Электронная библиотека » Игорь Клех » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 18:40


Автор книги: Игорь Клех


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
* * *

Странно жить в той же почти стране, где жил Пушкин, разговаривать на том же (почти) языке, на котором разговаривал и писал он, и каждый вечер откуда-то абсолютно точно знать – и даже быть уверенным, – что завтра утром взойдет солнце.


Странная вещь, непонятная вещь!..

Ночное светило русской культуры
200 лет спустя

«Знаете ли вы украинскую ночь?»

Как известно, это не вопрос, а развернутый ответ – гоголевская версия южной ночи (в рассказе «Майская ночь, или Утопленница», 1831) в противовес пушкинской (в поэме «Полтава», 1829): «Тиха украинская ночь». Завораживают обе, но если Пушкин имеет целью передать ощущение совершенного покоя («Своей дремоты превозмочь / Не хочет воздух»), то Гоголь любой ценой стремится воспроизвести текучесть и пульсацию покрова ночи («Горит и дышит… и движет океан благоуханий»), как на полотнах не родившегося еще Ван Гога. И дело не только в различии поэтических задач и средств в том и другом случае.

Невозможно отрицать определенную полярность – взаимопритяжение, отталкивание и дополнительность – творческого наследия двух писателей, задавших параметры русской литературе классического периода, а возможно, и определивших оси ее координат. Следующий по пятам за первопроходцем и желающий с ним соперничать (как Гоголь и, в меньшей степени, Лермонтов) обязан максимально себя с ним расподобить (как то происходит с детьми в семье). Поэтому Пушкин сочиняет «роман в стихах», а Гоголь – прозаическую «поэму», Пушкин пишет необычные трагедии, а Гоголь – жутковатые комедии, Пушкин добивается невиданной прозаичности и прозрачности письма, а Гоголь – его неслыханной поэтичности и загадочности, Пушкин гиперсексуален, а Гоголь асексуален (но об этом позже) и так далее.

Посмертно Пушкина назначили «солнцем» русской поэзии, «нашим всем» и приверженцем так называемого чистого искусства, «искусства для искусства», а в Гоголе увидели сатирика, его «Шинель» сочли родоначальницей угнетенного «маленького человека» и целой плеяды писателей «натуральной школы», исповедовавших метод «критического реализма». Бесы политического радикализма, чаще всего поповичи или бастарды, пытались таким образом и солнце затмить, и луну похитить с русского небосвода (но об этом также позже).

Конечно же солнечный Пушкин ощущал метафизику ночи и ориентировался в потемках человеческой души не хуже Гоголя. Тому есть масса подтверждений: настоящий подарок фрейдистам – сон Татьяны Лариной; многолетнее исследование эстетики и клиники «бунта бессмысленного и беспощадного»; кощунственный азарт «Пира во время чумы», «Каменного гостя», «Египетских ночей»; траектории сумасшествия в «Пиковой даме», «Медном всаднике», стихотворениях «Бесы», «Не дай мне бог сойти с ума».

Но в самых критических обстоятельствах жизни и творчества Пушкин имел талант оставаться собой и не терять куража. Ему неведом был тихий ужас мертвецких объятий бесконечной ночи, в которых имел несчастье очнуться Гоголь. Даже когда из-под Гоголева пера выходили жизнерадостные и солнечные картины, под ними неизменно шевелился мировой хаос – мрачная изнанка нашей жизни, от встречи с которой легко поседеть за одну ночь. Сама собой напрашивается аналогия с солнцем и луной, явью и сном, здоровьем и болезнью и неразлучными сестрами – жизнью и смертью.

И вот пролетело два столетия.

Вопреки литературным мечтаниям молодого Гоголя – что, дескать, Пушкин есть русский человек в его свободном развитии лет этак через двести, – Пушкиных на нашей улице не прибавилось. Притом что Пушкин давно сделался и остается важнейшим мерилом и одной из ключевых фигур России и всего русского мира (что поэт предчувствовал в своем предсмертном «Памятнике», и это его единственное высказывание в жанре предсказания). Зато интуиция не подвела Гоголя с загадочным для него самого и его современников образом русской тройки в финале «Мертвых душ», как выяснится уже в XX веке. Узник своих видений, Гоголь куда более Пушкина был развернут лицом (обращен носом) к концу света и концу истории (оказался Хомой и Вием в одном лице).

За истекший период столько было написано всякого и диаметрально противоположного о Гоголе, что сам черт ногу сломит.

Современники знали Гоголя вживе, зато потомки узнали много о нем такого, чего те не могли и предположить, чему и сам Гоголь воспротивился бы, познакомившись с психоанализом Фрейда или модернистскими притчами Кафки, после которых на Западе только и начали что-то понимать в его творчестве. Причем ни современники, ни сам Гоголь, ни потомки не вправе заявить, что знали или знают Гоголя досконально. Глубже Гоголя в дебри человеческой психологии заглянул Достоевский, его ревнивый соперник, но в само сердце тьмы дальше Гоголя, кажется, не проник никто в словесности. Наш мир воспринимался им в опрокинутой перспективе – словно из глубин небытия, из послесмертия. Оттого оптика Гоголя не вполне человечна, а персонажи гротескны – одновременно комичны и космичны, уморительны и ужасны. Это не юмор или сатира в привычном понимании, а антропологическая комедия. И самое поразительное в ней: невозможная и непостижимая трогательность карикатурных созданий, их несомненная человечность. Даже в самых ранних его повестях сквозь природное веселье молодости (уже тогда смех вместо радости) проглядывало отчаяние, породившее то, что он сам назвал «слезами» за фасадом «смеха». Этот скрытый плач и сделал Гоголя великим комедиографом, метафизическим писателем и, надо полагать, христианином (а не его скороспелое и ханжеское религиозное учительство последнего десятилетия жизни).

Хотеть и мочь. Больной или сумасшедший?

Хотел Гоголь многого, и желательно, невозможного, поскольку был максималистом и мегаломаном, сформировавшимся в атмосфере патриархальной помещичьей усадьбы и полусредневекового украинского села, в самодостаточном захолустье. Он вырос мечтателем среди «существователей» и «небокоптителей», рано оторванным от семьи и безжалостно выдержанным до совершеннолетия в узилище закрытого учебного заведения (как Пушкин, Киплинг, Джойс и многие другие), что в прежние века широко практиковалось и эффективно дисциплинировало потомство, но в случае с художниками всегда имело результатом неизгладимую травму.

Это к вопросу, горячо обсуждавшемуся в XIX веке радикальными публицистами и психиатрами: являлся ли Гоголь просто больным или психически больным в последний период жизни?

Тогда как попросту он был морально травмирован в довольно раннем возрасте, и оттого его психика и дар развились в таком необычном и странном направлении. Его любимый младший брат Андрий вообще не пережил отлучения от дома и мамок, если кто этого не знает. Николай один продолжил обучение в новоиспеченной элитарной Нежинской высшей гимназии, вскоре переименованной в лицей (второй или третий в России после Царскосельского), где он рос диковатым, скрытным и крайне неряшливым подростком – золотушным насмешником (это все, чем он мог ответить обидчикам) и сладкоежкой (по воспоминанию одного из соучеников: «В карманах брюк у него постоянно имелся значительный запас всяких сладостей – конфект и пряников. И все это, по временам доставая оттуда, он жевал, не переставая, даже в классах, во время занятий». Что это как не проявление желания вернуться в мир материнской заботы, желания «быть накормленным»?). Учился скверно, проявляя интерес только к рисованию и литературным занятиям. Чрезвычайно любопытно об этом пишет младший современник Гоголя и его первый биограф Пантелеймон Кулиш: «Литературные занятия были его страстью. Слово в ту эпоху вообще было какою-то новостью, к которой не успели приглядеться. Самый процесс применения его как орудия к выражению понятий, чувств и мыслей казался тогда восхитительною забавою. Это было время появления первых глав “Евгения Онегина”, время, когда книги не читались, а выучивались наизусть».

В девятнадцать лет выйдя из стен Нежинского лицея, Гоголь незамедлительно отправился покорять Санкт-Петербург с исчезающе малой суммой денег и символическими рекомендациями, имея чин коллежского регистратора, самый низший в табели о рангах. Попытки прославиться с ходу игрой на театральных подмостках или публикацией графоманской поэмы постыдно провалились. Отрезвила юношу и привела в чувство сумасбродная загранпоездка в Любек, с растратой не принадлежавших ему денег семьи.

Поочередно Гоголю хотелось:

«завоевать столицу», добившись успеха на государственном чиновничьем поприще (потерпел неудачу, но благодаря литературной известности очень скоро обзавелся связями в высших кругах общества, а после постановки «Ревизора» заручился протекцией и денежной поддержкой императорской фамилии);

заняв университетскую кафедру (где он недолго продержался), написать многотомную «Всемирную историю» или хотя бы «Историю Малороссии» (получился «Тарас Бульба» – микроэпос в жанре прозаической думы или народной песни, этакая русско-украинская «Илиада»);

сочинить эстетический трактат (вышли яркие осколки – «Арабески» и литературно-критические статьи);

занять место в русской литературе не ниже Пушкина (при жизни Пушкина добился его расположения и признания, а после смерти поэта и выхода «Мертвых душ» даже сравнялся с ним на какое-то время в литературном значении);

благодаря «Выбранным местам из переписки с друзьями» сделаться в России не просто «властителем дум», а проповедником и вероучителем (потерпел оглушительный провал, с отголосками по сю пору);

написав оптимистическое продолжение «Мертвых душ» (прозаический аналог ивановского «Явления Христа народу» в живописи), стать пророком и спасителем отечества и мира (финал известен: только пепел знает, что значит сгореть дотла; но попытка оказалась заразительной и имела продолжение: поздние Достоевский и Толстой, соцреализм, Солженицын).

А что мог Гоголь? О, невероятно много!

В частности:

написать живописнейшие этнографические сказки полтавского цикла и уникальную идиллию («Старосветские помещики»);

представить в классических «жутких историях» художественный реестр архаических ужасов с архетипическими незабываемыми образами;

создать синкретический эпос о героических казацких войнах, с великими мифами о сыноубийстве, воинском братстве, отечестве и вере;

запечатлеть ряд классических психодрам (клинического сумасшествия, склоки, сплетни, жениховства);

написать евангельские мистерии с двойным дном «Шинель» и «Ревизор», а также недооцененную по сей день «Коляску» – самое бессмысленное произведение в мировой литературе, пародию на само повествовательное искусство;

стать одним из основоположников культурной мифологии Петербурга, литературы абсурда и сюрреализма.

В итоге:

внести неоценимый вклад в характерологию русской литературы и культуры – от образов старосветских или перессорившихся на пустом месте помещиков цикла «Миргород» до грандиозных канонических фигур русской литературы в «Петербургских повестях», «Мертвых душах» и великих комедиях; какое искушение всех их перечислить, от Башмачкина и Поприщина до Хлестакова и Ноздрева! И это самый поверхностный перечень только в содержательном плане!

Потому что главное чудо в искусстве Гоголя – это его язык, выпуклый и бесконечно изобретательный, порождающий такие связи и «соображения понятий», каких вы не найдете больше ни у кого в мировой литературе (например, отмеченная Андреем Белым в монографии «Мастерство Гоголя» связь человеческой фигуры с ландшафтом в росчерке! Или немотивированные и недовоплощенные фантомные персонажи в «Петербургских повестях» и «Мертвых душах» – откуда и зачем явились? Куда пропали?!). Это и есть настоящий, а не вымученный и выморочный позитив – приключение, восторг и духовное обновление, оставляющие неизгладимый отпечаток в сознании и душе читателя. Как удачно кто-то выразился: если Пушкин однажды существовал – значит, достижение гармонии (в жизни и творчестве) возможно. Почти то же можно сказать о Гоголе: поскольку существует феномен гоголевского письма (естественно, в художественных его произведениях), чудеса на свете имеют быть.


Беда подкралась незаметно и закономерно. Невозможно сомневаться, что Гоголь по своей психической конституции был склонен к душевному расстройству и умопомрачению, но кто из ведущих писателей литературно перегретого XIX века, века литераторов-«властителей дум», был гарантирован от этого?! В послепушкинскую эпоху русская литература утратила внутреннее равновесие и суверенитет, достигнутые благодаря усилиям Карамзина, Крылова, Грибоедова, Пушкина. Начиная с прирожденных романтиков Лермонтова и Гоголя и идеологически озабоченных славянофилов и Белинского, незрелый рационализм принялся понемногу разъедать нашу художественную литературу, сделался ее хронической внутренней болезнью. Писатели, и Гоголь в числе первых, все чаще становились заложниками и мучениками тирании рассудка, а русская литература делалась все более похожа на скульптурную группу Лаокоона. Тема довольно скользкая, и об этом ниже.

Превращения Гоголя

Первым постарался «построить» Гоголя Белинский на почве возникших идейных расхождений и пощадил только по причине прежних заслуг и очевидного уже даже для самых горячих поклонников умственного расстройства прижизненного классика.

За дело принялись добросовестные биографы – Шенрок, Анненков, Кулиш, врач Тарасенков (автор бесценного свидетельства об уходе из жизни Гоголя, позднее неоднократно оспоренного обиженными за честь мундира медиками, включая психиатра-клинициста Чижа, родившегося вскоре после смерти Гоголя и написавшего серьезное исследование о болезни Гоголя, которого он не без оснований считал параноидальной личностью).

«Шестидесятники» из лагеря радикалов произвели резекцию творческого наследия Гоголя, представив его сатириком и предтечей критического реализма, вдохновителем социального романа, сентиментального и беспощадного.

Достоевский был донельзя уязвлен Гоголем, чему свидетельством являются его «Бедные люди», «Записки из подполья» и «Село Степанчиково». Но ему и самому хотелось стать писателем-сверхчеловеком и кормчим, особенно в менторском «Дневнике писателя» и программной Пушкинской речи, по-своему замечательных.

Для Льва Толстого Гоголь был никто, но его учительский жест он усвоил и успешно развил. По аргументированному заключению дореволюционных психиатров сам Толстой, как и Достоевский, являлся эпилептоидом, со склонностью к вязкому «лабиринтному» мышлению и доктринерству и антипатией и неспособностью к лаконизму.

Для здравомысленного на редкость Чехова его почти что земляк Гоголь был «Степным Царем» – поразительным мистиком русской земли, ее меланхолических просторов и природы (что нашло отклик в самом лирическом произведении Чехова «Степь» и страсти к путешествиям и перемене мест). Еще для него Гоголь – это виртуоз неподражаемой малороссийско-полтавской придури, обладавший своеобразным лукавством ума очень близким к английскому чувству юмора с невозмутимым выражением физиономии. Чеховская склонность к метонимии, к говорящей детали, также идет от Гоголя – это совершенно особый род мышления и художественной практики.

И вот пришли декаденты fin de siecle.

Для Мережковского Гоголь – язычник, переквалифицировавшийся в мистика христианского толка, тогда как проблема состоит в том, чтобы их скрестить, «поженить». Для парадоксалиста Розанова Гоголь – чёрт, абсолютный негатив, нигилист, жизнеотрицатель и злой гений русской культуры. Для большинства других Гоголь такой же антипод Пушкина, как «мертвая вода» по сравнению с «живой водой» (но даже в русских сказках мертвая вода действовала заодно с живой – одна сращивала члены, а другая одушевляла изрубленного в куски богатыря!). Никто так не ревизовал и не демонизировал Гоголя, как символисты и деятели Серебряного века.

И только Блок обнаруживает и сознает свое «избирательное сродство» с Гоголем по целому ряду признаков. Он также степной царь («На поле Куликовом», «Скифы» и др.), русофил, жертвенный мистик и свидетель исторического краха сословной России, асексуал в браке и, несомненно, великий поэт (а его ранние «Стихи о Прекрасной Даме», аналог гоголевского «Ганца Кюхельгартена», было бы не жалко и в печке сжечь!).

К столетним юбилеям – в 1899 и 1909 годах – мифологии Пушкина и Гоголя приобретают характер сложившихся культов. Что через несколько десятилетий будет обыграно Хармсом в абсурдистском скетче «Пушкин и Гоголь» («…Об что это я?!»).

Показательно, что на Бульварном кольце в Москве с разницей в тридцать лет на расстоянии полутора километров были установлены выдающиеся памятники обоим. В советское время бронзового опекушинского Пушкина перенесли на другую сторону улицы и развернули, а похожего на больную птицу сидящего андреевского Гоголя вообще сослали на задний двор и заменили, по распоряжению правительства, более парадным стоящим. Ходил тогда стишок: «Нам нужны такие Гоголи, чтобы нас не трогали».

Неистовая и филигранная «Конармия» Бабеля являлась, по существу, красным «Тарасом Бульбой».

Некоторые ремесленные приемы, лирические интонации и «чертовщинку» позаимствовал у Гоголя и развил киевлянин Булгаков.

Набоков в годы Второй мировой войны написал англоязычную книгу о Гоголе – очень остроумную, но безнадежно кабинетную, эстетскую и отчасти мещанскую. Зощенко в те же годы сделал Гоголя героем своей психоаналитической повести и взял одним из поводырей в мир писательской профессиональной мизантропии и сопутствующих нервных расстройств, за что и поплатился по окончании войны.

В книгах большинства советских литературоведов Гоголь выглядел настолько правоверным, что и врагу не пожелаешь такой судьбы. Впрочем, может, позднему Гоголю именно это и понравилось бы. Рассудок не может не приводить к плоскому утилитаризму, окрас которого не имеет большого значения. Публицистика для рассудочного мировоззрения – коронный жанр, а художественное творчество – мусор. Некоторые старцы и в год 200-летнего юбилея всерьез утверждают, что «Выбранные места из переписки с друзьями» являются вершиной творчества Гоголя.

Такая судьба у Гоголя: что о нем ни пишется – все равно получается шарж. Сам виноват.

Hohol ли Гоголь?

Гоголь, конечно, хохол, но русский хохол, россиянин малороссийского происхождения, что совершенно неприемлемо для украинских националистов. Они не могут решить, что с ним делать: проклясть, оплакать или фальсифицировать? Гоголь искал блуждающий центр и границы русского мира в своем творчестве и мистических прозрениях. Он любил Украину – ее природу, воздух, песни, ГУМом, историю, – но не настолько, чтобы занять кафедру в захолустном в ту пору Киевском университете и начать писать на литературно не разогретой «мове» для разрозненной украинской «громады». Масштаб его дарования требовал большей читательской аудитории и решения более крупных задач, нежели народное просвещение.

Кстати, его род происходил от двух знатных полковников, по мужской линии – от украинского, а по женской – от польского. Первый звался Остапом Гоголем (так вот откуда имена Остапа и Андрия Бульбенок в «Тарасе Бульбе» – от прадеда и от умершего ребенком любимого младшего брата! А «бульба», кстати, это «пузырь», и только позднее – «картошка»). Писатель отказался по окончании лицея от двойной фамилии, а ведь мог бы быть Гогольяновским! Почувствуйте разницу. Так что детство будущего писателя оказалось пропитано историческими и отчасти фамильными преданиями старины, но главное – украинскими народными песнями, сформировавшими его талант в самом зародыше, без всякого преувеличения. Он не любил эти песни – он их обожал, азартно коллекционировал на протяжении всей жизни, исследовал, охотно пел в компании, иногда по тридцать раз подряд один и тот же понравившийся куплет, покуда его не останавливали земляки: «Годи, Мыколо, годи!» («довольно» то есть). По собственному признанию Гоголя, все его существо отзывалось на мелодии народных песен и трепетало им в унисон, а сердце жадно дожидалось тех всегда неожиданных слов, что торкнули бы его, подобно «острому железу» («О малороссийских песнях», 1834).

К сожалению, не существует специального толкового исследования, что именно из украинского фольклора наложило отпечаток на творчество Гоголя. Зато в вышеупомянутой статье имеется свидетельство о том, что производило на двадцатипятилетнего Гоголя наибольшее впечатление и было им, скорее всего, перенято. В содержательном плане, помимо специфической меланхолии и сердечности, это наивный дуализм песен, синкретическая нерасчлененность внутреннего и внешнего мира, легкость перехода от отчаяния к веселью, от слез к смеху, и наоборот. А в формальном отношении, это поразительная безыскусность и произвол анонимного автора (как у Пастернака: чем случайней – тем верней!), а также полный отказ от развернутых описаний (то, что так любо и дорого было дотошному Льву Толстому! Ясное дело, ему не за что было любить прозу Гоголя) и метонимичность, когда часть представляет целое: «Вместо целого внешнего находится только одна резкая черта, одна часть его». Но это и есть «поэзия поэзии» – высший пилотаж в любом роде искусства!

Можно только пожалеть, что часть одураченных украинцев не готова признать Гоголя украинским писателем. Потому что Гоголь был и остается и украинским писателем тоже, даром что писал на русском языке и своей большой родиной считал Россию. Искусство – это такая область, в которой части не вычитаются, а слагаются и даже перемножаются. Так можно и пробросаться. Другого Гоголя украинской земле не породить, потому что один уже был – первый и единственный. И именно тогда, когда надо было быть.

Без пола

Отказ от пола не такая уж редкость в мировом искусстве, литературе и философии. Сексменьшинства всячески стремятся сегодня представить «отказников» репрессированными или латентными (то есть подавленными или дремлющими) гомосексуалами, в лучшем случае – потенциальными бисексуалами. Но это далеко не всегда так, иначе и старых дев нам вскоре придется признать лесбиянками. Некоторые теоретики-утописты видели в них андрогинов, но и это не может быть правдой, потому что пол как наличность – это судьба, а отказ от пола – либо одно из условий служения, либо богоборчество и возвращение билета Творцу. Давно известная миру переориентация и возгонка эротической энергии, названная Фрейдом сублимацией, либо даже просто спор и несогласие с собственной половой природой, придают особый накал их творчеству – делают его чрезвычайно плодотворным, загадочным и мучительным процессом. Таковы, например, в изобразительном искусстве «трудоголики» Леонардо, Микеланджело, Ван Гог и Филонов, в философии – Кант, Ницше, Вейнингер и Чаадаев, в литературе – Свифт, Гоголь и По (на поразительное сходство которых в личном и отчасти творческом плане обратил внимание Зощенко, столкнувшийся с похожими проблемами, действуя методом «от противного»), Кафка и Платонов (причем наличие случайных связей, любовей или даже семьи никак не отменяет вражды с собственной сексуальностью в творчестве, как, например, у автора «Анны Карениной» и «Крейцеровой сонаты»). Перечень легко может быть расширен и продолжен.

Гоголь в этом отношении почти чистый случай. По свидетельству врача Тарасенкова никаких физических причин для воздержания у Гоголя не имелось, однако начисто отсутствовало желание вести половую жизнь, которой, по его признанию, у него давно уже не было и от которой он не получал никогда удовольствия. Есть основания подозревать, что писатель либо и не пытался ее вести изначально, либо потерпел неудачу, отбившую навсегда охоту к этому делу. Нельзя не признать, что женские душа и тело для Гоголя – потемки. Его женские образы всегда либо слишком идеализированы и абстрактны, либо комичны и бездушны, либо ведьмы и утопленницы, а писаные молодые красавицы, как и у По, слишком часто лежат в гробу. При том что Гоголь в зрелые годы охотно и тесно дружил с замечательными женщинами разного возраста, и они отвечали ему взаимностью. Так что мог бы узнать женщин получше, но по какой-то причине категорически не желал перейти черты. Ровно так же как датский сказочник Андерсен, с которым они и похожи даже внешне. Каждый из них выпрыгнул бы от невесты в окно, подобно герою гоголевской «Женитьбы», и скорее удавился бы, чем примкнул к сторонникам однополой любви (что в привилегированном обществе почти не порицалось тогда и даже наоборот). Гендерная сексуальность была символически осмеяна Гоголем в «Носе», но только русские американцы Саймон Карлинский и Борис Парамонов додумались, что и повесть «Вий» о том же – «про это». С панночкой Хоме удалось худо-бедно справиться, но только не с Вием, словом из трех букв, которому «залупляют» веки, – здесь-то и наступил ему конец. По-гоголевски смешная и жуткая версия. Наши литературоведы постарались забыть, что целомудренный Гоголь, по свидетельству современников и первых биографов, являлся большим любителем и рассказчиком чудовищно непристойных, скабрезных анекдотов и крепких слов. Даже в отредактированных изданиях его переписки хватает отточий.

Не меньше женщин с Гоголем не повезло и евреям, но это отдельная и не столь элементарная, как может показаться, тема. Об этом как-нибудь в другой раз.

Гоголь и города

Гоголь – птица, селезень. Как выяснилось – без пола, холостой. Но не менее важно, что птица перелетная. Фамилия ли его сподобила так часто глядеть на наш мир с высоты птичьего полета или еще что, – гений, например, который, как известно, дух, прилетит-улетит, – не имеет значения. Склонность Гоголя к перелетам несомненна – дорога его лечила и держала при жизни. Его письма пестрят выражениями вроде: «Дорога сделала надо мной чудо. Свежесть и бодрость взялась такая, какой я никогда не чувствовал» – или «Дорога – мое единственное лекарство – оказала и на этот раз свое действие». Поэтому он писал стоя у конторки, тосковал и болел сидя, кровати боялся, а когда лег – умер.

Мигрирующий Гоголь совершил в течение жизни перелет по разомкнутой дуге: Полтава – Санкт-Петербург – Рим – Иерусалим – Москва. Зачем так часто менял он города и что в них находил?

С Полтавой понятно: лучше человеку прожить жизнь там, где он родился, считали древние греки, но добавляли: счастлив тот, кто родился в правильном городе. А не родился – придется потрудиться и прожить жизнь не вполне счастливым и не совсем там или совсем не там.

С Санкт-Петербургом, столицей Российской империи, также вполне ясно: это попытка перемещения одной из точек окружности в самый центр (как Санкт-Петербург, наоборот, был перемещением центра на окружность). Пребывание Гоголя в нелюбимой им Северной столице – самый плодотворный в творческом отношении период его жизни. Беда только, что здесь вам не юг. Климат гнилой (город на болоте), дефицит солнца и, соответственно, плоти (не барокко, а классицизм; не вегетация, а имперский камень; не теплая семейственность, а ледяная бюрократия и т. д.). К тому же Петербург – одна из самых дорогих в то время европейских столиц (дороже Парижа и наравне с Лондоном).

Рим в этом смысле – просто находка и чудо. Дешевле в десять раз, что немаловажно (несколько тысяч серебром или ассигнациями от царского двора хватало на годы безбедной жизни и перемещения по Европе). Древнейший в мире город, и при этом, как и Киев в тот период, помесь города с деревней (Колизей и козы, глиняный спуск к Тибру, не закованному в гранит, всё пешком, кухня простонародная, изумительно плотоядная, и храмы, с умопотрясающими шедеврами искусств). Но главное – климат, еще мягче и солнечнее, чем на исторической малой родине, и дистанция, чтобы отсюда, как в перевернутом бинокле, суметь увидеть не умещающуюся в кадре Русь. Не счесть дифирамбов Риму в переписке Гоголя, смертельно тосковавшего по южному лету на российском севере. Вот цитата из письма Максимовичу, с которым он праздно мечтал сделаться киевлянином – поселиться над Днепром, преподавать, собирать и петь украинские песни, многотомную историю человечества писать:

«…напиши, в каком состоянии у вас весна. Жажду, жажду весны. Чувствуешь ли ты свое счастие? знаешь ли ты его? Ты, свидетель ее рождения, впиваешь ее, дышишь ею, – и после этого ты еще смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу… Да дай мне ее одну, одну, и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере на все продолжение ее».

Эту вечную весну в Вечном городе он получил:

«Что за воздух! Удивительная весна! Гляжу – не нагляжусь. Розы усыпали теперь весь Рим; но обонянию моему еще слаще от цветов, которые теперь зацвели и которых имя я, право, в эту минуту позабыл. Их нет у нас. Верите ли, что часто приходит неистовое желание превратиться в один нос, чтобы не было ничего больше – ни глаз, ни рук, ни ног, кроме одного большущего носа, у которого ноздри были бы в добрые ведра, чтобы можно было втянуть в себя как можно побольше благовония и весны».

Не менее важно, и даже более, что Рим являлся религиозной столицей западного мира и в этом отношении превосходил град Петра (небесного патрона русского царя, его основателя), примерно, как любой храм превосходит любое жилое строение. «Нет лучшей участи, – писал Гоголь Плетневу, – как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к небу». Кстати, польские ксендзы чуть не «охмурили» здесь Гоголя, как Козлевича, но он оказался все же хитрее них и не предал веры отцов.

По мере все большего отхода от художественного творчества в пользу религиозных вдохновений, Гоголь не мог не дерзнуть отправиться на историческую родину Спасителя – не посетить Святую землю и Иерусалим. Увы, эта поездка оказалась смазанной страницей его биографии и творчества. Святая земля и Гоголь разминулись, чтобы не сказать, разочаровали друг друга.

Доживать свой век и умереть Гоголю пришлось не на родине своей души (как он сам определял Италию и Рим), а в России, в древней и очень «домашней» дворянской Москве. И это было не случайностью, а окончательным выбором правильного города. Если бы только не его жесткий климат – для Гоголя, ценившего лишь «ненатопленное тепло», – и не творческая исчерпанность писателя, отправившего в печь плод многолетних потуг, фальшивый второй том своего opus magnum. Но какой все же умница, он чист перед литературой и перед людьми! Только вот люди, любящие вроде бы все и замечательные, не дали ему по-людски умереть на родине, как ни прискорбно это признать.

Медицинский триллер

Никакой загадки в безвременной и скоропостижной смерти Гоголя нет. Он захотел умереть – и сделал это, как ни старались ему помешать.

Поводом стала внезапная смерть занемогшей жены Хомякова и сестры покойного Языкова, сердечного приятеля Гоголя. Врачи попытались лечить ее каломелью, хлористой ртутью, смертельной для нее. Гоголь был потрясен и на похороны не пошел. В те же дни начала февраля 1852 года его пугал Страшным судом фанатичный проповедник Матвей Константиновский, покуда писатель не взмолился: «Довольно, оставьте меня! Не могу долее слушать! Слишком страшно…» Что-то сломалось в Гоголе, он начал жестокий пост на Масленой неделе, отказавшись от всех своих гедонистических привычек. В ночь с пятницы на субботу, усердно молясь на коленях перед образами, Гоголь услышал «голоса», которые говорили ему, что он умрет. Он поверил им и согласился с ними… потому что это был его внутренний голос. Как писатель он совершил все, что мог, еще несколько лет назад.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации