Текст книги "Времена года"
Автор книги: Сильвия Эштон-Уорнер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Мистер Аберкромби продолжает молчать. Как приятно это новое, такое необычное ощущение: рядом со мной человек, более осведомленный, чем я, и ему интересна моя работа. С какой остротой я наслаждаюсь этим мигом, одним из тех, которые я «срываю с ветвей весны». Мистер Аберкромби даже не представляет себе, что он мне дарит. Ему не приходит в голову, что в этот сияющий миг он освобождает меня из мертвых объятий прошлого. Только бы он не догадался, о чем я сейчас думаю. Но на этот счет я могу быть спокойна. Здесь, в сборном домике, мои слова всегда звучат вызывающе и даже грубо. Наконец он усмехается и говорит:
– На чем же основана ваша программа по искусству? – Разговор мужчины с мужчиной, что я всегда ценю. – На заимствованиях?
– Разройте пепел!
Кстати, моя программа основана на эйдетизме[17]17
Эйдетизм – способность надолго сохранять в памяти живой образ предмета.
[Закрыть]. Почему я не могу сказать ему этого как мужчина мужчине? Стыдись, Анна, стыдись – где чувство собственного достоинства, которым отличался твой отец? Я делаю еще одну попытку:
– Я всегда была отщепенцем. Скверным мальчишкой, который без конца нарушает правила. Всеобщим посмешищем. – Мне нравится это слово. – Посмешищем.
Он кивает в знак понимания, и мне это неприятно. Понимание только раздражает меня. Я не привыкла к пониманию. Понимание и сочувствие так и не отыскали дороги в мой дом. И давно скончались в пути. Они отдают «гниющими лилиями». Меня снова охватывает ярость.
– Не ждите от меня душещипательных подробностей! Пусть другие учительницы рассказывают вам трогательные истории! Я вовсе не хочу вас разжалобить!
Мистер Аберкромби опускает глаза и молчит. Толпа наших новых родственников врывается в класс. Мои руки выпрыгивают из карманов красного халатика и хватают воздух.
– Рыжик! Уведи этих детей! Мне нужно поговорить с мистером Аберкромби! Я не в силах выдержать грохот их башмаков!
И я не выдерживаю. Как может Вина не стискивать мое горло, если дети шумят в присутствии инспектора! Мистер Аберкромби вновь поднимает глаза и молча смотрит на меня. «Читает» меня, по своему обыкновению. Сколько еще таких «читок» я в состоянии вынести? Как суров взгляд этих глаз, они все замечают, запечатлевают и оценивают.
– Малыши шумят, потому что видят, что я встревожена, – оправдываюсь я. – Они всегда чувствуют, когда я нервничаю. Стоит мне разнервничаться, и они тут же начинают шуметь.
Куда девалась моя твердая решимость не обращать внимания на инспекторов? Где моя «вера в это существо»?
Мистер Аберкромби благоразумно кивает, он вновь воплощенное самоустранение.
– Вы не должны нервничать в моем присутствии, – возражает он с профессиональной сердечностью. – Я всегда относился к вашей работе с одобрением.
Вы. Я. Неужели он настолько забылся, что смеет употреблять зловещую формулу «Ты да я», пусть даже в таком обесцвеченном варианте... Но мне ненавистна профессиональная сердечность. Я привыкла к прикосновениям малышей и не хочу мириться с суррогатами.
– Вы инспектор! – наступаю я. – Инспектор – это инспектор.
Мистер Аберкромби снова молча опускает глаза, будто в самом деле стыдится своего инспекторского звания. Его изящная рука ложится на страницу, где нарисован Ихака, главный герой маорийских книг, о которых я рассказываю в программе. На Ихаке короткая майка, белые штаны съехали ниже пупка, голый коричневый живот выставлен напоказ.
– Вот он какой, – с нежностью говорит мистер Аберкромби.
С неподдельной нежностью. И в тот же миг я вновь счастлива, я на седьмом небе от счастья, что вижу, как его рука ласкает мою мечту. Ладонь этой руки, накрывшей Ихаку, будто объединяет под одной крышей Селах и сборный домик. Мистер Аберкромби переворачивает страницу и натыкается на песенку Ихаки, которую я сочинила этой зимой. Он смотрит в ноты и напевает мотив.
– Слова и музыка Анны? – спрашивает он.
Я не верю своим ушам.
– Простите?
– Слова и музыка Анны? – повторяет он смущенно – смущенно!
Мои руки медленно опускаются и прячутся в карманы, я смотрю в пол.
– Да, – шепотом отвечаю я.
Тоже смущенно.
Молчание. Молчание – преграда, будто присутствие постороннего. Я чувствую, как солнце припекает голову, и слышу шелест страниц. Мне мучительно трудно шагнуть из сказки в действительность. За эту зиму я успела привыкнуть к старшему инспектору мистеру Аберкромби, пребывающему в мире позади моих глаз. Я не приготовилась к встрече с настоящим грозным инспектором в мире реальности. По вечерам в часы отдыха, разговаривая с вымышленным мистером Аберкромби, я не ощущала его присутствия так явственно, как сейчас. По вечерам я беседовала с человеком, созданным моим услужливым воображением. И мой сговорчивый собеседник никогда не являлся мне в образе мощного генератора энергии под маской самоустранения. Но какие бы хитроумные маски ни носили мужчины, ни одному из них еще не удалось меня провести. Самоустранение мистера Аберкромби заставляет меня только острее почувствовать, какая огромная сила таится в этом человеке.
В мире позади моих глаз я не позволяю себе резкостей, обмениваясь мыслями со старшим инспектором. А сейчас позволяю. Я не успела привыкнуть к маске. Он не носил ее во время наших разговоров зимой. Потому что тогда ему не нужно было прятать под ней фонарик, освещающий мой мозг. Мужчина, который стоит сейчас передо мной, этот великан в сером костюме, этот седовласый инспектор с суровым лицом, – совсем другой человек. О вероломство фантазии!
Мы начинаем говорить одновременно. В моем маленьком мире мистер Аберкромби говорит только тогда, когда меня это устраивает. Я смотрю на него с удивлением.
– Ваш график смены ритмов, который висит на доске вместо расписания... Я никогда не видел ничего подобного.
– Что в нем особенного, – воинственно спрашиваю я, – что особенного, если день ребенка разбивается на периоды?.. Я называю их периоды активной работы и периоды усвоения. Это всего лишь дыхание. Глубокое дыхание мозга! – Спокойнее, Анна, спокойнее. Помни, что ты Воронтозов. – Нормальное дыхание – неотъемлемое право каждого ребенка.
Мистер Аберкромби потирает лицо ладонями – знакомый характерный жест. Он стоит слишком близко, он слишком реален. И все-таки я должна как-то согласовать свои слова и свое отношение к этому человеку. Но у меня ничего не получается.
– Вы снова заставили меня говорить, – упрекаю я его.
– Я надеялся, что мне это удастся.
– Я не избалована благожелательностью, я не знаю, что вам сказать.
– Ничего.
Ненадежное весеннее солнце прячется за облаками. Мои глаза испытывают огромное облегчение. Но этот напряженный разговор утомил меня. Настоящее, невыдуманное общение слишком большая редкость в моей жизни. Тени от облаков падают на нас обоих, и я вспоминаю, что я безобразна, что у меня уродливые руки. И опускаю голову.
– Мне так приятно приходить в этот класс, – говорит мистер Аберкромби смиренно, даже смущенно, как это ни невероятно!
Его неподдельное самоуничижение не имеет ничего общего с техническими приемами.
На этот раз я знаю, что нужно молчать, и молчу. Только отворачиваюсь, чтобы он не видел моего лица. Мистер Аберкромби закрывает папку.
– Можно мне взять вашу программу с собой? Я хотел бы посмотреть ее более внимательно.
Он чистосердечен, как пятилетний малыш.
Сейчас я, несомненно, могу обойтись без резкостей. Здесь, рядом со мной, совсем близко от меня, стоит тот, кого я вправе считать по меньшей мере соучастником своих утренних бдений в Селахе. Мужчина, который так самоотверженно защищал меня от воспоминаний, мужчина, который все лето, всю осень и зиму помогал засевать опустошенные борозды моего разума. Здесь, рядом со мной – не в мечтах, а в действительности! – стоит отец моей творческой мысли, человек из плоти и крови: я вижу и слышу его, я могу протянуть руку и прикоснуться к нему. Без резкостей, Анна, без резкостей. Скажи: «Да, мистер Аберкромби, конечно!»
Я поднимаю голову, и внезапно наши глаза встречаются – в первый раз с тех пор, как я его знаю. У мистера Аберкромби суровые, проницательные, бесстрашные глаза. Ясные и упрямые. Как мог Перси Герлгрейс говорить гадости о человеке с такими глазами? Что это: двуличие художника, умеющего перевоплощаться в чиновника – существуют, наверное, подобные технические приемы, – или соглашательство в силу необходимости? Я не знаю этого мистера Аберкромби. Ко мне в класс приходит человек, которого я боюсь, да, боюсь, но он искренен.
– Я ведь даже не учительница, – доносится до меня чей-то голос.
Мой голос.
По-моему, руки за спиной мистера Аберкромби готовы выйти из повиновения.
– Вы удивительная учительница!
И только позднее, когда начинается дождь и я вижу, как мистер Аберкромби вместе с директором идет по тропинке к воротам, я вспоминаю, что не отдала ему книги, которые успела закончить к его приезду. Я бегу по двору, держа книги под халатом, чтобы раскрашенные обложки не пострадали от дождя, и полкласса бежит за мной. Догнав мистера Аберкромби, я прячу сверкающие красками сгустки жизни ему под пиджак. Я сама расстегиваю пуговицы и прижимаю книги к его телу. К его огромному стройному телу.
– Смотрите, чтобы они не намокли под дождем, – говорю я. – А то пропадут все рисунки.
Книги, обязанные своим рождением прежде всего этому человеку, наконец-то попадают к нему, и моя программа теперь тоже лежит у него в портфеле. Что может быть для меня важнее?..
– Я горжусь вашей работой, – говорит он непривычно робким, необъяснимо робким голосом, и струи дождя окружают его стеной, как мои малыши. – Спасибо за все, что вы сделали.
Дождь капает с моего подбородка, мочит плечи. Каждая капля дождя исполнена смысла, каждая капля – неотъемлемая часть этого мига. Этого «пылающего мига, остановленного на бегу».
– Мне не нравится, что вы инспектор.
– Мне тоже.
– Он сказал, что педагогическая работа в вашем классе ведется на очень высоком уровне, – говорит директор с благоговейной дрожью в голосе; мы распрощались со всеми инспекторами и возвращаемся в большую школу выпить чашку чая, заработанную тяжким трудом. – В его округе так работаете вы одна.
Я прихожу домой и чищу клавиши. На них слой пыли толщиной в зиму.
– Мадам, я прошу вас исполнить одну мою просьбу, – говорит директор как-то днем неделю спустя, когда я нахожу в своем почтовом ящике блистательный инспекторский отчет и стремглав прибегаю назад в школу.
– Мистер Риердон, сейчас самое подходящее время просить меня о чем угодно, – говорю я и опускаюсь на его стул.
– Я прошу об этом не ради себя. Хотя, может быть, и ради себя. Когда вы получите письмо с уведомлением о результатах переаттестации, передайте его мне, не распечатывая.
– Но мне нечего бояться! Посмотрите на этот отчет!
– Прошу вас, передайте письмо мне.
Я открываю рот и вновь закрываю.
– Передайте письмо мне и забудьте, что вы его получили.
Я вновь открываю рот и вновь не произношу ни звука.
– Пожалуйста, сделайте это ради меня. Прошу вас.
Все еще ни звука.
– Прошу вас.
– Но...
– Мадам, не задавайте никаких вопросов.
– Но!..
– Я прошу вас выполнить мою просьбу. Пожалуйста!
– Как я могу?..
– Пожалуйста!
– Но почему? – сопротивляюсь я. – Вы не имеете права без всяких объяснений требовать, чтобы женщина сделала нечто подобное! Неужели вы еще не научились обращаться с женщинами?
Несколько размашистых шагов, и директор уже у доски.
– Потому что, мадам, оценка в баллах – это нечто совершенно бессмысленное. Ни одно живое, ни одно мыслящее существо нельзя оценить в баллах. Сама эта идея – сущий вздор!
– Вы хотите сами вскрыть мое письмо?
– Я? С какой стати, я не собираюсь вскрывать даже свое!
– Но вам придется его вскрыть. Иначе вы не сможете просить о переводе на другую работу. Вы в состоянии возглавить школу в десять раз больше этой.
– Может быть, я в состоянии возглавить школу даже в двадцать раз больше этой, какая разница? Я уеду отсюда, когда сделаю все, что считаю нужным, и ни минутой раньше. А я считаю нужным, чтобы в этой школе учились белые дети, которые здесь живут. И каждый день проезжают мимо наших ворот. Они вправе учиться в этой школе. Это школа их округа. Родители белых детей постоянно беспокоятся из-за автобусов. Я белый. Когда будет достроен новый домик для двух приготовительных классов, когда наши вояки перестанут калечить телефонные трубки, взбираться на столбы высоковольтных линий, кататься на роликах по мосту, ездить на велосипедах по тротуарам и подвергать смертельной опасности тех, кто ходит по пешеходным дорожкам, из которых они выламывают плитки, тогда белые дети вернутся в эту школу. Я тоскую о белых детях, о детях моей расы.
Я молчу.
– Разве можно представить, сколько теряют белые из-за того, что их дети не посещают ваш класс! Если бы они знали, мимо чего проезжают!
Вздох. Я тоже тоскую о белых детях, о своих детях. Милые маленькие розово-белые комочки.
– Давайте сведем меня к сумме баллов! – возвращается директор к началу нашего разговора. – Давайте сведем вас – вашу своеобразную манеру преподавания, вашу энергию, вашу мягкость, вашу вспыльчивость и ваш вкус – давайте сведем все это к сумме баллов! Мадам. Я надеюсь, вы снизойдете к моей просьбе и вручите мне это письмо. Нераспечатанным.
– Я всегда выполняю повеления мужчин.
Радость, оказывается, тоже может обратиться в ношу, такую тяжелую, что я вынуждена переложить ее на плечи цветов. Вечером я сижу под деревом, где часто пью чай, и смотрю фильм, который идет позади моих глаз. Все посещения старшего инспектора: он появляется на пороге сборного домика и стоит, величественный, как тополь, благоразумно заложив руки за спину. Все напряженные диспуты с педагогами, которых он ко мне привозил. Тончайшие оттенки ощущений, вызванных его прикосновениями, когда он приглашал меня пойти пить чай или задерживал при встрече мою руку в своей; ощущения, вызванные нечаянным столкновением с его холодным неотступным взглядом. Кадры, полные нежности и теплоты: он сидит рядом со мной на низком стуле, а я держу па руках зареванного малыша; тревожные кадры: он придирчиво обсуждает мою программу; комические: я прошу его заправить рубашку. Идет фильм, подлинность которого не вызывает и тени сомнения.
– Я совершенно уверен, что этот человек наделен даром прозрения, – признаюсь я дельфиниумам.
– Прозрения, Анна! Разве можно так вольно обращаться с этим словом? Он женат! В Новой Зеландии женитьба не дается даром. Обычная плата – душевное отупение. Может ли молния прозрения ударить в женатого инспектора? Может ли, кстати, хоть один добропорядочный чиновник постигнуть смысл жизни? Постигнуть, что истинный смысл жизни – это возможность общения? Удел чиновников – посредственность. Они взращивают посредственность, питаются посредственностью, живут и процветают благодаря посредственности – каждый в отдельности, целыми семьями, профессиональными кланами, всей нацией.
– Я верю в «это существо».
– Анна! Ты совершаешь ошибку, нельзя жить любовью. Твои поступки, твои взгляды, твое отношение к работе – все искажено любовью. А ведь любовь вовсе не считается чем-то вполне почтенным, как ты знаешь. Инспектора не говорят вслух о любви. Потому что любовь мешает делу, не говоря уже о том, что она вносит путаницу в мысли. И страсть, конечно, тоже – в школе нет места для страсти. Разве что в кладовке. Ты должна жить в мире, который лежит перед тобой, а не в выдуманном мире позади твоих глаз! Тогда ты научишься видеть то, что происходит у тебя под носом!
– Но я для него не пустое место.
– Перестань, Анна, – говорят дельфиниумы. – Он слишком стар. Он слишком стар, чтобы возродиться весной! Какому-нибудь праздному поэту интересно все, что делается вокруг, но всем остальным мир представляется невообразимо плоским и скучным, как шутки глупого острослова. Мужчины пробуждаются для любви один раз за всю свою жизнь. Они поднимают тяжелые веки, смотрят и... вот, пожалуйста!.. радостно прочитав одну приятную для глаз страничку, захлопывают книгу.
Ничего подобного я не ожидала от дельфиниумов. Я поднимаюсь и ухожу к гераням, потому что красные огоньки их цветов притягивают меня пылкими изъявлениями любви. Герани знают все о «тугих крепких мускулах», о цепях, которые приковывают мужчин к женщинам.
– Смотри, как все вокруг наливается соком и радуется, – говорят герани. – Ищи эликсир жизни. Он дарит радость. Анна, твоя страсть юна. И совсем неопытна. Не говоря уже о твоем теле. А твое лицо еще совсем недавно было по-настоящему прекрасно, потому что его украшали счастье и дорогая косметика. Уголки твоих губ поникли от горя, но ты часто смеешься в классе, и они вновь приподнялись. Ищи эликсир жизни, он дарит радость.
А этот добропорядочный благовоспитанный инспектор... Ты, конечно, понимаешь, он ведь не сделает ни шагу дальше, он так и останется на пороге твоего сознания. Анна, он цельный уравновешенный человек. Мы даже позволим себе сказать – разумный человек. Ты же видишь, ему и в голову не приходит пожертвовать своей жизнью ради тебя. Как ты можешь терпеть подобную невежливость! Этот человек совершенно лишен чувства прекрасного!
Однажды после школы я подхожу к воротам и вижу, что в ящике лежит письмо. Я вынимаю его и замечаю под ним другое. Я беру его тоже, но, хотя на втором конверте иностранная марка и адрес написан знакомым мне почерком, я не вскрываю его. Потому что первое письмо – это официальное уведомление из Министерства просвещения.
Я бегу к дому, натыкаясь на деревья, и пробегаю через холл в кухню, где можно прожить эти минуты наедине с собой, вдали от любопытных глаз цветов. В этом чудесном конверте – сообщение о моей переаттестации. Какой огромный скачок, наконец-то я догоню своих сверстников и даже перегоню! Я снова займу достойное место среди учителей, среди людей, и коллеги будут с уважением прислушиваться к моим словам. Почтовый ящик у ворот всегда будет полон писем, а сад – людей. Я смогу даже прочесть курс лекций в педагогическом институте и убедить всех своих слушателей в необходимости ключевого словаря. И в этом более широком мире я сумею найти подобающую форму, чтобы рассказать о моей безграничной вере в старшего инспектора. Я перестану обращать внимание на то, что он не пытается использовать кладовку и поближе познакомиться с моим телом, я больше не буду обижаться, что он покидает меня и уезжает домой, к жене. Я хочу воплотить свою веру в другое существо, только воплотить свою веру. Только сорвать печать с ее рта. Конечно, мистер Аберкромби не видит во мне женщину... но... сейчас это уже безразлично.
Поток слез – свершилось, свершилось! – низвергается из моих глаз, поэтому я ничего не вижу, когда достаю письмо из конверта. Я насухо вытираю глаза и чуть отстраняю листок. Но когда я наконец понимаю смысл слов, на которые смотрю, у меня мелькает мысль, что слезы все-таки искажают буквы, потому что в письме сказано, что я не прошла переаттестацию.
Бережно и хладнокровно я вкладываю письмо назад в конверт. Оказывается, я его не разорвала. Я достаю из шкафа клей и вновь заклеиваю конверт. Поменьше клея, а то он не успеет просохнуть и директор догадается. Совсем немножко, только чтобы конверт не открылся. Я не могу сказать, что годами не прикасаюсь к бумаге и не в состоянии справиться с такой пустяковой задачей, как придать невинный вид какому-то конверту. Потом с помощью пудры я придаю невинный вид своему лицу, бегу в школу, с улыбкой бросаю письмо на стол директора, который, конечно, еще занят какими-то делами у себя в классе, и возвращаюсь домой.
...Еще несколько дней занятия идут своим чередом, только я не разговариваю с малышами и не прикасаюсь к ним. Я сообщаю мистеру Риердону, что у меня, к несчастью, «опять эта мигрень», и посылаю Рыжика в город к мистеру Аберкромби с просьбой вернуть на несколько дней мои книги и программу. Все очень просто. Не о чем беспокоиться. Ах да, у меня есть еще одно дело.
– Будьте любезны, мне нужна палубная одноместная каюта первого класса на «Моноваи».
– Что, опять?
– В последний раз.
– Опять записывать ваше имя и фамилию?
– Анна Ошибка.
– Простите?
– Я сказала: Анна Ошибка.
– Вам придется пройти освидетельствование, мисс Ошибка.
– Весь этот год я только и делаю, что прохожу освидетельствование, – со смехом отвечаю я.
С этим покончено. Теперь нужно разделаться с домом, сдать на хранение мебель... что еще? Отвезти машину агенту по продаже, позаботиться о велосипеде Поля... С пианино придется расстаться, и еще надо подать официальное заявление об уходе... Человек обязан по крайней мере вести себя прилично, и почему, собственно, я должна вести себя неприлично, если сама во всем виновата...
Со спешкой тоже покончено. Незачем больше пересчитывать дни и часы, будто это драгоценные камни, отданные мне на сохранение. Моя работа окончена. С ошибками или без ошибок, но работа доведена до конца. Теперь можно раздавать дни и часы направо налево. Прежде чем заняться мебелью, я доставлю себе удовольствие и зайду в «Тип-Топ» выпить чашечку кофе. А потом выпью еще одну чашечку кофе перед встречей с агентом и, может быть, еще одну после встречи. Понятно? Я окончила свою работу.
Как сумела. Какая участь ей ни уготована.
«Хотя полжизни уж осталось позади», мои годы, растрачены не впустую, потому что сбылась «мечта моей юности – сложить башню из песен, башню с высоким парапетом». Не помешали мне ни «праздности соблазны, ни страсти, что нельзя смирить», ни «огорченья и заботы, ни горечь, что нельзя избыть». «Пусть до вершины еще далеко», я могу спокойно смотреть вниз на свое прошлое.
Я сложила башню из песен, башню с высоким парапетом.
Я сложила башню.
– Что это у нее с лицом? – спрашивает Мохи.
– А тебе какое дело? – защищает меня Рыжик.
– Никакое, она некрасивая! Она всегда была красивая, и вчера была. А сегодня некрасивая.
– Некрасивая? Почему?
– Потому что она вот здесь некрасивая. – Мохи показывает пальцем на мешки у меня под глазами.
– Нос... он стал длинный, – вглядывается в меня Севен.
– А волосы колечками, как в цирке, – вдруг замечает Блидин Хат. – Как у клоуна!
– Она совсем тощая, – добавляет Блоссом.
– И ноги тощие.
– И голова тощая.
– Потому что она лысая, вот почему!
– Ага, ага!
– У нее глаза, как у совы!
– Потому что она старая.
– Она не старая. Моя нэнни старая, а все равно красивая.
– У нее на костях ничего нет, как у призрака.
– Ага, ага! Это призрак, призрак!
– Ага... смотрите. Ничего нет, как у призрака.
– А рот, он очень большой.
– У нее лисьи зубы.
– У нее уши лопоухие.
– Точно. У нее ничего не осталось на костях, как у призрака. У мисс Вонтопоп.
– Она приходит к нам домой, когда темно!
– Мисс Воттот?
– Это все потому, что она не может говорить.
– Мисс Поппоф!
– Мисс Воронтокок!
– Эй, мисс Фоффопоп!
– Мит Воттот!
– Видите? Это потому, что она не может говорить, видите?
– Нет. Это потому, что она не может говорить.
– Ага, ага, это призрак.
На следующий день я не являюсь в школу, хотя наш повелитель-звонок звенит громче обычного и голоса детей призывают меня тоже громче обычного. Я встаю слишком поздно, моя одежда в беспорядке... если это может служить оправданием. И на следующий день я тоже не являюсь в школу, потому что накануне у меня был трудный вечер. А если это не может служить оправданием, я не являюсь потому, что не в силах вновь запрячься в колесницу жизни, пока не переступлю через унижение, разъедающее мою душу... А если и это не оправдание, то я не являюсь потому, что мне нужно подождать, пока в моей душе снова воскреснут великие заветы любви... и для меня, во всяком случае, это вполне достаточное оправдание.
Что касается того, другого письма из-за океана, которого мой почтовый ящик тщетно ждал столько лет... я вскрою его на пароходе. Сейчас с меня вполне достаточно письма из министерства. Если в этом заключается смысл получения писем.
Я сложила башню из песен – как сумела, и какая участь ей ни уготована...
Я просыпаюсь, как не просыпалась еще никогда – но все-таки по эту сторону могилы, – я просыпаюсь в середине следующего дня с чувством освобождения. Я встаю, глотаю несколько таблеток от головной боли и старательно одеваюсь. Потом беру лопату, своих близнецов – книги и программу, – иду в сад и под деревом, где обычно пила чай, рою яму, не отдавая себе отчета в присутствии Вайвини, которая пришла, как всегда, босиком, потому что, как всегда, почувствовала, что должна прийти. Я укладываю своих близнецов в две белые коробки, и, путаясь в высокой траве, мы с Вайвини проносим их сквозь строй скорбящих цветов и опускаем в яму. Я становлюсь в головах этой короткой могилы и причитаю так же искренне, как Нэнни, а Вайвини поет песню о долгом, долгом сне, о сне, который будет длиться вечно.
Потом мы старательно засыпаем могилу, и я кладу на нее нераспустившиеся бутоны дельфиниумов, которые когда-то наводили меня на мысль о мужчинах.
Мне нужно еще поговорить с директором, и тогда с делами будет покончено. Скоро я поплыву в другую страну, а потом буду работать в прачечной и плескаться с утра до вечера в мыльной пене. Но Вина останется здесь. Скоро мои плечи избавятся от этой ноши. Я так люблю воду. Журчание бегущей воды будет напоминать мне голоса детей, а пенные водовороты – их танцы. Я больше не буду страдать от пренебрежения и от шума, я перестану носиться под парусом мечты по бессмысленному и безрадостному морю жизни. Где потерпело кораблекрушение мое уважение к себе. И все, что мне было дорого...
– Я рад вновь видеть вас в школе, мадам, – говорит директор; он встает и предлагает мне свой стул.
Мистер Риердон что-то пишет на доске в своей древней классной комнате, предоставив новые классы другим. Когда бы я ни вернулась в школу, он всегда здесь.
– К сожалению, я старею, и мигрени становятся все мучительнее.
Мистер Риердон прячет улыбку.
Я повышаю голос:
– Над моими мигренями можно, конечно, смеяться. Но я отношусь к ним вполне серьезно. На самом деле я горжусь тем, что они достигают такой необычайной силы. Стоит теперь начаться мигрени, как у меня перед глазами вспыхивают разноцветные полосы.
– Садитесь. Нет! Пойдемте взглянем на новые классы. Они уже отделаны. Можете завтра приступить к занятиям в любом из них. А Ранги разместится в соседнем со старшей группой. Вы больше никогда не увидите старый сборный дом. Его увезут в другое место. Может быть, завтра же.
На новые домики стоит взглянуть! Совершенно невероятно, но снаружи они раскрашены во все цвета радуги. Голубые, желтые, светло-коричневые с темно-красными дверьми. Они похожи на домики, которые рисуют малыши. Можно подумать, что их нарисовали Мохи или Вики. Если не считать, что малыши обычно рисуют домики на ножках. У них нет ни малейшего сходства с теми строениями, которые я себе представляла, с той благопристойной, гигиеничной, внушающей почтение тюрьмой, которой я предпочитала сборный дом со всеми причудами его архитектуры. Они другие. Войти в один из них – все равно что войти в дом, нарисованный на мольберте нашего приготовительного класса. Все равно что войти в дом-мечту юной души. И моей, кстати, тоже. Эти домики похожи на те, что я рисую... рисовала, я хочу сказать... в Селахе. Огромный шаг вперед в развитии школьной строительной мысли.
– Архитектор сказал: «Мне нравится, и детям тоже, – объясняет мистер Риердон, – остальное не важно».
Только не для директора и не для меня.
А внутри! Ожившая страница из книжки с картинками. В каждом домике стена, обращенная на север, застеклена сверху донизу. Вдоль другой стены над низкой классной доской – деревянная планка сочного желтого цвета, выше – обои с детскими стихами и, что уж совсем невероятно, с ковбоями и индейцами. Ковбои и индейцы – поразительно! Высокие потолки, явное свидетельство расточительности, сияют всеми оттенками бледно-желтого цвета, опорные балки приятного лимонного тона. Вдоль одной из стен – низкие детские шкафчики с разноцветными дверцами. Будто их раскрашивали сами малыши. Как много доброты вложили в эти домики люди, которые сидят где-то далеко отсюда в своих безрадостных конторах. Не в первый раз я испытываю прилив гордости за успехи просвещения в Новой Зеландии.
– Мадам, вы только посмотрите, только посмотрите, как отделаны панели! Честное слово, эти парни знают свое дело.
– Сколько места для танцев. Малышам больше не придется танцевать на столах.
– Каждый день возводятся четыре такие классные комнаты, как сказал нам сегодня архитектор. Можно только восхищаться, насколько в них все продумано.
Я тем не менее не уверена, что недотепа улитка захочет расстаться с милыми ее сердцу стропилами. И что нашей киске и рыжему петуху понравится новая классная комната. Надеюсь, они не покинут нас, как белые дети. Я хочу сказать... я думаю, они нас покинут. Им больше нечего делать в приготовительном классе. И мне тоже. Недотепа улитка, киска, рыжий петух и я – мы не прошли переаттестацию. И поэтому покидаем приготовительный класс. Впрочем, не знаю, так ли уж это важно.
Я смотрю на директора, который с наслаждением открывает шкафчики. Предназначенные для других. Как всегда.
– Комитет решил устроить настоящий праздник по случаю открытия новой школы, – говорит он. – Вы начнете работать здесь завтра утром, но открытие, официальное открытие, состоится днем. Ради удобства тех, кто приедет из министерства.
– Сюда приедет кто-то из министерства?
– За это время произошло столько событий. Вечером в па будет грандиозный праздник. Несколько автобусов из города. И на этот раз вам не о чем беспокоиться. Концерт подготовлен силами па.
Я молчу, пока в голову не приходят слова, ради которых стоит открыть рот.
– Мне хочется, чтобы в одном из этих домиков работали вы. После стольких битв. Как жаль, что добрый старый Раухия не может на них полюбоваться.
– Неважно, что я останусь в старом классе. Когда я позволял себе мечтать, я мечтал о том, чтобы учительница приготовительного класса моей школы работала в помещении, достойном ее трудов. – Директор оглядывается по сторонам. – Моя мечта стала явью. Посмотрите! Классные комнаты изолированы. Но двери выходят на общую террасу. Классы изолированы и вместе с тем сообщаются менаду собой. Представляете, как трудно было подводить сюда воду и закладывать фундамент! Там, наверху, сидят люди с головой, люди с фантазией. Эти классы просто созданы для вас, мадам. Здесь ваши необычные методы преподавания будут как нельзя более уместны. Можно подумать, что эти домики построены специально по вашему заказу.
– Но здесь нет кладовки. Неужели там, наверху, не знают, что, прежде чем идти пить чай, учительница должна напудриться, и, конечно, не на глазах у детей? Неужели они не знают, что учительница имеет право поплакать тайком, когда ребенок рисует на доске сто маленьких косолапых девочек? Или поцеловать инспектора? Все это вполне согласуется с моими методами преподавания.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.