Электронная библиотека » Мервин Пик » » онлайн чтение - страница 25

Текст книги "Горменгаст"


  • Текст добавлен: 28 мая 2014, 09:58


Автор книги: Мервин Пик


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
II

И все же это пиршество для глаз не столько насыщало, сколько внушало новые ожидания. Если и есть на свете что-либо, заслуживающее название фона, то вот оно, – однако фон для чего? Сцена готова, публика собралась – что дальше? Титус, наконец, обратил взгляд туда, где стояла сестра, но ее уже не было. Только он и остался на платформе – он и набитое конским волосом кресло.

Тут он и увидел ее – сидящей на бревне рядом с матерью. От ног их земля полого спадала к озеру, и на этом склоне собралось все, что почитало себя высшим светом Горменгаста. Направо и налево от них толпился всевозможного толка должностной люд – и над Титусом, и над всеми ними теснились террасы деревьев.

Обнаружив, что остался один, Титус уселся в лиловое кресло и, устраиваясь поудобнее, подобрал под себя ноги и положил ладони на округлые подлокотники. Он смотрел на воду с ее перевернутой картиной всего, что раскинулось над нею.

Фуксия, сидя близ матери, дрожала. Она помнила, как годы назад каштановые рощи скрывали свою тайну до самого этого мига, и как они выплеснули наружу устрашающие фигуры. Она повернула голову – посмотреть, не удастся ли ей поймать взгляд Титуса, – но тот смотрел перед собой, и, пока она глядела на брата, рука его опять поднялась ко рту, и он, распрямившись, застыл, словно окаменелый.

Ибо прямо перед ним, за непорочным простором воды, выступили из тени существа, высокие, как сами каштаны, выступили и, приблизясь к кромке воды, замерли, невероятные! Перед ними расстилалась их влажная сцена. Отражения их фантастически вытянутых тел уже погрузились в глубины озера.

Их было четверо и каждый вышел из своей части леса. Похоже, они не замечали один другого, хоть и поворачивали головы вправо и влево. Движенья их тел казались натужными, преувеличенными, но необычайно красноречивыми.

Высокие маски, венчавшие тела, отстояли от травы, по которой они ступали, не менее чем на тридцать футов.

То были существа из иного мира, и люди, во множестве глазевшие на них снизу вверх, не только уменьшились до лилипутских размеров, но и вид обрели прозаичный и серый. Ибо четверка великанов представлялась во всех отношениях удивительнейшей и прекрасной. Даже лес за их спинами словно бы еще потемнел, поскольку величавые призраки переливались под светом луны красками такими же варварскими и резкими, как у оперения тропической птицы.

С одного на другого переводил взгляд Титус, неспособный ни на чем его остановить, хоть мальчику и хотелось разглядеть каждое из существ в отдельности.

На величавых плечах несли они свои головы – как короли, отрешенные, загадочные. Величие – вот что наполняло малейшее их движение. Казалось, что косные, размеренно воздеваемые руки их вытягивают самый гумус из почвы под ними. Запрокидывая лица вверх, они обращали небо в пустыню, луну – в преступницу.

Четверо появились из леса, смотревшего на Титуса из-за озера. Головы их сильно рознились одна от другой. Того, кто утвердился северней прочих, венчала высокая коническая шляпа, подобье дурацкого колпака, под которым огромная белая голова, вроде львиной, медленно поворачивалась туда-сюда на подпиравших ее плечах. Глаза, совершенно круглые, были намалеваны чистейшего изумруда зеленью и, когда голова поднималась, сияли под луной.

Но великолепней всего была грива. Начинаясь с обеих сторон головы несколько выше глаз, она роскошно вздымалась, чтобы волнами имперского пурпура спуститься к пояснице, завершившись в двадцати футах от окончаний ходуль, к которым, подобно водопаду, спадала под собственным весом необъятная юбка – совершенно черная, такая же, как на остальных. Общая чернота двух нижних третей их тел сообщала иллюзорность третям верхним. Разглядеть юбки, как и их отражения, вообще говоря, удавалось, но далеко не с такой ясностью, как то, что помещалось над ними. По временам начинало казаться, что яркие их верхушки плывут по воздуху. Руки Льва вырастали из самой середки гривы. В каждой он держал по кинжалу.

Ближе всех к фигуре с пурпурной гривой стоял некто, далекий от натуральности не менее Льва, но более зловещий, поскольку волчьи очертания его головы не искупались благородством черт и не смягчались фарсовостью высокой и белой дурацкой шляпы.

В этом пронырливом монстре явственно проступало свирепство – но сколь живописным выглядело оно! Голова была темно-красной, а торчащие вверх заостренные уши – густо-синими. Синеву эту повторяли разбросанные по серой шкуре круги. В руках чудище держало по здоровенной картонной бутыли с ядом. И как у Льва, стеною тьмы опадала юбка.

Даже сейчас, пока они стояли как бы за кулисами водной сцены, поскольку никто из них еще не вступил на нее, каждое их движение внушало страх. Стоило Волку воздеть бутыль с отравой, и дрожь пробегала по толпящимся зрителям; стоило Льву тряхнуть гривой, и все озеро одевалось гусиной кожей.

Следом за Волком, в полуакре от задранных кверху голов, высилась Лошадь – не похожая ни на одно из когда-либо состряпанных издевательств над этим благородным животным, и все же – скорее лошадь, чем что-то иное. Чудовищная на свой манер, она несла выражение меланхолии до того слабоумной, что Титус не знал, плакать ему или смеяться – ни то, ни другое не отвечало тому, что он, глядя на нее, ощущал.

На голове великанши сидела огромная плетеная шляпа, поля которой отбрасывали далеко внизу круглую тень на освещенную луною воду. Длинные кобальтовые ленты нелепо свисали с тульи, свиваясь двадцатью футами ниже на волосатых плечах. Нижнюю же часть тульи украшала трава и сизоватые лилии.

А из-под всего этого великолепия с печальным идиотизмом выставлялось вислогубое лошадиное рыло. Длинная сентиментальная морда Лошади была, как и у Льва, белой, но на обеих ее сторонах, между глазами и изогнутой линией рта виднелись намалеванные красные круги. Долгую, нелепо гибкую шею покрывала на загривке оранжевая щетина.

Ее облекала яблочно-зеленая блуза, из-под которой уходила вниз юбка, скрывавшая хвост и шаткие ходули, не более чем на шесть дюймов выступавшие из-под черного подруба. В одной руке Лошадь держала парасоль, в другой – томик стихов. Время от времени она поворачивала голову и склоняла ее, с подобьем печальной, самодовольной почтительности, к стоявшей слева Овечке.

Овечку эту, при всей чрезмерности ее статей чуть уступавшую в росте своим компаньонам, сплошь покрывали золотистые кудри. Физиономия ее выражала неописуемую безгрешность. Куда бы и под каким бы углом ни поворачивала она голову – озирала ли небеса в поисках некоего видения райского блаженства или склонялась, словно в раздумьях о своей непорочной душе, – спасения от собственной чистоты ей не было. Между ушей Овечки покоилась на золотых локонах серебряная корона. Серая шаль, с нарочитой скромностью свисавшая с одного ее плеча, овивала золотистую грудь и низко спадала скульптурными складками, скрывая часть неизменной юбки. Руки Овечки были пусты, ибо она прижимала их к сердцу.

Эти четверо, с головами величиною в добрую дверь и, однако ж, представлявшимися маловатыми в сравнении с внушающей трепет статью их тел, – эти четверо простояли, отражаясь в озере, больше минуты, прежде чем с пугающим единодушием ступили на его воды.

Титус, вскрикнув от волнения, обеими руками вцепился по сторонам от себя в трухлявую обшивку кресла, так что пальцы его глубоко ушли в древний конский волос.

Казалось, что Четверо вышагивают прямо по глади озера. Странная, паучья поступь чудовищ уже увела их далеко от берега, но подолы их юбок оставались сухими! Титус никак не мог уяснить, в чем тут дело, пока не сообразил, наконец, что при всей ясности отражений, будто бы уходивших в бездонные воды, огромное озеро имело, в сущности, глубину всего в несколько дюймов. Тонкая пленка воды, не более.

Разочарование на миг кольнуло его. Глубокие воды опасны, а для мальчика опасность реальнее красоты. Однако разочарование тут же забылось, ибо не будь озеро просто-напросто лужей, ничего подобного увидеть ему бы не привелось.

Озерный маскарад Четверых придумали много столетий назад для этой именно сцены, обставленной ночными каштанами. Жестикуляция Льва, напыщенная, нелепая, но внушительная, потрясание пурпурной гривой, при коем остальные трое неизменно отпрядывали в сторону, – страшное, бочком-бочком, продвижение Волка, подбиравшегося с бутылями яда все ближе к золотистой Овечке, и диковинный шаг Лошади в ее изукрашенной шляпе, шаг, переносивший ее с одного берега озера на другой, между тем, как сама она читала стихи, отбивая их ритм поднятым вверх парасолем, – все это составляло формулу, такую же древнюю, как стены замка.

И пока длилась маскарадная драма, разыгрываемая на высоких, как деревья, ходулях, над озером, отражавшим не только шествие исполнителей, но и луну вверху, о чье жидкое отражение кошмарная Лошадь всякий раз спотыкалась, словно получая подножку, – пока драма длилась, ничто не нарушало безмолвия. Ибо, хоть все происходящее и несло на себе отпечаток нелепости, главенствующее впечатление порождалось не ею. Когда Лошадь спотыкалась или взмахивала парасолем; когда Волк переступал вбок и нижняя челюсть его отвисала, будто подъемный мост; когда Овечка возводила очи к луне лишь затем, чтобы взмах львиной гривы снова отвлек ее от очередной судороги непорочности, – когда происходило все это, рождался не смех, но чувство облегчения, поскольку грандиозность спектакля и божественный ритм каждого его эпизода были таковы, что мало кого из зрителей не посещало тогда какое-нибудь мучительное воспоминание детства.

И наконец, освященный веками ритуал завершился, величавые существа выступили из мелкого озера и, прежде чем скрыться в гуще леса, поклонились над отмелью Титусу, как могли поклониться друг другу боги Поэзии и Битвы – поклонились, как равные, над зачарованной водой.

Удалившись, Четверо увели с собой тишину. Остаток ночи был своего рода освобождением от совершенства, временем всяческой суеты.

Между кострами, окружавшими озеро, согревая над каштанами воздух, загорались новые, под береговыми ветвями распаковывались корзинищи и корзинки с провизией.

Графиня Гроанская, остававшаяся во весь маскарад неподвижной, как бревно, на котором она сидела, оглянулась через плечо.

Но Титуса уже не было на помосте, как не было рядом с нею и Фуксии.

Графиня поднялась с бревна – традиционного почетного места – и рассеянно спустилась к кромке воды, пройдя меж рядами служилого люда, понявшего, когда она встала, что до конца ночи он волен развлекаться как ему заблагорассудится.

Массивная фигура Графини нависла над мерцающей водой, черная, если не считать света луны на плечах и темно-красных волос.

Она поглядывала по сторонам, но, казалось, не замечала толпившихся по берегам людей.

Гигантский пикник складывался из отдельных фрагментов в единое целое, рыбы, плоды, хлеба, пироги раскладывались под деревьями и скоро уже вокруг озера развернулось всеобщее пиршество.

И пока шли приготовления, стайки визжащих сорвиголов мельтешили между каштанов, облепляли их ветви или, вылетев из-под деревьев, скакали и ходили колесом посреди озера, и отражения мелькали под ними, и пленка воды взрывалась под их ногами. Когда же одна такая стая встречала соперников, сотни водных сражений взбалтывали мелкую воду, и дети, рассеясь по водной арене, боролись, сцепившись, и лунный свет стекал по их скользким телам.

Титус, наблюдая за ними, всем своим существом жаждал безвестности – возможности затеряться в их племени, жить, и бегать, и драться, и плакать, если придется, на свой страх и риск. Ибо быть одним из этих буйных детей – значило оставаться одному среди людей. А будучи Графом Горменгаст, остаться один он не сможет никогда. Он останется лишь одиноким. Даже побыть наедине с собой означало – побыть наедине с тем, другим мальчиком, с символом, с фантомом, с семьдесят седьмым Графом, неизменно маячащим у него за спиной.

Фуксия махнула Титусу рукой, приглашая спрыгнуть с помоста, и вместе они побежали в каштановый лес, что поднимался сразу за платформой, и на мгновение обнялись в темноте, в глубоких тенях деревьев, слушая, как бьются сердца.

– Нехорошо с моей стороны, – сказала наконец Фуксия, – да и опасно. Нам полагается вкушать вместе с мамой полуночный ужин за длинным столом. Нужно вернуться, и поскорее.

– Возвращайся, если хочешь, – сказал Титус, которого трясло от ненависти к своему положению. – А я ухожу.

– Уходишь?

– Ухожу навсегда, – сказал Титус. – На веки вечные. В чащобу, как… как Флэй… как то…

Но он не смог описать хрупкое существо, что проплыло перед ним в золотистой дубраве.

– Нельзя, что ты, – сказала Фуксия. – Ты там умрешь, я тебе просто не позволю.

– Ты не остановишь меня, – выкрикнул Титус. – Никто не остановит…

И он начал сдирать длинную серую тунику, словно та преграждала ему путь к свободе.

Но Фуксия, у которой вдруг задрожали губы, прижала руки Титуса к его бокам.

– Нет! Нет! – с силой зашептала она. – Не сейчас, Титус. Нельзя…

Однако он вырвался и тут же, споткнувшись в темноте, повалился лицом вперед. Приподнявшись и увидев над собою сестру, он притянул ее к себе, и та опустилась рядом с ним на колени. От озера летели крики детей, потом вдруг громко ударил колокол.

– Это приглашение к ужину, – в конце концов прошептала – ибо она ждала, что Титус заговорит первым, – Фуксия. – А после ужина нам придется пройти вдоль берега, чтобы осмотреть пушку.

Титус плакал. Долгий, проведенный в одиночестве день, поздний час, возбуждение, чувство сущностного своего одиночества – все это, соединившись, лишило его сил. Но он кивнул. Увидела ли Фуксия этот безмолвный ответ на свои слова или нет – она не сказала больше ни слова, но лишь подняла брата с земли и отерла слезы его широким рукавом платья.

Вместе выбрались они на опушку и снова увидели костры, и толпу, и озеро с каштановой рощей за ним, и платформу, где Титус сидел один, и мать, восседавшую за длинным столом, опершись локтями о лунную скатерть и подперев подбородок ладонями, между тем как пред нею разворачивался во всем его великолепии, – похоже, незамечаемый, ибо глаза Графини не отрывались от далеких холмов, – традиционный банкет, красочный многофигурный шедевр, и золотое блюдо Гроанов горело неторопливым, мягким огнем, и багровые кубки тлели под луной.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

I

А между тем времена года, как гигантские приливные волны, воздымались и заливали все непрочными красками, согревая или холодя дыханием своим пространства Горменгаста. И пока Фуксия бродила по своей комнате в поисках затерявшейся книги, южные рощи – внизу, под ее окном – купались во мгле зеленого ожидания, и через несколько дней острая еловая зелень вырвалась наружу из железных ветвей.

II

Опус Трематод с Фланнелькотом стояли, облокотясь о перила веранды, над Профессорским двориком. В тридцати футах под ними разметал пыль старый дворник. Пыль побелела от жары, уплотнилась, ибо весна давно миновала.

– Потная работенка, старина! – прокричал Трематод дворнику. Дряхлец поднял голову и отер чело.

– Ага! – отозвался он голосом, которого и сам не слышал несколько уж недель. – Ага, сударь, да и горло сушит.

Трематод скрылся из виду, но через несколько секунд воротился с бутылкой, которую стибрил из жилища Мулжара. И спустил ее на длинной веревке старику, далеко внизу купавшемуся в пыли.

III

Прюнскваллор, запершись от всего мира в своем кабинете, скорее лежал, чем сидел, в изящном кресле и читал, перекрестив ноги под самой каминной доской.

Несколько поленьев, слабо горевших в камине, озаряли узкое, нелепо утонченное, но при всей фантастичности его черт, изысканное лицо Доктора. Увеличительные стекла очков, придававшие глазам его вид столь гротескный, посверкивали, отражая огонь.

Не руководство по врачеванию поглотило его. На коленях Доктора лежала исписанная стихами потрепанная тетрадь. Почерк выглядел неустоявшимся, но разборчивым. Некоторые стихи были написаны медленной, неловкой детской рукой, некоторые – торопливой, взволнованной яснописью, полной вычерков и ошибок.

То, что Фуксия вообще попросила его прочесть эти стихи, вызвало в Докторе волнение, до сей поры им еще не испытанное. Он любил эту девочку, как собственную дочь. Но никогда ничего не пытался выведать у нее. Мало-помалу, с течением времени, она сама доверялась ему.

И все же, пока он читал, пока осенний ветер посвистывал в ветвях садовых деревьев, на лбу Доктора все скапливались и скапливались хмурые складки, а взгляд все возвращался к четырем престранным строкам, которые Фуксия вычеркнула жирным карандашом:

 
Как лицо его ало и бело!
Может, где-то в дальней дали
Обитают герои, отчаянно смелые,
Чьи лица алы и белы.
 
IV

Холодно, скучно – зима. Снова Флэй, совсем уж освоившийся в Безмолвных Залах, как освоился когда-то в лесах, сидит за столом в своей потаенной комнатке. Руки его глубоко засунуты в продранные карманы. Большой разостланный перед ним лист бумаги не только покрывает столешницу, но и свисает трудными складками по сторонам стола, сминаясь на полу. Срединная часть листа покрыта пометками, коряво написанными словами, короткими стрелками, пунктирными линиями и невразумительными схемами. Это карта, карта, над которой господин Флэй трудится уже больше года. Карта мест, его окружающих, – пустого мира, чья анатомия мало-помалу слагается в единое целое, расширяясь, впитывая исправления, образуя систему. Он словно бы поселился в заброшенном городе, который понемногу осваивал, давая названия улицам и переулкам, гранитным проспектам, извилистым лестницам и почерневшим террасам – все удаляясь в своих изысканиях от центра под бесконечными потолками, ненарушимой кровлей, вездесущей, будто низкие небеса, обложные, сплошные.

Рисовать и писать он не мастер. Перо сидит в руке его как-то криво. Однако долгая жизнь в непроходимых лесах сослужила ему хорошую службу, он чувствует это и отправляясь в свои экспедиции, и с неловкой медлительностью заполняя карту.

Звезды ему в этих местах не помощницы, и оттого способность ориентироваться стала у Флэя почти сверхъестественной.

Сегодня ему предстоит нести вахту у двери Стирпайка – занятие, ставшее обычным для предрассветной поры: когда выпадает случай, Флэй провожает юнца, куда бы тот ни направлялся. Пока же у него остается еще семь часов на рекогносцировку, обратившуюся ныне в главную страсть Флэя.

Он вынимает из кармана руку и проходит исцарапанным, костлявым пальцем путь, которым собирается нынче проследовать. Путь ведет на север, прорезая многие акры, прежде чем, зигзагообразно нырнув в штриховку узких проходов, вновь возродиться в виде двенадцатифутовой ширины коридора с исшарканной кладкой по обеим его сторонам. Коридор этот идет, никуда не уклоняясь, на север, истаивая в той части бумаги Флэя, которая почти спадает со стола, в череде неуверенных точечек. Точки доходят до границы, за которой кончается его знание севера.

Флэй подтягивает карту к себе, и бумага, свободно свисающая с дальнего края стола, скользит, поднимаясь над полом, ползет, приближаясь к его вытянутой шее, арктическим зевком раскрывая просторы нетронутой белизны.

V

Дни движутся, меняются названия месяцев, и времена года погребают друг друга, вот уж и снова весна, и снова ручьи, стекающие по неровным бокам Горы Горменгаст, взбухают от дождей, а дни между тем удлиняются, и лето расползается окрест покровами зелени с ее золотистыми, клейкими головками, с оцепенением, воркованием голубей, бабочками, ящерками, подсолнухами, снова и снова – голуби, бабочки, ящерки, подсолнухи, – каждый и каждая, словно детское эхо, пока не созреют плоды, и низкое солнце не испятнает гротескные стволы древних яблонь, и воздух не пропитается гнилостной сладостью, от которой голод взмывает к груди, обращая сердце в морское дно, и слеза, порожденье воды и соли, вызревает, вскармливаемая летней печалью, вызревает и падает… неторопливо ползет по щеке, вяло блуждая по пустоши, – лучшая из эмблем состояния, в какое впадают сердца.

Дни движутся, меняются названия месяцев, и времена года погребают одно другого, и полевая мышь ползет к своим закромам. Воздух пасмурен и солнце похоже на рваную рану на грязном теле нищего, и скорузнет вретище туч. Небо заколото и брошено умирать над миром, грязное, огромное, окровавленное. А там налетают большие ветра, и продувают его догола, и дикая птица вскрикивает над посверкивающей землей. И Графиня стоит с белыми котами у ног при окне своей комнаты и озирает замерзший внизу ландшафт, и год спустя стоит точно так же, вот только коты бродят где-то по коридорам, а на плече ее грузно сидит ворон.

И что ни день, совершаются мириады событий. Расшатавшийся камень падает с верхушки башни. Муха замертво валится с треснувшего оконного стекла. Укрывшись в плюще, чирикает воробей.

Дни изнуряют месяцы, месяцы изнуряют годы, и приливы мгновений грызут, как неугомонный прибой, черное побережье будущего.

И Титус Гроан с трудом бредет, переходя вброд свое отрочество.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации