Электронная библиотека » Ирина Муравьева » » онлайн чтение - страница 17

Текст книги "Веселые ребята"


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 09:50


Автор книги: Ирина Муравьева


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Некому, кстати, было и задать ей такой, например, весьма существенный вопрос:

– Наташечка! А что ж их у тебя, парнёв-то твоих, вроде как двое?

Именно так и было. Орлов бывал у нее часто, мальчик Слава Иванов редко, иногда всего только раз в неделю. Орлова она жаждала и ненавидела одновременно, потому что женщина в ней, Наталье Чернецкой, чувствовала рядом с ним другую женщину, пусть даже и не любимую самим Геннадием, но все же существующую. От ненависти к этой женщине и ревности она и не разрывала своей дружбы со Славой Ивановым.

Он приходил к ней, чтобы умолять и томиться. Чернецкая поджимала под себя ноги, усаживалась в кресло – в материнском кимоно или в коротком шелковом материнском халате. Иванов привычно опускался рядом на ковер и поднимал на нее вишневые, наполненные мукой глаза.

– Наташ, – хрипло говорил мальчик Иванов, – я люблю тебя. Наташка!

Не отвечая, она слегка отводила пальцем шелковую складку с колена. И он тут же набрасывался на это колено, замирал в поцелуе.

– Колеша моя, колешка моя, – как помешанный бормотал мальчик Иванов, которому ничего, кроме этой освобожденной от шелка «колеши», как он ее называл, не полагалось.

Он это знал. Чернецкая закидывала голову с длинными распущенными волосами, прикрывала глаза. Пусть целует. Потом, правда, трудновато бывает отправить его домой, но – ничего: постонет-постонет и отправится. Иногда она разрешала поцеловать себя в плечо, иногда, очень редко, – в шею. Никогда – в губы. Ибо мальчик Иванов мог потерять рассудок, умереть от разрыва сердца. Но он нужен был ей живым и в своем уме. Он нужен был ей про запас, нужно было его рабство, дрожащие от напряжения пальцы, вишневые глаза со слезами внутри, он нужен был ей так, как пчеле, влюбленной в пышнотелую розу, нужен сок худого и скромного флокса, попавшегося на пути. Просто так, для разминки. Глотнуть и лететь дальше.

Орлов же, приходящий к ней три, а иногда и четыре раза в неделю, ни в чем не напоминал мальчика Иванова. С Орловым все совершалось молча, в потемках: Чернецкая задвигала шторы и гасила свет. Потом он поднимался с постели, неторопливо принимал душ, одевался и уходил. Перед выходом усмехался и слегка чмокал ее в щеку. Каждый раз ей хотелось ударить его или закричать, что между ними все кончено. Ни того, ни другого она не делала, не смела. Чернецкая боялась молодого Орлова и ненавидела его всякий раз, когда он уходил от нее, но всякий раз, когда до его прихода оставались считаные минуты, она чувствовала, что разрывается от любви, и с трудом сдерживалась, чтобы не застонать в голос или не расплакаться. Он сказал ей, что в школе нельзя ничего демонстрировать, хватит. Дети они, что ли? Она ответила ему быстрым и пытливым взглядом. Ей нужно было понять одно: он требует тайны, потому что не хочет, чтобы узнала Ильина, или потому что они уже не дети? Но он таился, таился, он ничего не обсуждал с ней: ни того, чего он хотел бы в будущем (она же хотела одного: свадьбы!), ни даже того, что он испытывает к ней. После вырвавшегося из него, одного-единственного «солнышка», широкоплечий Орлов сжал зубы и замолчал.

– Почему ты молчишь? – спросила его однажды Чернецкая. – Ну почему ты все время молчишь?

– А о чем нам с тобой говорить? – усмехнулся Орлов. – Разговаривать ты и с другими можешь.

– Ты циник, циник! – закричала она.

– Польщен, – сказал Орлов и тихо провел ладонью по ее груди.

Они ничего не знали друг о друге, у каждого из них была своя тайна: у Чернецкой – голову потерявший мальчик Иванов, у молодого Орлова – ничего еще не понявшая Томка Ильина с бараньими глазами. Он знал, что поступает бессовестно: нужно было сказать ей. Тем более что Томка вовсе не интересовала его как женщина. Орлову было наплевать на ее тоненькую талию и стройные, как у козочки, ноги в красных швейцарских колготках. Запах печеной картошки, слабо доносящийся из ее нутра, вызывал в нем почти тошноту. Он отменял свидания, заглядывал к ней все реже и реже, отговариваясь тем, что по горло завален комсомольской работой. Он и в самом деле был завален по горло, но комсомольская работа не мешала ему забегать на Неопалимовский, где в старом сером доме с бесшумным лифтом, на четвертом этаже, за дверью, обитой кожей, вернее, даже за двумя дверями – одной обитой кожей, и другой – просто дверью, его ждала и не могла дождаться освободившаяся от Марь Иванны Наташа Чернецкая.

В таких обстоятельствах ему нужно было продержаться еще немного: всего-то два года. Два года до того, как он поступит в МИМО. Два года и два месяца.


Весна в 1967 году наступила поздно, но зато так мощно и безудержно, что уже четвертого мая во дворе на Неопалимовском расцвела сирень. Говорили, правда, что это какой-то особенный ранний сорт и всего один куст, который посадил старик, зимой ходивший по улицам без пальто и спасавший дворовых кошек от дворовых пьяниц. Пьяницы загоняли кошек внутрь помоечных баков, потом вылавливали и сдавали в специальные пункты на шапки. Из двух кошек выходила ушанка. Пьяницы получали по пятьдесят копеек за кошку. Котята не ценились. Блаженный этот старик, и сам, как говорили, нищий, спасал кошек и платил пьяницам рубль за душу. Потом посадил особенный куст, расцветший ровно четвертого мая поближе к вечеру, и куда-то ушел. Больше его никто не видел. Сам он был не местный, не Неопалимовский, и даже не с Плющихи, но, может быть, из какого-нибудь другого, маленького и невзрачного переулка, где все уже начали сносить, всю эту деревянную рухлядь.

Вечером четвертого мая гинеколог Чернецкий, приехав домой на машине с работы, увидел в своем собственном дворе, под только что зацветшим и сладко пахнущим сиреневым кустом, белого нежного ангела Зою Николавну, которая с распущенными локонами стояла в луче заходящего солнца и нюхала только что сорванную сиреневую гроздь. Надо сказать, что гинеколог Чернецкий не был даже особенно удивлен, ибо подозревал, что Зоя Николавна непременно что-нибудь такое устроит, раз он избегает ее на работе, никакого разговора о свадьбе и разводе не затевает, мотивируя тем, что пятнадцатого апреля, как раз накануне запланированного развода, слегла в смертельном инсульте домработница Марь Иванна и все, как говорится, пошло прахом. Так что удивлен он особенно не был, но испугался весьма серьезно: Зоя Николавна явилась, в сущности, прямо к нему домой, под принадлежащую их дому расцветшую сирень, и, если Наталья Чернецкая, его дочь, или Стелла Георгиевна Чернецкая, его жена, войдут в подъезд или, напротив, из подъезда выйдут, они непременно наткнутся и на цветущую сирень, и на белокурую Зою Николавну.

– Заинька, – осторожно спросил гинеколог, – ну зачем ты приехала?

Ни один на свете человек, глядя на его роскошные усы, красивые плечи, заграничный пиджак и шелковый галстук, не догадался бы, что сердце гинеколога Чернецкого бьется как рыба о край эмалированного таза, куда ее небрежно бросила хлопотливая хозяйка, только что отстоявшая многокилометровую очередь в отдел «Рыба живая» и уже поставившая кипятиться кастрюлю с водой, в которой она намеревалась сварить своему мужу Феде, или Коле, или даже какому-нибудь там Никите Андреевичу вкусно пахнущую уху – с лавровым листом, с черным перчиком, – потому что завтра воскресенье, можно будет и выпить, и закусить ушицей, – не сердись, золотая рыбка, попрошу в кастрюлю... Гинеколог Чернецкий откашлялся, чтобы унять свое бьющееся, замученное сердце, и сдвинул к переносице пушистые брови.

– Ну так что? – ненавидя ее за свой страх, сказал он.

– Я не уйду, – прошептала Зоя Николавна, – никуда не уйду... любимый...

Гинеколог не успел сообразить, что ему в такой ситуации делать, потому что как раз в этот момент подъездная дверь раскрылась и вышли из нее девочка Наталья Чернецкая и мальчик Вячеслав Иванов, которые направлялись на весенний школьный вечер, устраиваемый для обоих восьмых классов. Оба были очень нарядными, а Слава Иванов в галстуке – не таком, конечно, красивом, как у Чернецкого, но все-таки неплохом и тоже, судя по всему, привезенном из ГДР или из Югославии. Наталья Чернецкая увидела своего отца, который, когда она в детстве болела ангиной, кормил ее с ложечки, а когда была здорова – таскал на плечах со станции на дачу и обратно, и рядом с ним она увидела очень молодую и прелестную собой санитарку Зою Николавну, которая целовалась с ее отцом, когда она, Наталья Чернецкая, чуть было не погибла летом прошлого года.

– Вы что здесь делаете? – спросила Наталья Чернецкая санитарку Зою Николавну.

– Вот, папу твоего пришла навестить, – с неожиданной находчивостью ответила Зоя Николавна и улыбнулась так, будто хотела склонить Чернецкую на свою сторону. – Соскучилась.

Маленькая женщина Чернецкая закусила нижнюю губу точно так же, как закусывала ее мать в горьких жизненных переделках.

– Уходите прочь, – сказала она сквозь закушенную губу, – убирайтесь отсюда!

Гинеколог настолько опешил, что даже отступил на шаг в сторону: слишком уж это было не похоже на его нежную и вежливую баловницу.

– Если вы не уйдете, – бледнея лицом и чернея глазами, от рождения серо-голубыми, прошипела Чернецкая, – я вас ударю! – И сжала мраморные кулачки.

– Тата, – с облегчением пробормотал Чернецкий, которому хоть и стыдно было за эту сцену, но все-таки радостно, потому что женщина – слава Богу – нападала на женщину, а не так, как обычно: все женщины на него одного.

– Папа, не мешай, – по-матерински выкатывая глаза, приказала Чернецкая, – ну! Считаю до трех! Раз! Два! Три!

На слове «три» золотистый ангел оторвался от земли и полетел по направлению к улице. Крича и рыдая в голос, бросив в загаженную кошками детскую песочницу сиреневую гроздь, из которой испарился уже весь ее сладостный запах.

Чернецкая пришла на вечер обоих восьмых классов гордая, со все еще сверкающими от чудесной победы глазами. В зеркале она увидела себя – молодую невысокую царицу со сложной прической, в красивом розовом платье, отделанном гипюром. Слава Иванов – длинный и тощий, с кадыком и галстуком, – как паж, маячил за ее спиной. Комсомольцы все уже, в основном, собрались, сидели на стульях перед сценой, слушали, как Миша Вартанян поет под недавно подаренную ему на пятнадцатилетие семиструнную гитару.

– Снэг, снэг, снэг, снэг... – мягко пел Вартанян, пряча глаза от блестящего, впаянного в него взгляда Галины Аркадьевны, – снэг над тайгою кружится, вот и закончился наш краткий ночлэг...

После песен поели бутербродов с колбасой и сыром, выпили яблочного крюшона. Из педагогов были только не любящие друг друга Нина Львовна и Галина Аркадьевна со своей постоянной теперь мигренью.

– Танцы! – объявила Нина Львовна.

«Я гляжу ей вслед, ничего в ней нет, а я все гляжу... – запел с пластинки молодой задушевный голос, – глаз не отвожу...»

Мальчики, только что сбегавшие во двор покурить, смутились и нарядных, красных от ожидания девочек не приглашали. Девочки делали вид, что им это безразлично. Фейгензон одна сидела за опустевшим в углу столом, дожевывала бутерброд с колбасой. На белой блузке ее расплывались темные молочные пятна. Узкими и злыми глазами Чернецкая перехватила взгляд, которым Томка Ильина ласкала молодого, вовсе не собирающегося плясать с ней Геннадия Орлова. Судя по всему, дух борьбы не покинул Чернецкую и требовал новой крови. Она вскинула голову и вдруг подошла прямо к Орлову решительными звонкими каблучками.

«Или утром стучи-и-ит каблучками она-а-а», – пел неуверенный молодой человек на пластинке.

– Пойдем танцевать, – сказала Чернецкая.

Орлов усмехнулся. У Томки Ильиной вытянулось лицо. Чернецкая почувствовала, что сейчас или никогда. Мужчины, которые принадлежат ей, принадлежат только ей, а не санитарке и не Ильиной Тамаре.

– Я же тебя приглашаю, – повторила она, – пойдем.

– О’кэй, – сказал Орлов и прижал свою широкую ладонь к этой столь знакомой ему талии.

Они танцевали медленно, кажется, даже не в такт. И она – Соколова утверждала, что нет, не сразу, а Панкратова кричала, что сразу, ей было виднее! – она положила подбородок на его плечо, и все присутствующие ощутили, что та Большая и Чистая Любовь, от которой бывают дети, скандалы, убийства, кровотечения и свадьбы, находится прямо здесь, внутри их школьного актового зала, вот она, можно пощупать... Всего этого, разумеется, не выдержала Томка Ильина, в точности повторив недавний поступок санитарки Зои Николавны возле сирени кошачьего спасителя. Она зарыдала в голос и бросилась прочь, теряя из волос заколки.

Это была вторая победа маленькой женщины Натальи Чернецкой. На этот раз над бараньими глазами Ильиной, которая думала – она думала, дур-р-ра! – что ей достанется широкоплечий Геннадий Орлов в вечное пользование. Она, дур-р-ра, надеялась.


В час, когда усмехающийся Геннадий Орлов не совсем в такт кружился по актовому залу в скользких коготках Натальи Чернецкой, мать его, вернувшись домой с работы, сообщила бабушке Лежневой, что сейчас она едет в 46-ю городскую больницу, чтобы забрать оттуда и привезти к ним переночевать отца Валентина Микитина, которого сегодня выписывают.

– Где ты его положишь, Катя? – кротко спросила бабушка Лежнева.

– В Генкину комнату, – напряженно ответила Катерина Константиновна, – куда ж еще? Генка с нами ляжет на моей кровати. А мы с тобой.

– А-а-а, – сказала бабушка Лежнева и заглянула в глаза Катерины Константиновны своими тихими глазами: – Плох он, Катя?

– Увидишь, – сказала ей Катерина Константиновна и всхлипнула.


Вернувшись домой с достопамятного школьного вечера, Геннадий Орлов застал в своей комнате лежащего на его постели и тихо дремлющего старого изможденного человека. Мать, неслышно вошедшая с кухни вслед за Орловым, негромко сказала ему в затылок:

– У нас сегодня гость, Гена. Тихо, не разбуди.

Изможденный гость приоткрыл очень черные и все еще жгучие глаза и глубоким приятным голосом отозвался в ответ на материнское замечание:

– Я не сплю, Катерина Константиновна. Познакомь меня с сыном-то.

Неловко и тревожно было молодому Геннадию Орлову. Больной человек, забравшийся в его постель, сверлил его яркими зрачками, словно Геннадий Орлов вернулся домой только для того, чтобы перед ним повиниться. Наконец больной, по всей вероятности, утомился и снова прикрыл глаза.

– Славный, – медленно и с некоторым раздумьем в голосе произнес он, – крепкий юноша.

– Отдыхайте, батюшка, – спокойно сказала Катерина Константиновна и надавила на плечо сына своего Геннадия, чтобы вместе выйти из комнаты.

Окна по неистово теплой и внезапной весне были открыты, и такое благоухание освободившейся ото льда и снега земли шло с улицы, так сияли – невзирая на хрупкую весеннюю черноту ночи – внутри этого благоухания голоса проголодавшихся московских птиц, словно пытались ускорить наступление еще более счастливого, еще более теплого утра, что молодой Орлов не мог заснуть. Он пытался понять, почему мать, явно не спавшая сейчас на расстоянии двух метров от него, пригласила к ним ночевать этого черноглазого, изможденного болью человека. Бабушка Лежнева тоже не спала, а осторожно вздыхала в темноте, боясь разбудить своими вздохами Катерину Константиновну и строптивого внука Геннадия. Вдруг из соседней комнаты послышались стоны. Черноглазый «батюшка», пристроившийся на кровати Геннадия Орлова, звал к себе его мать – Орлов услышал, как он сквозь стон пробормотал ей: «Катя-я!» – и замолчал.

Катерина Константиновна сейчас же вскочила с постели, накинула в темноте халат и проскользнула в соседнюю комнату.

– Про-о-сти, – услышал Орлов. – Мила-а-ая ты моя...

– Плохо тебе, Валя? – шепотом спросила Катерина Константиновна. – Может, укол сделать?

Не спящий в темноте Орлов приподнялся на материнской постели и замер.

– Не надо, – прошелестел голос отца Валентина, – что мне себя дурманить... И так всю жизнь сквозь туман глядел...

– Все так, – суховато ответила Катерина Константиновна, – ни в ком ясности нету...

– Э-э, нет, – возразил он ей, – есть люди чистые...

– Так ведь это мы про них думаем: «чистые», а что они сами про себя знают? Чужая-то душа, как говорится...

Потом наступило молчание, и опять заговорила Катерина Константиновна:

– Что ты мне всё руки целуешь? И в больнице даже поцеловал. Что доктор-то подумал?

Она тихо, ласково засмеялась.

– Вот поправишься, Бог даст, поговорим спокойно... Простим друг другу...

– Нет! – вдруг свистящим каким-то шепотом перебил ее отец Валентин. – Нет у нас другого времени, Катя! Вот одна только эта сегодняшняя ночь! Для всех, так сказать, выяснений! Потому что завтра ты меня на автобус посадишь, и больше мы с тобой вряд ли увидимся. По этой причине я тебя и разбудил, а так бы не стал.

– Что значит: вряд ли увидимся? – испуганным голосом воскликнула Катерина Константиновна, и Орлов, знавший все ее интонации, смутился в темноте. – Ты что такое говоришь, глупый? Я к тебе через неделю приеду, я отгулы беру!

– Ты-то приедешь, да... – пробормотал он и запнулся.

Катерина Константиновна молчала.

– Ты парню расскажешь про нас? – спросил он.

– Зачем? – прошептала она.

– Затем, чтобы обмана между вами не было.

– А между нами никакого обмана нет, – со всегдашним своим спокойствием, видимо, оправившись, возразила она. – Наш с тобой обман, Валя, не перед людьми, а перед Богом, а Ему рассказывать нечего, Ему и так все известно.

– Катюша, – умоляюще зашептал отец Валентин, – ну вот я сейчас к Нему приду. А если Его там... – голос отца Валентина задрожал, – а если Его там нету? Если там пустота, Катя? Белый туман, как на реке по утрам, знаешь...

– Дай мне руку, – попросила Катерина Константиновна, – ну, вот так. Есть моя рука в твоей руке или нету? Есть? А если я тебе скажу, что тебе это кажется? Что в твоей руке ничего нет, пусто? Ты мне что ответишь? Так и тут. Молись Ему, и всё. Он уж там Сам с нами разберется...

Орлов с головой накрылся одеялом. Сердце его стучало о ребра, как дачный пинг-понговый шарик дробно и звонко стучится о фанерный стол. Значит, этот больной священник и материнский «мужик» – это один и тот же человек! Значит, вот куда она уезжала, бросала его, маленького, с бабушкой Лежневой! Вот почему никто на ней не женился! Вот почему она никогда не показала сыну Геннадию этого своего «мужика»! Ничего себе – религия! Ему было совестно за мать, и в то же время он чувствовал, что не все здесь так просто. То, как она, его мать, спокойно сказала сейчас в темноте: «Дай мне твою руку. Есть что-нибудь в твоей руке или нет?» – поразило молодого Орлова. Мать его никогда не произносила ничего просто так. Орлову пришло в голову, что она, наверное, ни разу не солгала ему, даже когда уезжала к своему «мужику», отцу Валентину. Она просто сообщала, в какой день и во сколько вернется, чтобы они с бабушкой Лежневой не волновались. Значит, когда она спрашивает: «Чувствуешь ты мою руку или нет?» – она так и чувствует, она же не врет!

Ему хотелось встать с постели и выйти на улицу, чтобы весь этот сумбур неожиданных и горячих мыслей улегся в нем, прекратился бы грохот вопросов, которым заглушило теплую, полную нежного весеннего пения ночь. «Что же делать?» – думал про себя молодой Орлов, широко раскрытыми глазами глядя в потолок, на котором изредка вспыхивали бесшумные полосы автомобильных фар. Если он останется с Томкой, то, наверное, разведчик и Томкин отец помогут ему попасть в МИМО, и тогда начнется другая жизнь, но в этой другой жизни ведь все будет другим, в ней не шепчутся по ночам о Боге и не пускают к себе ночевать черноглазых «батюшек»! Гордому Орлову казалось, что он давно уже справился, давно отодвинул от себя то, чем мать и бабушка Лежнева пичкали его в детстве. Они, например, говорили ему: «Не ври, будь честным», но он не мог не врать, потому что врала целая школа – от мала до велика, и радио врало, и телевидение, врали вывески на домах, витрины магазинов, афиши театров, учебники, книги! И все привыкли к этому, никто уже и не различал, где вранье, а где правда, всем было наплевать, словно дело только в коротеньком слове, в названии! Скажешь «правда» – и будет правда, скажешь «ложь» – ну, значит, ложь. Теперь вот он врал и в школе, и дома, врал двум обозленным маленьким женщинам, своим любовницам, – и все для того, чтобы достичь той скользковатой извилистой тропки, над которой летят цыплята табака! Но мать и бабушка Лежнева... Они что-то такое все-таки сделали с ним, что-то навязали ему, что будет вечно мешать, вечно путаться под ногами, даже если он добьется своего!

В соседней комнате раздался голос больного священника, который о чем-то попросил, но Орлов не расслышал, о чем именно, и тут же его перебил громкий шепот матери:

– Лежи, я принесу. Не нужно вставать.

– Нет, погоди, – расслышал Орлов, – нет, я встану...

– Ну, тогда давай осторожненько, – попросила мать, – вот так... Опирайся на меня.

Заскрипела кровать, потом послышался звук опрокинутого стула, звякнул стакан, и наконец Катерина Константиновна глубоко вздохнула:

– Ну-у-у, вот и встал... Ну-у-у, молодец! Пойдем вместе... только тихо-о-неч-ко...

– Дай я хоть рубаху застегну, – прерывистым шепотом сказал отец Валентин, – застегни ты мне, а то руки дрожат...

Через секунду они вместе появились в дверях, как раз когда свет, идущий с неба, из лунного, голубоватого и мерцающего, превратился в радостный, розовый свет утра, словно бы нарочно для того, чтобы Орлов сквозь неплотно прикрытые веки смог разглядеть, как Катерина Константиновна бережно поддерживает под руки не просто худого, а до самых костей уже изношенного, не пригодного к жаркой и жгучей весенней жизни отца Валентина.

– Мама, не зажигай, – сказала Катерина Константиновна, когда бабушка Лежнева, приподняв с подушки седую свою голову, хотела было зажечь ночник. – Мы так...

– Прошу прощения, – пробормотал отец Валентин и вздохнул со свистом, – побеспокоил вас...

У матери молодого Орлова – сколько он помнил ее – никогда не было такого лица: сосредоточенного и словно бы полностью принадлежащего не ей самой, не ее мыслям, душе, желаниям и заботам, а другому человеку, вот этому самому чужому «мужику», который, опираясь на нее всей тяжестью иссохшего тела, всем шелестом истончившихся своих костей, осторожно переставляет ноги в орловских тапочках, чтобы добрести до уборной, находящейся в самом конце их длинного коридора. Геннадий Орлов вскочил, быстро оделся и, не дождавшись, пока Катерина Константиновна с отцом Валентином вернутся, выскочил на лестничную площадку и кубарем скатился на улицу.

Он ревновал мать и одновременно чувствовал к ней уважение, может быть, даже больше, чем раньше. Если бы он увидел ее с каким-то сильным, здоровым и красивым человеком, и мать, и этот человек вызвали бы в нем жгучее отвращение. Он не хотел делить свою мать с кем бы то ни было, кроме, может быть, этого умирающего. Этот умирающий не только не отнимал у него мать – Орлов сам удивился тому, что пришло в голову, – он не только не отнимал, но как будто освещал Катерину Константиновну новым, очень сильным светом, внутри которого все то, чему она учила своего сына Геннадия, стало весомым и плотным. Мать любила этого «мужика», но он умирал, стал больным, бледным, беспомощным, у него вылезли волосы, сгорбилась спина, на руках и ногах проступили вздувшиеся голубые вены, запал рот, – но она все-таки любила его и, не побоявшись соседей, не смутившись перед своей матерью, бабушкой Лежневой, и своим сыном, молодым широкоплечим Орловым, привезла отца Валентина к ним ночевать и повела через их комнату и через весь их длинный коридор в уборную, потому что он, может, и не дошел бы туда сам, упал бы, может быть, на пороге!

