151 500 произведений, 34 900 авторов Отзывы на книги Бестселлеры недели


» » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Времена года"

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 22:45


Автор книги: Сильвия Эштон-Уорнер


Жанр: Классическая проза, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Сильвия Эштон-Уорнер

Времена года

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Новозеландская писательница Сильвия Эштон-Уорнер (род. в 1908 г.), с творчеством которой впервые знакомится советский читатель, известна у себя на родине не только как автор ряда романов, но и как педагог. Много лет Сильвия Эштон-Уорнер вместе с мужем преподавала в школе для коренного населения Новой Зеландии – маори, и преподавательский опыт лег в основу большинства ее произведений. Таковы, в частности, книги «Времена года» (1958) и «Учитель» (1963).

Действие романа «Времена года» развертывается в маорийской школе в маленьком поселке где-то на севере Новой Зеландии вскоре после второй мировой войны. Официально в школах Новой Зеландии нет расовой дискриминации, однако фактически расовые предрассудки дают себя знать: в маорийских школах – они созданы в районах с преобладанием маорийского населения – учатся и белые дети, но их очень немного, и все они из бедных семей. Как правило, белые отвергают местную маорийскую школу, посылая своих сыновей и дочерей в школы-интернаты вдали от дома. Так обстоит дело и в начальной маорийской школе, описанной в романе.

По форме книга представляет собой лирический дневник учительницы приготовительного класса Анны Воронтозов. День за днем Анна ведет дневник, и читатель узнает о больших и маленьких событиях ее жизни, о ее радостях и неудачах, знакомится с учениками мисс Воронтозов (их у нее более семидесяти), с ее коллегами. Анна уже немолода, личная жизнь ее не устроена, и все силы своей души, всю свою доброту и человечность, все свои творческие способности она отдает детям. Анна горячо увлечена своим делом, профессия педагога для нее – искусство любви к людям, средство взаимопонимания, преодоления барьеров разобщенности. Но творческие искания Анны-учительницы так и не находят отклика у представителей официальной, казенной педагогики – в результате переаттестации она получает низший балл. Потерпев очередную неудачу, Анна решает уехать из Новой Зеландии. Но это ее решение не воспринимается как дезертирство и отказ от борьбы, концовка романа проникнута надеждой вновь вернуться к любимому делу, к детям.

Весна

Мне нужен только порыв вдохновенья[1]

Дж. М. Хопкинс, стихотворение 76

– Что случилось, что случилось, малыш?

Я встаю на колени, теперь мы одного роста, и я треплю его по подбородку. Слезинки выливаются из огромных карих глаз и текут по щекам.

– Они... они наступили на мою больную ногу... взяли и наступила. Они.

Я опускаюсь на низенький стул, сажаю малыша на колени и прячу его черную голову у себя под подбородком.

– Ну-ка... ну-ка... посмотрите на моего славного мальчика.

Но по ночам, лежа в своей узкой постели, вдали от неразберихи и бурного веселья приготовительного класса, я сама становлюсь малышом. Прежде чем погасить свет и открыть окно, я достаю фотографию. Она истерта подушкой, захватана пальцами, полита слезами, и все-таки лицо мужчины еще живо. Я угадываю в нем все знакомые оттенки настроения и нежность, которое так жаждет мое сердце старой девы. Но воспоминания лишь торопят слезы. Юджин больше не сажает меня на колени, не прячет мою черную голову у себя под подбородком и не говорит: «Ну-ка... ну-ка... посмотрите на мою славную девочку».

Вот уже столько безгрешных лет.


А к нам снова пришла весна и снова вдохнула в нас жизнь, и утром, когда я, покончив со всеми приготовлениями, спускаюсь по ступенькам заднего крыльца, мой взгляд останавливается на дельфиниумах. Они наводят меня на мысль о мужчинах. Так пышно они расцветают летом, так стремительно осыпаются зимой, так безоглядно вновь рвутся к небу в пору роста, что в моих глазах они олицетворяют любовь. Сейчас они еще дети, но я не могу забыть, как явственно напоминает пронзительная голубизна их цветов просветленную страсть. Моя жизнь до того убога, что я заранее ослеплена предстоящим голубым пиром, голубым праздником, который приходит с ними в мой сад. Без всяких видимых причин я разражаюсь слезами. Какая непозволительная роскошь – пожалеть себя! Какая радость плакать весной!

Но, увы, это удовольствие быстротечно, и скоро я уже только шмыгаю носом. Хватит, пора успокоиться, надо вымыть лицо и снова напудриться. И, пожалуй, выпить бренди, чтобы заставить ноги повиноваться. Но когда я во второй раз спускаюсь по ступенькам, мне все равно трудно пройти мимо нежных побегов дельфиниума. Они столько могли бы рассказать. В них столько мудрости, что кажется, будто они постигли все тайны бытия.

Полстаканчика бренди все-таки дают себя знать, и вот я уже закована в непроницаемую броню. Я прохожу через сад и иду то тропинке, напевая какую-то невинную песенку.

Но когда я пересекаю огороженное пастбище, которое лежит между моим старым причудливым домом и школой, и подхожу к таллипотовым пальмам на границе наших владений, когда я вижу сборный домик, где учу детей, меня останавливает нечто более могущественное, чем новая жизнь в моем саду. Тяжелые руки опускаются на мои плечи, и когтистые пальцы впиваются в горло. А я надеялась забыть о Винé. Надеялась, что мы расстались навсегда, а Вина, оказывается, просто пережидала зиму. О коварство весны! Неужели все и вся оживает весной?

Песенка обрывается. Шаги тоже. Я прячусь за деревьями, как мои пятилетние новички. Если бы я с самого начала слушалась инспекторов, если бы просто делала то, что они хотят, когда они хотят и как они хотят! Если бы я завоевала репутацию хорошей учительницы, послушной, исполнительной учительницы! Если бы у меня хватило ума не отступать ни на шаг от затасканных истин, знакомых с юности! Но нет, я всегда шла наперекор.

Впрочем, наверное, еще не поздно. Конечно, я наделала кучу ошибок, ну что ж, на этом фундаменте тоже можно строить. Все инспектора – прекрасные люди, это очевидно, нужно только найти с ними общий язык. Что может быть легче, что может быть плодотворнее? Со временем моя запоздавшая переаттестация все-таки состоится и я докажу, что могу приносить пользу Министерству просвещения. Тогда рука Вины перестанет душить меня, и я наконец не буду ничем отличаться от остальных людей. Как хорошо, что у меня столько возможностей! Весной все рождается заново: цветы, Вина, любовь. Почему моя работа должна быть исключением? Прилив храбрости, вызванный не только новыми планами, помогает мне сделать несколько шагов.

...или попытаться сделать несколько шагов, обходя стайки малышей, их расспросы и приветствия.


– Мисс Воронтозов, – спрашивает Мохи, – сколько тебе годов?


Я уже понимаю, что мне вряд ли понравится юный стажер Веркоу, присланный к нам на временную работу сразу после краткосрочных курсов, где учителей готовят по сокращенной программе, чтобы как-то справиться с нехваткой преподавателей, которая выросла вдвое за годы войны. Его, конечно, никогда бы не приняли на курсы, если бы не бедственное положение с учителями. Откуда он вообще взялся? На какой неведомой ниве жизни взросла эта странная смесь утонченности и вульгарности, присущая его речи? Чем его привлекли дети? Почему он не женат, хотя женщин после войны больше чем достаточно? Почему при такой внешности он не красуется в первом ряду хористов где-нибудь на нью-йоркской сцене? Несмотря на молодость, он уже вполне мог попробовать себя на разных поприщах и потерпеть поражение. И все-таки, когда я выхожу из-за деревьев на полпути между домом и школой и вижу, как он растерянно стоит у ступенек большой школы, а солнечные лучи играют у него в волосах, подчеркивая хрестоматийную красоту его лица, он возбуждает во мне не только неприязнь, которую я обычно испытываю к холостякам. Меня трогает его молодость, его чуждость миру, в котором он оказался.

Я иду по заиндевевшей траве к сборному домику, где занимаюсь с малышами, они тянут ко мне руки в знак приветствия и не спускают с меня своих темных глаз, а перед моими глазами все еще стоит юный Веркоу. Мужчины продолжают возбуждать мое любопытство, хотя размышления о мужчинах отнюдь не доставляют мне удовольствия. Безупречная синева его глаз напоминает мне о дельфиниумах и о празднике весны в моем саду.


– Мисс Воронтозов, – доносится крик Варепариты из большой школы, – сколько вам лет? – Она радостно подбегает, как раз когда я поднимаюсь по грязным ступенькам сборного домика.

– Боже милостивый!

– Сегодня утром моя очередь задавать в классе вопросы, один будет такой.

Я с трудом передвигаюсь по нашему сборному домику, что-то отвечаю на ходу, смеюсь и отстраняю малышей – коричневых, двух-трех белых, светло-коричневых представителей новой расы – и наконец добираюсь до пианино, которое директор купал на последние деньги праздничного фонда и которое я отпираю каждое утро на время занятий. Можно, конечно, не запирать пианино, но тогда бесцветные клавиши будут облиты яблочным соком и усыпаны крошками печенья и конфетными бумажками. Я кладу на стол свой пенал. Потом отпираю кладовку, где хранится гитара – подальше от ребят, которые не умеют играть, – и достаю коробку с довоенным мелом, спрятанную за книгами. Подкладываю дров в печку, где кто-то из мальчиков уже развел огонь. Закатываю рукава, смачиваю песок в ящике, прошу Блоссома и Блидин Хата налить в корыто ведро воды, связываю разлетающиеся полы моего короткого красного халатика деловитым узлом за спиной, надеваю холщовый фартук и начинаю разминать глину. Нет. Надо смешать краски, пока я не намочила руки:

– Матаверо, достань карандаши! Вайвини, приготовь книги! Маленький Братик, носовой платок! Раремоана, пойди скажи мистеру Риердону, что дежурный не принес дров. Уан-Пинт, вылези из песочницы. Хине, приколи к мольберту бумагу. Кто взял мой... где мой... Что это за славный мальчуган? Ты пришел познакомиться с мисс Воронтозов? Пожалуйста, вот я. Пэтчи, покажи этому славному новенькому мальчугану книжку с картинками. Посади его поближе к печке. Где мой?.. Блидин Хат, почему ты смеешься? Не надо смеяться над новеньким малышом. Кто взял мой?.. Маленький Деннис, ты уже достаточно подрос, чтобы открыть окна? Посмотрите, какие у Денниса большие длинные ноги, какие у него руки. Ани, приведи в порядок мой... я хочу сказать, вытри пыль с моего стола. Кто взял мой?.. Матаверо, заправь рубашку... Севен, не пугай этого маленького мальчика! Скажите, кто взял мой?..

– Мисс Воронтозов, – перебил меня Блидин Хат, – чем это пахнет, когда вы дышите?

– А... а... маслом для волос.


Надеюсь, размышляю я, поднимая с циновки охапку рук, ног и слез, надеюсь, мой приятель господь бог сочтет возможным простить мне утреннюю порцию бренди, уж он-то извернется и найдет подходящее оправдание. Я поглаживаю толстенький коричневый палец, на котором остался след от высокого каблука.

– Ты наступила на мою больную руку... взяла и наступила.

– Ну-ка... ну-ка... посмотрите на моего милого мальчика...

Пусть он простит меня за то, что я пью перед школой. Я требую прощения, я надеюсь на прощение, я даже готова принять прощение. Но нет прощения грубым промахам в моем искусстве! В моем непризнанном искусстве! Я не хочу, чтобы мне прощали неуклюжесть. Никогда не прощай мне этого греха, бог! Помни о нем до моей старости и преследуй меня воспоминаниями о туфле. Помни о пальце, о ребенке и о слезах, этого хватит, чтобы меня покарать.

Я настолько не уверена в себе, что старательно ставлю одну ногу перед другой и, покачиваясь, прокладываю себе путь к новому пианино, не спуская глаз с комочков доверчивой человеческой плоти. Я не сумела утешить Маленького Братика, но Шуберт сумеет. Я усаживаю Маленького Братика к себе на колени и, склонившись над ним, кладу руки на клавиатуру.

Мы вместе играем «Экспромт», потому что нам обоим хочется забыть о модной туфле, и к тому времени, когда слезы высыхают на его лице, они высыхают и в моем сердце.


– Мисс Воронтофоф, – говорит Мохи, – у тебя некрасивые руки.

– Потому что я старая.

– Ты не будь старая!

– Почему? А если мне нравится, что я старая.

– Бабушка Нэнни старая, а все равно красивая.

– А я нет, я не хочу быть красивой.

– Ты будешь новая.

– Почему?

– Потому что ты хорошая.


Когда занимаешься с детьми, «вчера» не смеет высунуть нос. Надо только прийти к ним. Какой же смысл каждое утро изводить полстаканчика бренди во имя разлуки с прошлым, если разлука все равно неизбежна, в ту минуту, когда меня окружают малыши? Неужели эти полстаканчика так необходимы? В конце концов, стоит пересечь пастбище, пройти под деревьями – и я спасена. Почему же так трудно сделать первый шаг? Не потому ли, что на самом деле я дорожу воспоминаниями не меньше, чем они дорожат мной? Не потому ли, что мы с Юджином до сих пор настолько поглощены друг другом, что над нами не властно ни время, ни океаны? Как все запуталось! Пьяной учительнице никогда не выбраться из этого лабиринта. Я знаю только одно: школьный звонок каждое утро подталкивает меня к бездонному хрустальному стаканчику.

Правда, благодаря бренди я довольно хорошо справляюсь со своими обязанностями. Бренди обжигает желудок и кровеносные сосуды, и я перестаю чувствовать Вину. Мой разум обретает защитную оболочку, и пятьдесят маорийских малышей становятся для меня не только возбудителями инспекторского гнева, но и людьми, и, если инспектора привлекают мое внимание к худшему, что есть в малышах, бренди помогает мне видеть в них лишь хорошее. Никогда я не понимаю их лучше и никогда не работаю так вдохновенно. Когда когти Вины перестают терзать мое горло, мы все испытываем радость освобождения и обычный день сверкает как праздник. Я все яснее и яснее понимаю, что такое защитная оболочка. Новые возможности. Душа вырывается из заточения и безбоязненно отправляется в любое странствие. У нее есть надежные защитники, ее не дадут в обиду. Тем охотнее она отдает себя на заклание искусству. В сущности, единственное, что меня действительно огорчает, – это непростительная неуклюжесть и урон, который терпят мое непризнанное искусство и мои чулки, когда я не проявляю достаточной осторожности на пути от печки к мольберту. Что обходится мне в пятнадцать шиллингов шесть пенсов и тем самым, если вдуматься, имеет непосредственное отношение к моей свободе, о чем я иногда вспоминаю. На пятнадцать шиллингов шесть пенсов меньше на билет. На пятнадцать шиллингов шесть пенсов дальше от парохода, уплывающего прочь от знаменитых утесов веллингтонской гавани. На пятнадцать шиллингов шесть пенсов больше сада... ада... или что я хотела сказать... Опьянение...

– Можно я опять сяду с Пэтчи? – спрашивает Матаверо.

Я в растерянности смотрю на него со своего низкого стула. За этим вопросом что-то кроется, надо только понять – что. Но хотя мы провели вместе уже полчаса, утром в понедельник мне трудно полностью отключиться от мира выходных дней и войти в мир школы. Я провожу рукой по глазам и стараюсь изгнать из памяти утра напряженной работы в Селахе и вечера, отданные посещению церкви и музыке.

– Можно?

– Что «можно»?

Мне в самом деле мешает это наложение одного мира на другой. Куда меня ведет тропинка под деревьями, в гору или под гору?

– Можно?

– Прости?

Я еще беспощаднее тру лицо, будто оно покрыто паутиной, и глаза тоже. Голова немного проясняется, во всяком случае, если раньше я догадывалась, что за этик вопросом: что-то кроется, то сейчас убеждёна, что за ним кроется не так мало. Если бы я могла понять, что происходит у меня под носом! Я делаю глубокий вдох я стараюсь сосредоточиться.

– Матаверо, что ты сказал?

– У, черт, я сто раз сказал. Можно я опять сяду с Пэтчи?

Поняла! Почему он просто не пойдет и не сядет с Пэтчи без моего разрешения?

По утрам дети собираются группами на циновке, сейчас они разбежались – у каждого есть свое любимое занятие. Громкие голоса, топот ног. Сколько рубашек нужно заправить, сколько вытереть носов! Матаверо упирается ручонками в мои колени и испытывает на мне всю силу своих карих глаз.

– Можно? Можно?

Слишком много вопросов! Что я, верховный суд или господь бог?

– Почему же нет, малыш?

Пэтчи доволен. Его светлокожее лицо озаряется, каждая веснушка сияет.

– Ты всегда хотишь сидеть со мной, – говорит он.

Я поняла что-то еще! Встреча коричневого и белого. Пусть даже они не могут объединиться. Я еще энергичнее тру лицо. Вечера, отданные чтению, Бетховену, Шуберту, размышлениям, работе и воспоминаниям, постепенно отступают вглубь моего сознания. Смешение рас – это смешение крови, твердит мой разум, другого пути нет. Однако любое общение, даже поверхностное, наверняка приближает понимание, хотя бы поверхностное, и я не знаю иного пути к терпимости.

Я еще не вполне пришла в себя. Не только потому, что музыка продолжает звучать у. меня в ушах; сегодня утром я долго и напряженно работала в Селахе, и теперь меня одолевает сонливость, которую я не в силах одолеть. Существуют два мира, это очевидно, но к какому из них принадлежу я? Неужели мне нужно пять раз в неделю пить бренди, чтобы заставить себя пройти под деревьями и войти в эту комнату – в царство неприкрашенной действительности? Наверное, ни одна работа не обирает человека так безжалостно, как моя. Можно целый день простоять в прачечной и не пожертвовать ни одной своей мыслью. Но преподавание раздевает догола. Проникает в плоть и кровь, хуже – вторгается в душу. Оно выворачивает душу наизнанку, даже когда душа ушла в пятки.


Мой смятенный дух не дает покоя моему телу. Ощущение тревоги гонит меня с места на место и заставляет бродить по классу, осторожно переступая через пальцы рук и ног на полу. Что я, в сущности, такое? К какому миру, я все-таки принадлежу? К волнующему миру красок и музыки, воспоминаний и вина моя к миру грубой действительности, полному шипов и терниев? К миру фантазии или... Маленькая ручонки отыскивают мои руки, тянут меня за халат – малыши жаждут внимания, их жажда неутолима.

– Мисс Попоф, Твинни, моя сестра, она рисует на моем месте, – плачет Твинни.

– Мисс Вонтопоп Блидин Хат, он не хочет учиться, – кричит Таме.

– Заставь его, – отвечает одна моя половина, в то время как взгляд другой, снедаемой беспокойством; прикован к большому пароходу, величественно выплывающему из гавани в открытое море, прочь от этой страны.

– Он не слушает!

– Заставь его слушать!

– Я ему объясняю, а он не слушает.

Обвинения Таме словно весть о спасении. Я старательно напрягаю слух. Что-то говорит мне, что живая, необходимая, безопасная половина моего мира находятся здесь, в сборном домике, где все кипит и клокочет.

– Таме, что ты сказал? – с беспокойством спрашиваю я.

– Блидин Хат, он не хочет учиться! Блидин Хат!

– Заставь его.

Еще некоторое время дети будут учить друг друга. Я занята.

– Можно его стукнуть или только учить?

Секунду я не знаю, что ответить, мой взгляд скользит по классу, разлинованному солнечными лучами, и отыскивает наконец среди роя неугомонных черноволосых малышей улыбающееся лицо Блидин Хата, который смотрит на меня и на Таме с добродушием истинного маори – снисходительным добродушием, вызывающий у меня зависть и восхищение. Я пробираюсь между партами, кубиками и телами туда, где восседает этот маленький вельможа. Рта такой величины не найдешь ни в школе, ни за ее стенами, и такой улыбки, конечно, тоже. Честно говоря, совестно поднимать на него руку.

– Блидин Хат, почему ты не хочешь учиться? – осторожно спрашиваю я.

Он с удовольствием откидывается, кладет ногу на ногу, как настоящий мужчина, и смотрит на меня с улыбкой, в которой столько мудрости, что мне хватило бы ее на всю жизнь.

– Я? Потому что я немой.

Я взрываюсь оглушительным хохотом, мгновенье – и все малыши хохочут вместе со мной. Нет больше перед глазами картины: чистенькая прачечная, мои руки в мыльной пене, зато голова полностью в моем распоряжении. Нет больше перед глазами еще одной картины, которую вновь и вновь рисует мое воображение: огромный пароход. Мне все равно, сколько вокруг миров, я забываю о споре, который постоянно веду сама с собой. Я полностью растворяюсь в настоящем и весь следующий час учу малышей, но эта работа, как обычно, задевает только поверхностные слои моего сознания, в то время как на более глубоком уровне я поглощена увлекательной проблемой общения, из которого возникает понимание, и проблемой понимания, из которого возникает хотя бы относительная терпимость. Поэтому, когда в классе водворяется тишина, а на дворе раздаются громкие вопли и мне приходится оставить учеников, занятых чтением и письмом, и выйти на весенний холод, я обнаруживаю, что грязный белый Мальчик ушел домой, так как коричневый Севен поколотил его; тогда я беру на руки желтого Лотоса, и мне приходит в голову, что драка – тоже своего рода общение, из которого может возникнуть своего рода понимание и, следовательно, некоторая доля терпимости. В конце концов, Мальчик ощутил прикосновение руки Севена, неважно, при каких обстоятельствах это произошло. Я, конечно, понимаю, что, исходя из этого не совсем бессмысленного соображения, мне следовало разрешить Таме стукнуть Блидин Хата.

Вряд ли Мальчик убежал домой из-за драки, во всяком случае, не только из-за драки. Может быть, это просто естественная реакция на бурную жизнь школы. В первые несколько месяцев такие вещи иногда случаются – вдруг обратный ход. Но я могла бы предотвратить бегство, не находись я сама на ничейной полосе между школой и домом. Можно было как-то успокоить Мальчика. Но он ушел, и как учительница я потерпела неудачу.

Впрочем, это не такая уж неожиданность. Слово «неудача» могло бы стать моим псевдонимом: мисс Анна Неудача. Очень мило. Так и надо подписывать чеки. Я воспользуюсь этим псевдонимом для моих маорийских хрестоматий: составитель Анна Неудача. Холодно, я стою с малышами во дворе, держу на руках крохотку Лотоса и вглядываюсь в ушедшие годы – вереницу лет и инспекторов... да, как учительница я, конечно, потерпела неудачу.

– Хотя как человек, по-моему, нет. Вернуться ощупью из другого мира, проделать путешествие из мира фантазии в мир реальности всегда нелегко: происходит... вернувшись, естественно, щуришься. И все-таки коричневый отправил домой белого, и мне пора успокоиться.

Я высматриваю Севена на школьном дворе, где лежит иней, вон он – около грецкого ореха за нашим сборным домиком. У Севена поджарое тельце и резко удлиненное лицо с большими глазами, будто нарисованными детской рукой. Этот забияка похож, скорее, на печального неврастеника. Одежда висит на нем мешком, хотя ему покупают дорогие вещи; как все маленькие маори, он не умеет носить брюки, и они то и дело сползают, а его башмаки внушают ужас. Но он подходит ко мне по первому зову, что мне очень дорого, и, как только я встаю на одно колено, чтобы сравняться с ним ростом – на другом я держу Лотоса, – нас тут же обступают малыши.

– Скажи-ка, маленький Севен, это ты побил Мальчика?

– Нет.

– Точно! – возглашает хор.

«Точно» заменяет им «да».

– А чего он задавался, – защищается Севен.

– Он ему как даст, – добавляет Таме, – а потом еще, а потом еще, а потом еще.

– Врешь!

– Нет!

– Точно!

– Нет!

– Точно!

Я поднимаюсь и беру Севена за руку.

– Пойдем, малыш, – говорю я и веду его в класс, – Таме, ты тоже иди, а то Севену будет скучно.

Детям незачем сидеть в одиночестве и предаваться размышлениям. На самом деле им вообще незачем предаваться размышлениям. Эта радость от них не уйдет. И без того уже хватает печальных Анн, от которых некуда деться. Пока Севен в таком благодатном возрасте, нужно позаботиться о решении одной-единственной задачи, что я и стараюсь сделать. Время от времени я помогаю ему начать – принуждение и наказание здесь ни при чем. В мире позади моих глаз, в моем сознании, маячит вулкан с двумя кратерами: в одном клокочет созидательная энергия, в другом – разрушительная. Я ласково усаживаю маленького человечка за низкую парту рядом с Таме и вручаю обоим по дощечке с глиной.

Потом беру на руки желтый комочек, моего Лотоса, и вновь бросаюсь в водоворот приготовительного класса.

О чем я думала... что меня так огорчило, когда я вошла в класс? Совершенно не помню...

Опьянение...

Я пьянею от малышей, как от бренди. Опьянение алкоголем незаметно переходит в опьянение работой, в опьянение жизнью, бурлящей вокруг меня: у моих ног, у меня на руках, позади меня, передо мной. Текут минуты, и я растворяюсь в детях, я растворяюсь в каждом из них полнее, чем растворялась когда-нибудь в бренди.

А запах... на запах обращает внимание только Блидин Хат, ему явно нравится, как пахнет мое масло для волос.


Не каждому дано оценить мой короткий халат художницы с разлетающимися полами и юбку-дудочку: новенькая девочка Рити – видят бог, в четыре с половиной года ей еще не место в школе, не говоря уже о том, что у нас и без нее негде повернуться, – Рити почти все утро разглядывает мое одеяние. Она несколько часов ходит за мной по пятам, не спуская с меня глаз, и наконец подводит итог своим наблюдениям:

– Мисс Вонтопоп, у тебя видно нижнюю юбку.


– У меня стащила фартук.

Марк дергает меня за халат. Маленький белый Марк любит, чтобы нужная вещь была в нужном месте, в нужное время.

– Прекрасно.

Марк смотрит на меня в растерянности, и я встаю на колени, теперь мы одного роста.

– Я положил фартук в парту, – жалуется он, – а его там нет.

Коричневый Матаверо отвечает вместо меня. Тоненький маорийский мальчик с такой же тонкой душой, как у его дедушки, председателя школьного совета, и так же, как дедушку, Матаверо волнует проблема взаимоотношения рас.

– Ты сам сказал, – набрасывается он на Марка, перекрикивая шум в классе, – ты сам сказал, что в пятницу возьмешь фартук домой стирать. – Матаверо, как и его дедушка, замечает все, что делается вокруг. – Он у тебя дома! Мисс Воронтозов, он у него дома!

О, Матаверо в состоянии произнести мою фамилию...

– Нет, не дома!

Так, маори против пакеха[2]? На чьей же я стороне? Матаверо захлопывает книжку, расталкивает детей, бежит на террасу и, конечно, возвращается с фартуком.

– Он даже не думал его искать, – кипит Матаверо, – фартук был у него в ранце!

Все маори воры, напоминаю я себе, так считают пакеха.

– Мисс Воронтозов, – белый Деннис хватает меня за халат, вынуждая встать на колени. – Кто-то украл мою тряпку, – говорит он с характерными жалобными нотками нервного мальчика, замученного родительской тиранией. Но как легко справляется его язык с моей фамилией!

– А я знаю, где она! – звенит голос Матаверо. – Она валяется около дохлой крысы.

У Матаверо большие красивые глаза и большая красивая голова на коротковатом туловище, которое поддерживают ноги-коротышки – точь-в-точь как у нашего председателя. Он вновь захлопывает книгу с покорностью взрослого человека.

Я перевожу взгляд с одного на другого. Деннис смотрит на меня затравленными глазами ребенка, которого мать начала бить слишком рано, на нем до отвращения чистая одежда мальчика из приличной семьи. Он не станет танцевать, как мои непокорные грязнули Тамати.

– Где же эта дохлая крыса? – спрашиваю я.

– Около норы, – отвечает Матаверо.

– А где нора?

Матаверо повышает голос, совсем как его нэнни[3], когда теряет самообладание, препираясь с Советом, который никак не соберется заняться ремонтом школы.

– Около двери в уборную, где же еще!

Я перевожу взгляд с коричневого на белого – на чьей же я стороне?

– Он бросил тряпку около уборной, – бушует маори. – Он тоже не хочет сам искать!

Матаверо говорит грамотнее многих пакеха и бросается в бой со всем пылом маорийского воина. Так и надо отстаивать права коричневой расы. Так и надо бороться с белым Советом за новое помещение.

– Я не бросал, – добросовестно лжет Деннис.

Все маори – воры, все воры – маори. Не об этом ли думают в Совете, когда обсуждают вопрос о нашей маорийской школе? Так или иначе, на чьей же я стороне в этой расовой перебранке? Какого цвета я сама?

Какого я цвета?

Я осторожно пробираюсь к окну и облокачиваюсь на пианино, мой взгляд пробегает по просторным равнинам и останавливается на дальних холмах. Мы похожи – я и эти холмы. Иногда они синие, иногда серые, а ранней весной белые. Все зависит от погоды...

Но оба мальчика в состоянии выговорить мою фамилию!

– Что случилось, что случилось, малыш?

Я встаю на колени, теперь мы одного роста, и я треплю его по подбородку.

– Севен... Севен ущипнул меня. Севен.

– Но ведь Севен под навесом. Я отослала его за то, что он ударил Хиневаку по ноге.

– Он пришел и ущипнул меня.

– А где он сейчас?

– Под тем навесом. Он пришел и ущипнул меня.

– Неужели он пришел, ущипнул тебя, а потом опять ушел?

– Да-а. Пришел и ущипнул.


Звонок прогнал малышей из класса, и я могу подойти к зеркалу в кладовке, чтобы привести в порядок свое лицо перед встречей с мужчинами за утренним чаем. Мне придется основательно потрудиться. Перенапряжение, неизбежное в приготовительном классе, и постоянная тревога, не говоря уже о меле и пыли, не могут не оставить следов. Особенно на волосах. На мои черные волосы садится каждая пушинка. Я расчесываю волосы с гордостью: они похожи на мамины. Отец говорит, что у мамы надо лбом они вились так же пышно, как у меня. Потом я слегка провожу помадой по губам и смахиваю пудру с бровей. Бог, надо надеяться, знает, почему я этим занимаюсь. Мужчины меня совершенно не интересуют. Но у меня есть гордость. А кроме того, старшая учительница обязана следить за своей внешностью и подавать пример большим девочкам. Мало ли почему. Хотя бы потому, что наступила весна и мне не хочется быть белой вороной.

Но я не в состоянии изобразить на лице радость даже с помощью косметики. Опьянение прошло, дети ушли, со мной только моя усталость. К тому времени, когда я вхожу в коридор большой школы, от меня уже снова не остается ничего, кроме моей печальной души. Я сижу в кресле, которое директор принес специально для меня из своего кабинета, на полу валяются куртки, миски, забытые башмаки, а я смотрю на вяз за окном и ищу у него утешения. Я стараюсь не слушать разговоры мужчин, мои глаза и мысли прикованы к голым ветвям дерева, и я будто наяву вижу его новый пышный зеленый наряд – новую жизнь, которая пока дремлет в почках.

Директор не уходит, Поль Веркоу разливает чай. Он неправдоподобно красив, но его присутствие раздражает меня: вражда поколений. И все-таки, когда он передает мне чашку, я не в силах отвести от него глаз. Высокий молодой мужчина с безупречной внешностью. Темные волосы зачесаны назад, широкий лоб. Круглые бездонные глаза похожи на цветы дельфиниума в рамке темных ресниц и бровей, веки красноречиво порхают вверх и вниз, но губы почти неподвижны, когда он говорит. Что касается носа и удивительной линии подбородка – они просто срисованы с обложки журнала. Разве может старая дева устоять перед таким очарованием? Правда, в моих глазах красота тела – ничто по сравнению с красотой ума. Жизнь успела кое-чему меня научить, и я понимаю, что Поль – всего лишь изнеженный холостяк из тех, кто охотно подсмеивается над неудачливыми старыми девами, поэтому мои мысли возвращаются к вязу с набухшими почками.

Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


  • 0 Оценок: 0
Популярные книги за неделю

Рекомендации