Текст книги "Времена года"
Автор книги: Сильвия Эштон-Уорнер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Я не сержусь, что директор решил отдохнуть от фамилии Воронтозов. В конце концов, он уже достаточно утомился. Больше, чем кто-либо другой. Так напрягаться по нескольку раз в день! К тому же он доказал, что в состоянии ее выговорить. Честно говоря, каждый раз, когда я замышляю бегство, все мое свободное время уходит на то, что я по буквам вывожу собственную фамилию на чеках и на бланках в билетной кассе. Так что директор имеет полное право говорить мне «мадам». Но отнюдь не этот Ну-Скажем.
– Я коченею, – повторяю я. – Леденею. Если вас устраивает такой отклик.
Я в самом деле коченею. Старший инспектор так старший инспектор. У страха тоже бывают приливы и отливы. Кроме того, во мне что-то переменилось... конечно, не надолго... после воскресного вечера в церкви. Разве властен инспектор отнять у меня дар бога... учить детей?
«Я видела, – пишет Твинни, –
голубя на.
Дереве он пел.
Мистер Веркоу говорил.
Мисс Воронтозов.
Про голубя.
Он смотрел на.
Мисс Воронтозов».
– Подумать только, ты стала совсем взрослой, – говорю я, сталкиваясь с Варепаритой, когда она выходит из класса Поля; занятия уже кончились, давно кончились. – Сколько же тебе лет?
– Скоро будет тринадцать, мисс Воронтозов, – отвечает она.
Ее лицо привлекает не только красотой. Оно светится изнутри. Горит огнем.
– Тринадцать? Я думала, пятнадцать.
Надо бы сделать Варепарите замечание за то, что она так долго засиживается в школе. Но Варепарита – моя правая рука в классе, и она с легкостью преодолевает все барьеры в фамилии Воронтозов.
– В такое время тебе уже пора быть дома, – осторожно начинаю я.
– Мне хотелось дождаться учителей и приготовить чай, мисс Воронтозов. А потом вымыть чашки.
– Это очень мило с твоей стороны, Варепарита. Но сейчас тебе лучше поторопиться домой. Нэнни, наверное, уже беспокоится. – Будет тринадцать. Маорийские девочки так быстро растут. – До свиданья, Варепарита.
С этими рослыми, своенравными, вспыльчивыми маорийскими девочками нужно соблюдать безукоризненную вежливость, тогда они отвечают тем же. Вежливость – главное, что помогает мне держать их в узде, рока я не прихожу в ярость.
– До свиданья, мисс Воронтозов. Мне всегда приятно чем-нибудь вам помочь.
Попятно?
Четверг, дождь. Я иду под пальмами, у меня отвратительное настроение. Даже бренди не помогает. И голова болит: я плохо сплю из-за того, что в прошлую пятницу Поля не было в городе. Нашелся, видно, кто-то помоложе. Что уготовано нашему блистательному сегодня, которое сталкивает в пропасть наше вчера? Неужели старые девы не имеют права на такую роскошь, как волнение? Подумать только, я способна ждать чего-то от юноши, будто мне двадцать лет и ни днем больше! Жалкая мужчиноманка, вот кто я!
С негодованием попирая ступеньки террасы, я вхожу в ветхий сарай с голыми стропилами, вряд ли пригодный даже для содержания петухов или кошек, и занимаюсь тем, что мне положено: смачиваю песок, разминаю глину, смешиваю краски, присматриваю за печкой, отпираю пианино. Мужчины! Я отплевываюсь – в самом деле, не на словах.
Уж не возомнила ли я, что накопила какой-то опыт обращения с мужчинами? Бог, помоги мне остаться человеком! Мужчины! Что я когда-нибудь знала о мужчинах? Поворачивайся, поворачивайся, старая дура, делай хотя бы то, что умеешь: краски, глина... песок! Сегодня четверг, идет дождь, все остальное – не для тебя!
Двадцать... смешно... тебе восемьдесят!
Дождливый четверг...
Я сижу на низком стуле, спиной к печке, одной рукой я прижимаю к себе крошку Лотоса, другой – негодника Пэтчи: они оба боятся грозы, а гром все гремит и гремит. Дождь барабанит по низкой крыше. Интересно, как относятся к дождю мои цветы? Дождь барабанит и по цветам. Дождь вездесущ. Он барабанит по крутой высокой крыше большой школы, которую ненавидит директор, и заглушает пение в классе Поля, он барабанит по крыше городской церкви и моего дома, где в комнате-келье меня ждет фотография Юджина, и по железной крыше Селаха. Дождь вездесущ. За это я люблю его: все тропинки, по которым разбегается моя жизнь, сливаются под дождем в одну, никто и ничто не в силах подарить мне такое ощущение цельности.
Я оглядываю переполненную комнату. Все эти не похожие друг на друга существа, несхожие лица и оттенки кожи наводят меня на мысль, что, будь у меня возможность рожать, я хотела бы иметь вот таких детей, отпрысков разных отцов. Тогда я, как дождь, обняла бы их всех, и мое материнство помогло бы им обрести друг друга. Но ничего не поделаешь, я прекрасно понимаю, что, только отказавшись от возможности рожать, можно совершить невозможное: пятьдесят-шестьдесят разных детей от разных отцов теснятся на хрупком суденышке, плывущем по бурному морю, и для каждого из них находится место у моей груди.
Снова раскат грома, малыши поднимают головы – одни с недоумением, другие с восторгом, третьи со страхом, – а я изумляюсь многоликости класса, многогранности его души. И запутанным тропинкам своей жизни – своей многоликости. Для директора я энергичная учительница со странностями, для Поля – искательница приключений с видами на будущее, для Юджина – недосягаемая возлюбленная, для инспекторов – неумелая преподавательница, для цветов – просто одинокая женщина и только для бога – неутомимая труженица из Селаха. Все эти разъединенные образы непрерывно сменяют друг друга, луч света выхватывает лишь случайные штрихи. О, если бы одна страсть подчинила себе всю меня без остатка!
Правда, раздумываю я, наматывая на палец светлую прядь волос Пэтчи, сейчас как будто начали возникать новые связи. Поль, например, мало-помалу перекочевывает из школы в мою личную жизнь, а мои маорийские книжки прокладывают себе путь из Селаха в школу, так же как музыка для оркестра, которую я сочиняю по вечерам к нашему празднику, но разве о таком единении идет речь? Я касаюсь щекой черной головки Лотоса. О, как я устала олицетворять дешевый флирт в глазах Поля, сумасбродство в глазах директора, отказ в глазах Юджина, неудачу в глазах инспектора и художника в глазах бога. Пусть хлынет проливной дождь и примет меня всю. Обнимет меня всю. С той же нежностью, с какой я раскрываю свою душу бесчисленным граням детства здесь, в классе. На это способен только дождь.
Дождливый, дождливый четверг...
Севен, мой будущий убийца, если я не изобрету для него какое-нибудь чудодейственное лекарство, кричит в кольце врагов. Таме, самая светлая, самая вместительная голова из всех коричневых и белых голов, какие я встречала в приготовительных классах, читает до изнеможения самому себе. Марк, воплощенная дисциплина и добродетель, переписывает страницу за страницей. Мохи, неутомимый мечтатель, грезит, лежа на циновке рядом с близнецами Твинни, которые поют дуэтом и подыгрывают себе на гавайской гитаре. Вайвини придумывает на столе свой собственный танец. Но как ни сложится жизнь этих малышей в будущем – по образцу честолюбцев пакеха или говорунов маори, – какие семена ни прорастают здесь, в школе, лавры первооткрывателя достаются мне, беззастенчиво радуюсь я. Да, какой бы новый живой росток ни появился здесь, в приготовительном классе, лавры первооткрывателя достаются мне.
Дождливый, дождливый, дождливый четверг, а я целый день разговариваю с малышами. Они задают сто тысяч вопросов в первую половину дня и двести тысяч – во вторую. И чем дольше мы разговариваем, тем яснее я ощущаю, что к нашему диалогу можно подобрать некий универсальный ключ. Что в этом диалоге скрыт какой-то высший – высочайший! – смысл, пока недоступный моему пониманию. И чем больше я устраняюсь как учительница и разговариваю с ними как человек, чем доверчивее я отдаюсь потоку их энергии, подчиняюсь их склонностям, их настроениям, их жажде общения, тем ближе подступает моя мысль и постижению того нечто, которое содержит ответы па все мои вопросы, – к ключу.
Но часто я думаю, что шум в классе – слишком дорогая цена в моем возрасте. Не шум сам по себе, повторяю я снова и снова, а душительница Вина, дочь страха: что скажут люди. Я прогоняю ее, но она возвращается. Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь распрощаться с ней навсегда в этой короткой жизни. Наверное, дело тут все-таки не в одной лишь отваге; отвага отвагой, но чтобы разделаться с Виной, необходимо хирургическое вмешательство: бывают случаи, когда приходится удалять опухоль, даже если человек прожил с ней всю жизнь.
Только мечта в состоянии выдержать мертвую хватку Вины, мечта, которая неистовствует у меня в груди, как гром на небесах, – мечта о настоящем детском питомнике, где отвлеченному образу ребенка дозволено принимать любые очертания.
Дождливый, дождливый четверг...
После ленча придут старшие девочки вязать, кроить и шить, после ленча репетиция оркестра – и все это сверх занятий с малышами. Шум достигает апогея. Когти Вины впиваются мне в горло, странные картины – как необычно ведут себя дети! – возникают в моем сознании. И где-то, теперь уже не так высоко надо мной, теперь уже не так далеко... ключ.
Разум сверкает, сколько в нем граней! Одни обстоятельства рождают один отклик, другие – другой. Новый поворот – новые изменения, и снова изменения, и снова. Круг за кругом, час за часом. Одно настроение, другое настроение. Одна мысль, другая мысль. Одно желание, другое желание; одно воспоминание, другое воспоминание. Как уследить за всеми переменами на протяжении целого дня? За улыбкой, слезой, нежностью, яростью? За мыслью, мечтой, надеждой, сожалением? К тому времени, когда я запираю пианино, прячу цветные мелки на верхнюю полку кладовки, где их не достанут руки малышей и не приметят большие мальчики, которые придут утром разжигать печку, к тому времени, когда я в последний раз, минуя равнины, бросаю взгляд на свой любимый холм, едва различимый в пелене дождя, только гроза смутно напоминает мне об утренних размышлениях. Что-то о дожде... или о мужчинах? Как всякую мать, меня по-прежнему гложет необъяснимое желание приготовить и сложить в чемодан одежду для новорожденного... Но о каких родах шла речь? Так бывало не раз: в классе – в этом кратере вулкана – мои личные радости и горести будто сметает ураган. Я перестаю понимать, отчего была так счастлива или так несчастна. Я не помню, какое настроение у меня было минуту назад.
Я беру пенал и уже не помню, какое настроение у меня было минуту назад, я радостно выхожу из класса под проливной дождь и возвращаюсь домой омытая и обновленная, омытая – буквально.
Но ключ уже вновь – неотъемлемая часть меня самой.
Иногда поздно вечером, когда я тружусь над маорийскими хрестоматиями, я почти вижу его. Иногда мне кажется, что он вступил в незаконную связь с насилием. Из-за красок. Из-за красок в домиках-баночках, из-за красок на бумаге: краски – воплощение страсти и нежности, ее соседки. Как они сверкают, сливаются друг с другом и... они выходят из повиновения! Они командуют мной! Их решительность, их встречи и разлуки – они ведут себя как дети!
Поздно вечером мысли так непринужденно сменяют одна другую, будто хотят угнаться за движением кисти. Переливы красок па бумаге ускоряют бег картин в мире позади моих глаз. Они выступают вперед, отодвигаются, повторяются, сталкиваются, меняются местами и в конце концов я теряю всякое представление о том, что за стенами Селаха темно и тихо.
Я, старуха, сижу в кресле-качалке и содрогаюсь от мысли, что ничего не сумела сделать за те пять часов, которые каждый день проводила в классе, – эта картина преследует меня все настойчивее и настойчивее. Ее сменяет другая: я сумела сделать и меня выгнали из школы. Потом я вижу приготовительный класс, где инстинкты не подавлены запретами, и любуюсь красотой естественного роста, а потом снова и снова вижу агонию умов, смятых в лепешку. Я вижу первозданность па[7]7
Маорийская деревня.
[Закрыть] и свое имя в черном инспекторском списке, а может быть, даже в директорском. Картины вытесняют одна другую, я вижу карие, голубые, черные глаза, их взгляд пробивается сквозь тяжелый свод традиций и правил, словно взгляд узников подземной темницы.
Я встаю и иду к двери, но, когда я окунаюсь в холод весенней ночи, картины исчезают, зато Вина тут же вскакивает мне на плечи, и я невольно задумываюсь, есть ли предел человеческой отваге или отвага – это некая субстанция, обладающая свойством делиться на части, каждая из которых способна к регенерации, так что ее запасы неиссякаемы. Выдержит ли этот спасательный пояс, если я поплыву против течения, размышляю я, проходя мимо длинноногих дельфиниумов. Будь у меня уверенность, что выдержит, я бы бросилась в поток и разбила своды темницы для малышей. Тогда страх перед бессильными сожалениями старости не старил бы меня раньше времени.
Иногда я почти вижу ключ. Но ощущение, что он здесь, рядом, особенно мучительно: идея, которая рвется к жизни и не в силах явиться на свет. Может быть, ткани моего мозга утратили с возрастом эластичность и податливость, и он уже не в силах дать жизнь ребенку. Может быть, мне уже не стоит готовить одежду для новорожденного и складывать ее в чемодан. Я глубже засовываю руки в карманы рабочего халата и в тревоге обхожу сад. Потом дом: иду к пианино, к одному окну, к другому в поисках уголка в моем маленьком мире, где беспокойство не так мучительно.
Но беспокойство стихает само собой – родовые муки тоже не длятся вечно, – и, возвращаясь через сад в Селах, я ухожу от мрака к свету. Я готовлю дрова на, утро и прикрываю на ночь рисунки.
Когда бы врагом моим был ты, о друг мой,
Неужто сумел бы коварней и злее
Меня поразить и унизить?
Дж. М. Хопкинс, стихотворение 74
В прошлую пятницу я напрасно искала Поля в городе. В раздражении я пытаюсь поймать мотылька, но, разжав кулак, нахожу на ладони только смятый цветок дельфиниума. А Поль весел как никогда, и это мне особенно неприятно. Но сегодня пятница, я на минутку останавливаю машину, чтобы передохнуть... я ни за что не сказала бы «подождать»... и вижу Поля: он идет по улице не менее пьяный, чем в другие пятницы. Как больно, когда тебя прощают! Это одно из преддверий ада... ну, скажем... прихожая.
Боже правый, он просовывает голову в мою машину средь бела дня! Где-нибудь в Латинской Америке это, может быть, считается вполне приличным.
– Мадам, вы надушились теми же восхитительными духами!
– Дорогой Поль, это всего лишь духи номер два. Подождите, пока я открою флакон номер один.
– Мадам, вы всегда восхитительны, духи здесь ни при чем.
– Спасибо, Поль. Это очень мило с вашей стороны.
Одинокой целомудренной женщине нелегко вести такой диалог.
Поль не желает расставаться со мной. Мы идем пить чай в модное маленькое кафе, где умеют делать настоящий молочный коктейль (благодаря американцам, побывавшим здесь во время войны), а потом наступает самое приятное. Он отправляется со мной за покупками. Поль идет рядом, то и дело прикасаясь ко мне, как принято у влюбленных, и, хотя он уже успел заправиться, мы с удовольствием болтаем и смеемся. Поль покупает себе трубку, для солидности, и заходит со мной во все магазины. Он разговаривает с продавцами с полным знанием дела, и я начинаю думать, что он прежде сам стоял за прилавком. Без тени смущения он выбирает для меня помаду, пудру, пилочки для ногтей, занавески для школы. А в парфюмерном отделе даже исполняет sotto voce[8]8
Вполголоса (итал.).
[Закрыть] песенку, которую когда-то продал рекламному агентству – что-то про косметику. Брр-р!
– Я хотел бы, – непринужденно заявляет в конце концов Поль или ром (сейчас мне это безразлично), – я хотел бы провести каникулы в Австралии вместе с вами.
– Простите, дорогой Поль, но я вынуждена обратить ваше внимание на мой преклонный возраст.
И тогда я слышу в ответ то, чего издала, – продолжение его фразы: «Будь вы на двадцать лет моложе, мы могли бы...»
– Это не имеет никакого значения.
«Наша маленькая девочка, – пишет Пату, –
она умеет смеяться
утром.
Но не умеет
вечером».
Я в тревоге поднимаю глаза и вижу: на нашем хрупком суденышке появилась квадратная фигура родительницы номер один. Меня пробирает дрожь. Когда замужние женщины застают меня одну, они тут же заводят разговор о весьма непоэтичных «законах жизни». Сейчас, однако, происходит что-то необычное. Поль питается у родительницы номер один, и она начинает довольно воинственно. К тому же... Конечно, она толстая и краснолицая, конечно, у нее совиные глазки, но она очень почтительно произносит фамилию «Воронтозов», а это уже кое-что.
– Он жестокий человек.
– Вот как?
Я тоже обратила на это внимание. Но меня тревожит причина, а не следствие. Заметила она, как он добр к Пэтчи?
– Это сразу видно по глазам – по глазам! Вы посмотрели, какие у него глаза?
– Да, посмотрела.
Но она еще не добралась до главного! До нашей совместной прогулки по городу.
– Вы знаете, у него совсем нет друзей.
Я стараюсь проявить интерес к ее словам.
– Правда? Зато у него, наверное, есть девушки?
– Нет, у него нет ни одной девушки.
– Вот как.
– Почему он не водит знакомств со своими однолетками? – решительно наступает она.
– Каждый, кто одинок, – начинаю горячиться я, – всегда может прийти ко мне. Старый и молодой. Добрый и злой. Каждый... добрый или злой – безразлично.
– Мисс Воронтозов, он жестокий, жестокий человек.
– Наверное, в этом виновато его прошлое.
– С ним никто не может поладить. Жил бы лучше в городе, сам по себе.
– Он имеет право приходить ко мне. Каждый, кто хочет, имеет право приходить ко мне.
– Он заставит вас заплатить за это. Вот увидите, он заставит вас заплатить!
– Я согласна. Я готова платить. Все равно он имеет право приходить ко мне, если он одинок. Я готова отдавать ему свое время. Он вправе располагать моим временем. «И кто примет одно такое дитя во имя мое, тот меня принимает».
«Наша маленькая девочка, – пишет Пату, –
умерла когда ее принесли
в па все
плакали в
Доме собраний.
Все плакали в
Доме
собраний».
– Поль, вы меня разочаровали, – говорю я, когда мы возвращаемся с баскетбольной площадки, где он присутствовал в качестве зрителя на нашей тренировке.
– Почему?
– Я думала, что познакомилась с настоящим закоренелым пьяницей, который будет меня развлекать. А вы сейчас почти всегда трезвы. Я, кажется, говорила вам, что меня интересуют только пьяные представители богемы. Разве вам еще не пора в бар?
Мгновенье он в задумчивости разглядывает трубку.
– Вы, конечно, отвлекаете меня от спиртного.
Теперь моя очередь задуматься. Наконец я решаюсь употребить прилагательное, которое уже неделю вертится у меня на языке и только ждет удобного случая, чтобы вылететь изо рта.
– Ваше замечание отнюдь не свидетельствует о сыновних чувствах.
– Которых у меня нет, – с неожиданной меткостью парирует он.
Мне нужно сделать несколько шагов, чтобы переступить через его слова, хотя, наверное, я сама вынудила его их произнести. Пока я обдумываю ответ, Варепарита успевает догнать нас, теперь она идет чуть впереди – как красив каждый дюйм ее коричневых ног, прикрытых только короткими коричневыми шароварами, как красивы ее черные волосы, упавшие, будто ночь, на желтую майку.
Пора покончить с этой игрой, решаю я.
– Что не мешает мне, глубокоуважаемый Поль, относиться к вам сугубо по-матерински.
Ему незачем знать, что во мне снова проснулась женщина.
Поль молчит; он с удовольствием разглядывает гибкое тело Варепариты.
– Я знаю, – рассеянно бросает он немного погодя.
– Вы многое теряете, – горячусь я, – из-за того, что у вас так мало сыновних чувств.
Гордость помогает мне выиграть бой с бунтующей женщиной.
– Я знаю, – с полным безразличием повторяет он.
Но утром по дороге в школу я дольше обычного брожу под пальмами, без нужды встаю на колени перед малышами, пока приближающиеся шаги Поля не превращают мое беспокойство в нечто иное.
Почему у него такой испуганный вид, когда он заглядывает в мои утренние глаза? Но с какой стати я задаю себе этот вопрос? Я прекрасно знаю, почему мужчина и женщина начинают бояться друг друга. Мне нужно скрыться от его глаз. Он не должен разглядеть во мне женщину, предательницу-женщину. А то у него появится совсем иной страх. Он испугается, что эта хищница разъярится и сотрет его в порошок, как Севен крошит в порошок кусок мела. Хотя Полю как раз нечего бояться. Женщину сторожит надежный тюремщик – привычка, привычка заботиться о младших. Он младший, значит, он в безопасности. Как бы близко ко мне он ни подошел.
Но подобные рассуждения не заставят женщину испариться из его глаз. Испаряется только бренди. Впрочем, все прекрасно, пусть смотрит сколько угодно. Нужно обладать слишком большой душой, огромной душой, чтобы перепрыгнуть через барьер возраста. Ибо через этот барьер можно перепрыгнуть, потому что у Человека нет возраста.
За пальмами дождь чуть слышно падает на землю.
– Как вы себя чувствуете, мадам?
– Не спрашивайте, как я себя чувствую. Я никогда не знаю, что ответить на этот вопрос. – Куда пропала его вчерашняя рассеянность? Что произошло за эту ночь? Наконец-то я освобождаюсь от его взгляда. – Я никогда не знаю, что ответить на этот вопрос, – повторяю я, глядя на свои туфли.
– Что же мне у вас спросить?
– Спросите, о чем я думаю. Так вы скорее что-нибудь узнаете.
– Не хочу.
По-моему, он почувствовал запах моих духов: его щека подергивается, веки трепетно порхают.
– Боже мой, только не говорите, что вы уже взрослый. Я готова принести вам извинения от лица новой расы.
– Я не нуждаюсь в указаниях, что мне говорить.
– Не может быть, разве вы в состоянии сами придумать, что сказать?
– Я могу вам сказать только одно.
Я опускаю голову и чувствую, как из его глаз на меня низвергается голубой поток, бездонный, безграничный, как небо, поток голубизны. В мозгу проносится мысль, что сейчас я услышу стандартную формулу, классическое «Я люблю вас». Прямо сейчас, ранним весенним утром, перед началом занятий, на глазах у малышей, которые вьются вокруг меня и него, под негодующие и радостные возгласы старших детей, которые теснятся вокруг меня, него и малышей, в присутствии пальм и дождя, которые стеной стоят вокруг нас всех. Куда исчезла темная пасть минувшей ночи? Вот он, один из сверкающих мигов, которые я «срываю с ветвей весны», собирая руками и губами нектар смысла жизни, один из тех мигов, которыми я буду упиваться позже, когда мой сломленный дух «поникнет в заточеньи». Я кладу свою уродливую руку на ствол дерева. Теперь дождь проникает уже и под кроны пальм. Я смотрю на опавшие листья, которые так раздражают моего дорогого директора, потом перевожу взгляд на их зеленых братьев. Струи дождя на моем лице, словно пальцы любви. Словно пальцы Поля, если бы не тюремщик, стерегущий меня – женщину. Я его избранница, выстукивает мое сердце. После стольких холодных и голодных лет я снова избранница. Исполненная отваги и уверенности, не только милостью бренди, я поворачиваюсь к Полю. Пусть он произнесет эти слова. Слова не ранят. Я хочу услышать, как он их произнесет, только услышать, больше ничего.
Я улыбаюсь, поднимаю глаза и говорю шепотом:
– Что случилось, мой прекрасный малыш?
– Что я могу сделать для вас, мадам?
– Я хотела... я хотела... вы хотели что-то сказать?
– Только это. Что я могу сделать для вас, мадам?
«Я видела, – пишет Твинни и от избытка чувств с силой нажимает на карандаш, –
Мисс Воронтозов
около гроба. Она
принесла цветы.
Она села рядом с
Пату. Он
начал разговаривать с
Мисс Воронтозов».
В эту пятницу я не хожу по магазинам в обществе блудного сына господа бога – у нас в школе вечер. И всю эту неделю я так поглощена нарядами наших ста пятидесяти детей, разучиванием танцев, репетициями с оркестром и своим приготовительным классом, не говоря уже о судорожных, отчаянных усилиях не запустить ежевечернюю работу над хрестоматиями, что у меня не остается ни времени, ни сил подумать, какое место занимают в моей жизни блудный сын, старший инспектор, его преподобие каноник, Раухия и даже фотография Юджина. За эту фантастическую рабочую неделю нескончаемая битва женщины с учительницей завершается почти полным разгромом женщины, вечно страдающей какими-нибудь сердечными недугами, поэтому, когда предпраздничная суматоха достигает кульминации и я наконец прихожу в сумерках в Дом собраний, в темно-красном вечернем платье, отягощенном отделкой из бархата, непомерно широкими рукавами и воспоминаниями, и в белом меховом жакете, обладающем свойством притягивать руки мужчин, мне тем не менее нет дела ни до одного мужчины. Я учительница с головы до пят, строгая учительница.
И гордая, несмотря на усталость, и совершенно трезвая. Правда, у меня было желание выпить немного бренди, чтобы набраться храбрости перед вечером, который придется провести с Полем, но бренди, как известно, трудно совместить с музыкой, а для меня работа важнее мужчин. Поэтому я спрятала благословенный хрустальный стаканчик и с ним все свои чувства; я только учительница!
О, как я горжусь собой! Я нужна всем и каждому! Директор не может обойтись без моей музыки и без моего умения справляться с детьми. Несколько десятков коричневых рук щупают мой бархатный подол, сотня языков задает мне вопросы, старшие дети приходят ко мне со своими обидами и спорами – Поль разбивает их на группы для участия в торжественном марше и, когда я усаживаюсь за пианино, где мне предстоит провести два часа, ни одно запавшее в память слово не тревожит мое сердце, ни одно воспоминание о нежном прикосновении не твердит мне о неодолимой воспламеняемости моей души, верхние октавы возвещают начало торжественного марша, призывая всех учеников обручиться со мной на ближайшие два часа, и мужчины перестают для меня существовать.
Но после ужина на сцену поднимается оркестр, дети уступают место взрослым, а я отрываю взгляд от сонных карих глаз у своих колен и вдруг вижу, что блудный сын сгибается надо мной в нелепом поклоне, и в то же мгновенье мои уродливые руки, еще не остывшие от прикосновения к клавишам, взлетают к шее и сжимают ее, чтобы заглушить непривычные удары молоточка в венах. Волна горячей крови безжалостно уносит прочь этот вечер, радость, которую мне подарили дети, и страх перед старшим инспектором. Упорная сосредоточенная работа в классе, победы, одержанные в Селахе, – все позабыто, и, пока я двигаюсь вместе с этим неотразимым сердцеедом, подчиняясь прихотям отрывистой мелодии, пока я держу его за руку и обнимаю за плечи, – пусть мы беспомощно наступаем друг другу на ноги, пусть человек, лишенный чувства ритма, для меня не человек, пусть его дыхание говорит, что во время ужина он наведался в бар за мостом, – я слышу только громовые раскаты иной музыки, звучащей в моей душе, и не вижу рядом никого, кроме извечно голодного мужчины. Втайне от всех, опьяненная радостью, я опускаю в свою копилку еще один миг свершения.
Но женщины не говорят о таких вещах...
Но люди разных поколений живут по разным законам. Я уже достаточно стара, чтобы стесняться своего возраста, зачем же в моем возрасте еще становиться посмешищем?..
Я иду за Полем по своему саду.
– Первые петухи, – говорит он.
– Нет, это заря стучится в небеса.
Есть люди, в присутствии которых я старею.
Я иду за Полем в своем вечернем платье под деревьями с густыми цепкими ветвями, но ему не приходит в голову раздвинуть передо мной ветки. В саду холодно, особенно после жарко натопленного Дома собраний, но Поль не предлагает мне свой пиджак.
– Я кончу тем, что сопьюсь, – говорит он.
– Надеюсь.
– Я умру в канаве.
– Прекрасный конец.
– Я выпью чашу жизни до дна.
– Какую веру вы исповедуете, Поль?
– Веру в другое существо. По-моему, это единственная религия, о которой стоит говорить.
– Верили вы когда-нибудь в другое существо?
– Да, не так давно.
У темного силуэта ворот я нагоняю Поля. Моя душа неспокойна, не из-за бури, пережитой час назад, и не из-за конфликта поколений, помешавшего нам с Полем найти общий язык на сегодняшнем вечере, – мне жаль вот этих минут. По правде говоря, когда он стоит в темноте так близко от меня, я все еще горюю, что отвергла его поцелуи, но это последняя попытка женщины оказать сопротивление учительнице. Я призываю на помощь всю свою отвагу, чтобы сказать Полю несколько слов. Таких слов, которые обратят ко мне его сердце, которые отвратят его от меня навеки. Учительница требует, чтобы эти слова были сказаны.
– Я умру в канаве, – повторяет Поль не без удовольствия.
– Я готова, – начинаю я, – стать вашим домом.
Поль в тревоге поднимает голову.
– Но я такой непостоянный человек.
– Поймите, Поль, мне ничего не нужно от вас, ничего. В моем представлении слово «дом» не имеет отношения ни к социологии, ни к географии, ни к сердечным привязанностям.
Поль не без труда справляется с тугой щеколдой, выходит за ворота, делает несколько шагов и возвращается.
– У меня никогда не было дома. У меня никогда не было никакого дома. Мне никто никогда не говорил таких слов.
Наконец-то мы заключили мир. Вероятно, от поколения к поколению все-таки можно перекинуть мостик. Кажется, мы зашагали в ногу. В конце концов, у меня вполне мог быть такой сын, если бы однажды на заре я не поступила с Юджином точно так же, как сейчас с Полем.
– Я допускаю, что мое желание быть вашим домом чем-то смущает вас, – спокойно продолжаю я, впервые чувствуя под ногами твердую почву, – или беспокоит, что ж, значит, у вас есть для этого основания.
Поль безмолвствует.
Я продолжаю, хорошо сознавая свое превосходство.
– Но так как это мое жилище, вам придется считаться с моим образом мыслей и с моими представлениями о приличиях.
Поль опять сникает. Ему труднее пройти по мостику, чем мне. Он бросает меня у ворот и снова уходит, я едва вижу, где он. Кричит петух, другой отвечает ему, Поль медлит, но потом опять возвращается.
– Я глубоко тронут.
– Не верю.
– Почему?
– Потому что вы еще не поняли. Пройдет года два, не меньше, прежде чем вы поймете.
Беспокойство вновь гонит его прочь, но какая-то мысль с прежней неумолимостью заставляет вернуться.
– Если бы я встретил такого человека, как вы, когда вышел из сиротского приюта, – говорит он без капли пьяной жалости к себе, – если бы я встретил такого человека до того, как пошел в матросы, моя жизнь сложилась бы совсем иначе.
– Я хочу, чтобы вы приходили ко мне, когда вас что-нибудь тревожит, – говорю я и чувствую, что мне снова не по себе. – Я хочу, чтобы вы всегда, что бы ни случилось, всегда знали: есть человек, который вас понимает, с которым вы можете поговорить в любое время, при любых обстоятельствах.
Он упорно смотрит на розовеющее небо, и, хотя мне уже исполнилось сто лет и я замерзла и устала, я повторяю:
– В любое время, при любых обстоятельствах.
Молчание, заполненное работой мысли...
– Вы, наверное, замерзли.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.