«Наташка, – вдруг, словно взрослый, как следует поживший на свете человек, сказал себе Геннадий Орлов, – Наташка меня так любить не будет, когда я стариком стану. А Томка?»

Он увидел перед собой бараньи влюбленные глаза Тамары Ильиной и сказал самому себе: «А Томку не люблю я. Так что это неважно».


К сожалению, в эту весну происходило много печальных и неприятных вещей. В семье Чернецких заболела домработница Марь Иванна, обиделась санитарка Зоя Николавна, чувствовала себя замученной и всеми разлюбленной мама Стеллочка и прятался от жизненных тревог глава дома – пышноусый заведующий гинекологическим отделением Леонид Михайлович. В семье молодого Орлова на руках у его светловолосой матери умирал в деревне Братовщине священник отец Валентин Микитин, с которым мать молодого Орлова находилась в непозволительной связи и которого очень сильно любила на протяжении целых четырнадцати лет. Мучилась мигренью Галина Аркадьевна, классная руководительница 8-го класса «А» специальной английской школы номер 23 Ленинского района. Бегала по соседям и занимала трешку до получки огненно-красная от высокого кровяного давления мать Юлии Фейгензон, которой было трудно поднимать на свои и мужние трудовые копейки неожиданно разросшуюся семью, притом что у сына, Левочки, обнаружилась тяжелая диспепсия недоношенного ребенка и нужны были дорогие венгерские лекарства.

Ах, да много, много было всего! Начни, как говорится, перечислять, пальцев не хватит.

Анна Соколова, не дождавшись весточки из далекой Англии и проплакав в подушку целую первую четверть и полторы примерно недели второй, как только пошел снег и заблистали в небе морозные лучистые звезды, познакомилась на катке со стилягой-хулиганом, в первый же вечер пошла к нему домой, выпила вина, потеряла невинность и, несмотря на то что еще 28 сентября управлением культуры города Москвы было издано постановление с рекомендацией запретить проигрывание в городе Москве грампластинок, компакт-кассет, видеороликов и другой продукции, отражающей творчество следующих зарубежных групп: «Секс Пистолз», «Пинк Флойд», «Дюран Дюран» и других, – несмотря на это, Соколова Анна спустя неделю была задержана в не совсем, как говорили, трезвом виде и в компании не совсем тоже трезвых молодых людей, из которых один до отвращения походил на Боба Дилана, тоже зарубежного джазового исполнителя. Задержана она была в тот именно момент, когда расплачивалась за только что приобретенную ею компакт-кассету с записью песен группы «Секс Пистолз» – на одной стороне и Майкла Джексона – на другой.

Понятно, что ничего хорошего из этой истории не вышло, и Анну Соколову чуть было не выгнали из комсомола.

Елена Аленина тоже не радовала своим поведением и успеваемостью ни семью, ни школу: она была угрюмой, молчаливой, ни с кем не сближалась и Сергею Чугрову, однажды после уроков вздумавшему было объясниться ей в любви, сказала вдруг такое грязное слово, что Сергей Чугров начал обходить ее стороной. У самого Чугрова тоже не все было в жизни так, как хотелось, потому что чужой этот отец, доставшийся ему после Алениной, стал совсем невозможным в своих капризах: он по десять раз гонял маму Сергея Чугрова перемывать тарелку на кухню, требовал, чтобы не только майки его, но даже и сатиновые трусы гладились после стирки горячим утюгом и, что самое неприятное, очень уж начал считать деньги – не только те, которые получал сам за исполняемую им должность старшего бухгалтера завода «Каучук», но и те, которые приносила домой мама Сергея Чугрова, скромная учительница музыки.

Начались также серьезные неприятности у Лапидуса, Куракина, Миши Вартаняна, Карповой Татьяны, Ирины Панкратовой, Аллы Ворониной и даже у маленького, кривоногого сына школьной уборщицы тети Маруси Алексея Сучкова, который в детстве так сильно переболел рахитом, что на всю жизнь остался вот таким кривоногим.

Бедная Марь Иванна, по-прежнему лежащая на чистенькой больничной кровати и радостно наблюдающая солнечную, весенне-летнюю жизнь птиц, ничего, к сожалению, не могла выразить словами, ибо в голове ее, как говорили специалисты, был задет в результате смертельного заболевания важный речевой центр. А ей, между тем, очень нужно было бы поговорить с Наташечкой, рассказать ей свой последний сон, а лучше сказать – видение, потому что Марь Иванна, впавши в болезненное состояние, стала почти провидицей и если и смотрела сейчас какие-то сны, то старалась выбирать такие, которые хоть немножко приоткрывали ей заброшенное Наташечкино существование.

В последнем сне Марь Иванна увидела большую, очень неприятную своей пустотой комнату, в которой не было ни окон, ни дверей. Внутри комнаты, на блестящем ее полу, стояла старинная лодка с обвисшим голубым парусом. Всмотревшись, Марь Иванна с удивлением увидела, что лодка полным-полна каких-то совсем еще грудных, голых деточек с кудрявыми головами.

«Ангелы!» – радостно догадалась Марь Иванна, хотя никаких крыльев у голых деточек не было.

Все они были хорошенькими и чистенькими, но какими-то словно бы огорченными, и многие даже плакали. Марь Иванна внимательно осмотрела каждую кудрявую деточку своими выздоровевшими вдруг глазами, и многие личики показались ей знакомыми. Она не могла вспомнить имен, но то, что когда-то уже этих кудрявых и бескрылых ангелочков встречала, знала точно.

«Куда это вы собрались-то?» – взволнованно поинтересовалась Марь Иванна. «К вам, – ответили ей деточки своими звонкими и певучими голосками, – нас отобрали». – «Куда?» – изумилась Марь Иванна, протягивая к ним натруженные руки, но дотрагиваться не решаясь: слишком уж хрупкими и нежными были их маленькие тела. «К вам, к вам, – плача, повторили ангелы, – нас отобрали...»

Марь Иванна сама чуть не заплакала от жалости и уже достала было носовой платок, чтобы было чем обтереть слезы, как вдруг увидела рядом с лодкой старуху Усачеву, привязавшуюся к ней с самого лета и часто тревожившую ее воображение то тем, то иным образом. Усачева была почему-то в красном, как кровь, длинном платье и длинной, хотя тоже почему-то красной, фате. «Замуж иду, – радостно подмигнула ей Усачева, – гля, дак, какой!» Она указала пальцем куда-то на пол, словно бы в самое днище лодки. Марь Иванна посмотрела по направлению усачевского пальца, но никого живого там не увидела: так, тень метнулась какая-то черная и исчезла. «Ну», – сказала между тем Усачева и наклонилась над лодкой, выбирая, какого маленького птенчика она сейчас выхватит себе из всей этой голенькой кудрявой гущи. Деточки прижались друг к другу и со страхом смотрели на красную невесту Усачеву. Наконец она взяла на руки одного, сразу же громко заплакавшего, мальчика и быстро сунула его куда-то под лодку, потом подула себе на ногти и выхватила еще одного младенца, на сей раз девочку. И девочка исчезла так же, как и мальчик. «Хозяин у ей там», – сообразила Марь Иванна, которой во сне показалось, что и Усачева тоже живет в домработницах у какого-то хозяина, – она ему этих и бросает, махоньких-то. «Ну, теперь, дак, эту вот курочку, и хва», – опять подмигнула ей Усачева и выбрала себе еще одну девочку, чтобы отправить ее туда же, под лодку. Но в девочке, забарахтавшейся на усачевских руках, Марь Иванна с тут же подступившей к горлу тошнотой узнала свою Наташечку. «Не-е-ет! – диким ревом заревела Марь Иванна, бросаясь на Усачеву с поднятыми кулаками. – Ты-ы-ы что-о-о! Пу-у-усти-и-и!» Лодка закачалась на полу, распустила по неожиданному ветру голубой свой парус и под силой этого ветра накренилась в сторону так, что Марь Иванна смогла увидеть под днищем множество маленьких кудрявых и бескрылых детей, которые мертвыми качались на волнах, как убитые рыбки, оборотив к небу белые, глянцевые свои животики.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации