысль: забрать с собой только мать и сестру и переселиться с ними в Петербург, где его ценили как литератора и человека (13.01.1889, имея уже всероссийское имя: «Знаком я близко и коротко только с Питером, в Москве же я чужой и непризнанный. В Москве я изображаю из себя доктора и больше ничего»). Но то был бы уже другой Чехов. По счастью, он этого не сделал.

Успех

Порог между «осколочной» журналистикой (где «братья Чеховы» с годами завоевали репутацию и имя) и серьезной беллетристикой (где по соседству на журнальных страницах могло оказаться опубликовано произведение Льва Толстого!) до Чехова был непереходим. Чехонте первому в русской литературе удалось преодолеть его, выкарабкаться из разночинского мусора «мелочей» и «осколков» и стать Чеховым. Сначала его талант признали и оценили влиятельные петербургские литераторы – Григорович, Плещеев, Суворин, – в год выхода «Степи» дело увенчалось присуждением Чехову Пушкинской премии – 500 рублей в денежном выражении, но имя нового писателя сделалось известно всей читающей России. Присуждение этой премии Чехов в шутку сравнил с награждением орденом Станислава III степени. К наградам же в своей тягловой, вьючной жизни он оказался совсем не готов: четыре дня кровохарканья при известии об этом (27.10.1888 Линтваревой), смятение в душе (9.10.1888 Плещееву: «Премия выбила меня из колеи. Мысли мои вертятся глупо, как никогда»; 10.10.1888 Суворину: «Так мне везет, что я начинаю подозрительно коситься на небеса. Поскорее спрячусь под стол и буду сидеть тихо, смирно, не возвышая голоса <…> Я послушаюсь того хохла, который сказал: “Колы б я був царем, то украв бы сто рублив и утик”), испуг и торможение (тому же Суворину 27.10.1888: «Мне не нравится, что я имею успех <…> …обманываю своими произведениями <…> …еще не начинал своей литературной деятельности, хотя и получил премию», – и задним числом Баранцевичу 2.02.1889: «Во время удачи я трушу…»).

Свалившаяся премия позволила двадцативосьмилетнему Чехову, подобно Гулливеру в передрягах, узнать себя и свой масштаб, помогла ближе и по существу познакомиться со своими литературными друзьями и покровителями, увидеть ту границу, что отделяет в людях слабость или глупость от низости, а честолюбие от его двойников и антиподов, – ощутить смрад, идущий от котлов, в которых, булькая, вывариваются людские тщеславие и зависть. Плещееву 25.10.1888: «гг. Леманы не видят ни отечества, ни литературы – все это для них вздор; они замечают только чужой успех и свой неуспех, а остальное хоть травой порасти. Кто не умеет быть слугою, тому нельзя позволять быть господином». И уже много позднее, окидывая взглядом пройденный путь, он писал в письме 14.01.1903 года: «Горькому после успеха придется выдержать или выдерживать в течение долгого времени напор ненависти и зависти. Он начал с успехов. Это не прощается на этом свете». Самому ему все это было хорошо знакомо. После поездки на Сахалин (по мнению Потапенки и др. – удачный пиаровский ход, как сказали бы сегодня) в письме от 14.01.1891: «Меня окружает густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Черт их знает <…> …не люди, а какая-то плесень». Не говоря уж о травле, последовавшей за провалом его «Чайки» на премьере в Александринке (но об этом разговор особый и в другой главе).

Именно тогда струна жизни Чехова впервые оказалась серьезно испытана на прочность и стала натягиваться, чтобы зазвучать в полный голос. Реакция Чехова на нежданный успех не была ни парадоксальной, ни преувеличенной. В отличие от самодовольной или ополоумевшей навсегда посредственности он сознавал, что социальное признание не столько награда за достоинства и заслуги, сколько кабала на всю оставшуюся жизнь. Что за отмеченность и прыжок «из грязи в князи» расплачиваться придется не в арифметической, а в геометрической прогрессии, по хищническим процентам завышенных ожиданий, – а это вернейший способ надорваться. (Так наполеоновские маршалы из простонародья избирали весьма характерный способ самоубийства, выбрасываясь из окон: назад «в грязь». И потому Пушкин так неодобрительно оценивал конституцию Гоголя: семижильным надо быть русскому писателю и легкие иметь, как у ныряльщика, чтобы суметь – и успеть – исполнить свое назначение.)

Чехов успел извлечь из своей «струны» заключительный аккорд пятнадцать лет спустя, после чего тихо истаял в оставшиеся полгода как свеча. Одышка, кровохарканье, расстройство пищеварения – что еще это, как не отказ организма от воздуха для дыхания и от еды для поддержания жизненных сил?

Лекарю, исцелися сам

Сезонные (осенне-весенние) кровохарканья начались у Чехова в двадцать четыре года, постоянные диареи, не оставлявшие его до самого конца и осложненные периодически обострявшимся геморроем, – в двадцать пять лет.

Он научился с ними жить и даже временами бывал совершенно здоров. Например, во время своей транссибирской поездки на каторгу (5.06.1890 Лейкину: «Благодарю Бога за силу и возможность пережить все эти трудности не как литератору, а как человеку», – и в другом письме 27.06.1890: «Я совершенно здоров»). Да чего там – не просто здоров, а здоров, как бык! Сутками на студеном ветру, по полдня в ледяной воде в валенках и верхней одежде, пища такая, что хоть выбрось – повсюду одно и то же: опостылевшие яйца, молоко, чай да водка (13.06.1890: «Русский человек большая свинья <…> …должно быть, пить водку гораздо интереснее, чем трудиться ловить рыбу в Байкале или разводить скот», – при том, что «народ все больше независимый, самостоятельный и с логикой», в письме от 23–26.06.1890). Заметим, что путешествовал он до сооружения Транссибирской магистрали и до начала массового переселения в Сибирь крестьян из центральных и западных губерний. Каждый день физические нагрузки, бодрящий голод и мертвецкий сон, на Сахалине перепись 10 тысяч каторжников и ссыльных, на обратном пути купание в открытом океане (прыгал с носа идущего судна и цеплялся за канат, брошенный с кормы!) – широкая грудь при росте сто восемьдесят два сантиметра, здоровый крестьянский румянец во всю щеку на морозе и загорелое тело ныряльщика и пловца в тропиках. 9.12.1890 Суворину: «Хорош белый свет. Одно только не хорошо: мы. <…> Пока я жил на Сахалине, моя утроба испытывала только некоторую горечь, как от прогорклого масла, теперь же, по воспоминаниям, Сахалин представляется мне целым адом». После девятимесячного отсутствия Чехов возвращается домой, к переселившейся на Малую Дмитровку семье, опять впрягается в воз – и немедленно: геморрой, сердцебиения, мерцание в глазу, касторка (письма от 17 и 24.12.1890). Но это не разоружение, не полное возвращение на круги своя, потому что с Чеховым в пути произошла умоперемена. В письме от 10.12.1890: «Скажу только, что я доволен по самое горло, сыт и очарован до такой степени, что ничего больше не хочу и не обиделся бы, если бы трахнул меня паралич или унесла на тот свет дизентерия. Могу сказать: пожил! Будет с меня. <…> «Я был в аду, каким представляется мне Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне», – и 17.12.1890: «Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел – черт меня знает».


Чтобы оценить смысл то ли случившейся, то ли произошедшей в Чехове умоперемены, придется вернуться несколько вспять. Думается, что решающим толчком, заставившим Чехова дерзнуть, явилась смерть минувшим летом его старшего брата Николая, в считанные месяцы сгоревшего от тифа с чахоткой. Смерть, известная Чехову как врачу несколько отстраненно, неожиданно вошла в его семью. Надо учесть, что вместе выступавшие в юмористических журналах братья Антон, Александр и Николай (как рисовальщик) соревновались между собой – и младший, Антон, очень скоро сделался лидером, в силу ранней самостоятельности, природной одаренности и воли. Александр почти сразу согласился с ролью ведомого, перманентно гася жизненную неудовлетворенность алкоголем (более того, жизнь его как литератора и отца семейства сложилась удачно, в общем, благодаря протекции младшего брата). С художником сложнее. Николай не был бездарен, но явно не находил своего места в ситуации художественного безвременья и вел образ жизни тяжко пьющего «передвижника», жил без паспорта (а в XIX веке в России с этим было едва ли не строже, чем в XX; даже Антон Павлович, врач и известный писатель, уже в 90-е годы порой не мог наведаться в северную столицу из-за отсутствия надлежащих документов). А тем временем стремительно шли в гору на его глазах приятели, художник Левитан и архитектор Шехтель, того круче – младший брат. Наконец, обстоятельства, не без его содействия, сошлись и образовали столь безвыходную ситуацию (а перед тем родные заставили его бросить пить – т. е. гасить стресс и сжигать негативную энергию алкоголем), что, уйдя в болезнь, Николай также все заботы о себе переложил на плечи своего удачливого брата. А поскольку тот оказался не способен найти средства на его лечение за границей, то он почел за благо умереть в снятой Антоном для семьи на лето усадьбе. Произошло это, когда брат «сбежал» на несколько дней отдохнуть и присмотреть хутор для покупки в соседней украинской губернии, где его и нагнала в первый же день телеграмма, что надо возвращаться на похороны.

Можно представить, как тяжело должен был пережить Антон в зените молодости потерю старшего брата, неудачника и холостяка (уже имея в собственных легких если не ту же заразу, что погубила Николая, то идеально подготовленное для нее место). Воочию предстала опасность умереть, так и не создав семьи, не повидав большого мира и оставив по себе одну расползающуюся кучу по большей части юмористических рассказов, комических сценок и газетного мусора.

Жениться для него было сложнее всего. Всерьез думать об этом он позволил себе не ранее 1900 года, уступив издателю А. Марксу на двадцать лет за сравнительно немалую сумму право на издание своих сочинений и приведя, таким образом, свои денежные дела и литературное наследие в относительный порядок (гонорары за публикации в периодике и, главное, отчисления за постановку пьес Чехов оставил за собой и наследниками).

Выехать за границу тем же летом у него не получилось – намерение такое было, его звали с собой, но уже в пути он, будто уклоняясь от чего-то, изменил маршрут (нелегкая занесла его в Одессу, где он увлекся актрисой гастролирующего там Малого театра, потратил деньги, в Москву возвращался через Крым).

В том году с успехом шли в столичных театрах его пьесы, особенно существенно переделанный им «Иванов». Это тем более удивительно, что смысл переписанной драмы приходилось растолковывать даже Суворину – не только профессионалу, но и широко мыслящему и душевно близкому человеку, восполнившему для молодого Чехова дефицит полноценного общения со «старшими» (чего в свое время не смогли дать ему ни братья, ни отец – подавно). В знаменитом письме Суворину от 30.12.1888 Чехов объясняет характер и поведение своего героя быстрой утомляемостью и «нервной рыхлостью» одаренных русских молодых людей – закономерным результатом их чрезмерной ранней возбудимости, – что обостряет чувство вины за обманутые ожидания и приводит наиболее последовательных из них к жизнеотрицанию и суициду. Его сеющий разрушение Иванов лишь концентрирует в себе это разлитое в русском обществе настроение.

Осенью были написаны им «Скучная история» и «Леший» («примерочный» вариант будущего «Дяди Вани») – о состарившихся людях, разминувшихся с собственной жизнью. Полгода с небольшим проходит после смерти Николая – и Чехов, чтобы не погрязнуть в рутине и скуке мещанского образа жизни, не дать развиться в себе «кисляйству», решается на крайний и в глазах многих сумасбродный шаг. Та жизнь, которую ведут он и его окружение и которую он столь успешно бытописует, должна быть поверена экстремальным опытом – только тогда она сможет выступить из фона буден, обнаружить свои реальные масштаб, пропорции и скрытую содержательность. Чехов отправляет себя на каторгу.

В письме от 31.03.1890 он писал редактору «Осколков»: «Прощай и не поминай лихом. Увидимся в декабре, а может быть, и никогда уж больше не увидимся». И уже перед самым своим отправлением на Сахалин Суворину: «У меня такое чувство, как будто я собираюсь на войну <…> В случае утонутия или чего-нибудь вроде, имейте в виду, что все, что я имею и могу иметь в будущем, принадлежит сестре» (15.04.1890). Сахалин для Чехова – аналог Мертвого дома, небезопасное путешествие – своего рода инициация, иначе – жирная черта, подведенная под отправленной в прошлое молодостью. Проделанный им путь настолько подробно описан самим Чеховым в письмах и книге, что практически не комментируется никем, кроме марксистской критики и академического литературоведения. Читатель и согласился, не вникая особо, с их социологическими доводами и выводами, как с горькой микстурой.


Здесь уместно будет сделать еще одно – биогеографическое отступление.

Таганрог, в котором родился и вырос Чехов, особого рода пространственная метафора (или, если угодно, метонимия) – грязный захолустный городок, каких было сотни в империи, однако расположенный на границе двух стихий: сухопутной половецкой степи, сдающейся и отступающей под напором промышленного капитализма, – и ублюдочного моря, самого мелкого в мире, мутного и скучного. В то же время – это международный порт, на рейде которого замызганные «купцы» под экзотическими флагами («флотилия» – а не «филателия», как полвека спустя) свидетельствовали о существовании большого мира: уголь, пыль, едкий дым, а по краю – белые паруса и чайки.

Затем пришло время жизни в Москве – чужой, но постепенно обжитой, достаточно огромной, но при этом очень домашней и на удивление уютной для представителей того сословия, к которому стал принадлежать вскоре Чехов. В Петербурге, начиная с какого-то времени, он гостит часто, но всегда непродолжительный срок.

Существенно расширяла ареал обитания и пополняла багаж жизненных впечатлений благоприобретенная «барская» привычка к загородному летнему отдыху (в конце XIX века размножившиеся усадебки под съем для небогатых горожан стали называть дачами; до того же существовали только загородные усадьбы знати, звавшиеся без затей подмосковными, – так и говорилось: «Слыхали, князь N. купил подмосковную под Неаполем?»).

Надо к тому же учесть, что Чеховы были южанами уже во втором поколении и на севере приживались трудно. Поэтому еще ранней весной они норовили ускользнуть из-под власти жесткого и унылого с виду континентального климата и насладиться шестью месяцами тепла, дружного цветения, буйного роста, обильного плодоношения в благословенных местах восточной Украины – чтобы были речка и лес и чтобы солнцем можно было прогреться впрок на оставшуюся часть года.

В XIX веке в России дворянским сословием и состоятельными людьми была выработана гениальная трехчленная формула жизни в свое удовольствие: городские дом или квартира в одной из столиц, загородная усадьба или дача и ежегодное путешествие по Западной Европе (если нет в ней собственной недвижимости). Поэтому, в силу гениальной простоты этой формулы, речь следует вести не о подражании барам, а о приближении к идеалу – по мере средств и возможностей. Чехов, всю жизнь и на всех поприщах вкалывавший, как Холстомер (кстати, мерин), а в безделье и социальном паразитизме усматривавший корень всех несчастий, тем не менее был убежден и неоднократно писал в письмах: счастья без праздности не бывает.


В свете сказанного предпринятая им (теплолюбивым южанином и отнюдь не романтиком) поездка через Сибирь, «страну холодную и длинную», может показаться кому-то мазохистской затеей или рудиментом флагеллантства, кому-то другому – подвигом в народническом духе, третьему – научной экспедицией, и т. п.

Но можно представить все дело иначе: то Чехов-писатель «прогнал по этапу» Чехова-человека, чтобы упиться его взбодренной живой кровью. После такой «подпитки» ему стали по плечу такие творческие задачи, к которым ранее он не мог и не смел подступиться. Даже граф Толстой и его произведения больше не кажутся своему горячему почитателю со студенческих лет и позавчерашнему Чехонте непререкаемым моральным авторитетом и художественной истиной в последней инстанции (17.12.1890: «До поездки „Крейцерова соната“ была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой»).

Умеренное подверглось испытанию безмерным – и поначалу показалось, что выдержало его.

Домострой

После сведения короткого знакомства с элементной базой бытия на Сахалине, по возвращении, Чехов совершает вояж с Сувориным в Западную Европу, которая производит на него ошеломительное впечатление – сам образ европейской жизни, достижения цивилизации, культуры и искусства, итальянские города, Эйфелева башня, построенная к открытию всемирной промышленной выставки, куда он не попал в позапрошлом году. Впечатления и опыт, полученные в этой поездке, существенно расширяют его умственный кругозор, но со временем, неожиданно для него, обнаруживают побочный эффект (год спустя, 8.04.1892, он пишет Суворину: «Постарел я не только телесно, но и душевно. Я как-то глупо оравнодушел ко всему на свете, и почему-то начало этого оравнодушения совпало с поездкой за границу. Я встаю с постели и ложусь с таким чувством, как будто у меня иссяк интерес к жизни», – двумя днями ранее в письме Линтваревой: «Хочу уехать в Америку или куда-нибудь подальше, потому что я себе ужасно надоел», – о том же Леонтьеву через полгода, 24.10.1892: «старость или лень жить, не знаю что, но жить не особенно хочется. Умирать не хочется, но и жить как будто надоело»).

Совершив два путешествия в прямо противоположных направлениях, чтобы создать условия для выхода на новый уровень письма, Чехов принимает следующее совершенно безошибочное и плодотворное решение. Скрепя сердце взяв у Суворина в очередной раз аванс, Чехов покупает наконец весной 92-го года усадьбу в подмосковном Мелихове, немедленно заложив приобретенную недвижимость в банке и под банковский кредит оформив рассрочку платежа, убив, таким образом, всех «зайцев» сразу и на много лет вперед (за исключением тех, что будут заглядывать с сугробов в окна и грызть весной кору на садовых деревьях).

Во-первых, отпала необходимость ежегодно снимать отнюдь не дешевую квартиру в Москве и дачу на юге. Во-вторых, семья, особенно престарелые родители, счастлива была обзавестись наконец собственным домом и хозяйством. Первую весну здесь Чехов переживает полной грудью, его письма превращаются в целомудренный и вдохновенный «дневник природы». Занятно, как увлеченно Антон Павлович пытается воспроизвести в Мелихове Юг – «маленькую Малороссию» под окном: колодец с журавлем (невидаль для местных мужиков), мальвы, сто саженцев вишен и пятьдесят кустов сирени (несмотря на самокритичность, – 31.03.1892: «Только и умею снег в пруд бросать да канавки копать. А вбиваю гвоздь – криво выходит», – за деревьями ухаживает он сам, как заправский ботаник). А в-третьих, Москва оставалась под боком, в трех часах езды, зато перестали мешать и отвлекать от литературной работы многочисленные московские приятели и знакомые.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации