Электронная библиотека » Валерий Болтышев » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 20:37


Автор книги: Валерий Болтышев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

"Да",– хотел сказать Фомин. Но амбал с треском разломил челюсть пополам, и Лев Николаевич подстреленно дернул лицом. Однако пастор принял и этот жест.

– К сожалению, участие в операции сотрудников спецслужб придает делу новый поворот. И если пострадал офицер контрразведки, дело может рассматриваться как убийство политического характера. А признавая открыто недобросовестность прежнего следствия, я обязан иметь в виду, что необнаружение трупа может быть прямым результатом этой недобросовестности. То есть – обязан признать дело недоследованным. И передать на доследование. Вот ему,– пастор указал на амбала, который пробовал теперь разломить зуб.– Безусловно, это потребует времени, причем много. Потому что лично я думаю, что трупа все-таки нет, но… Но придется проверять, все, тщательно, не считаясь со временем, в том числе и наш резервуар,– заметил он, кивнув на свернутый план.– Другого законного выхода просто нет. За исключением, конечно, добровольного содействия следствию. Которое займет у вас, я полагаю, не более сорока минут. И к которому, кстати, вас все равно готовили много лет. Я имею в виду канализационную аварию дома и майора Одинцова – на службе.

– Это – "руки вверх"? – помолчав, глухо спросил Фомин.

– Да. Прививка индивидуальной невосприимчивости. Должно помочь.

– А почему – я? – опять спросил Фомин, опять не узнав свой глухой голос, колыхнувшийся как бы с большой глубины.

– Я полагаю – рост. У вас идеальный рост. Для коллектора. А теперь – оптимальный вес,– сказал пастор и сделал знак.– Это важно. Для погружения.

– А что…– начал было Лев Николаевич, но поднявшийся по знаку амбал принялся развинчивать хомут.– А что я кричал? Тогда?

– Тятю, чего…– буркнул амбал.

И болтнув освобожденной головой, Фомин вдруг упал взглядом в свой невероятных размеров живот, покрытый густой подмышковой порослью.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

– А меня понизили,– сказал Конь.– Слыхал?

Но Лев Николаевич презрительно посмотрел на него, и Конь затих.

Презрительные взгляды получались лучше всего. Ворочать толстой шеей было сложно, и чтобы посмотреть на Коня, который горько сидел на куче снятых унитазов, Фомин чуть шевелил щекой, отодвигая ее в сторону, из чего и складывался презрительный взгляд.

Впрочем, такое движение тоже требовало усилий, и поэтому большей частью Фомин смотрел, куда смотрелось само. А Конь с закушенной папиросой щурился сквозь бледный дым как бы вдаль. И тишина в закутке походила на затишье и фронтовые минуты отдыха для двух бойцов, если бы Фомин – в прорезиненной черной безрукавке и таких же шортах – не был похож на раздутого жука-плавунца, отливающего мягким отливом и непонятно зачем сидящего посредине комнаты на перевернутом ведре.

На ведре было написано "алтарь". На ногах у Льва Николаевича были валенки Коня, а на плечах – его же бабье пальто. Подол Конь подоткнул ему под зад.

Сквозь закрашенное до половины окошко в закуток давно натек и стоял теперь до самого потолка бледный свет, какой бывает, когда за окном застыл ровный зимний день. Конечно, это мог быть и ровный осенний день. Но Фомина занимало не время года. Ровность – а ему нравилась именно ровность,– или ровнота – не покой и не равнодушие, а именно ровнота – это было именно то, что испытывал он сам и чему был по-своему рад. После долгой чепухи он наконец твердо понимал, что сидит в мужском туалете наборного цеха, а на унитазных обломках сутулится безусловный Конь, а между ними в цементном полу – что-то вроде проруби – прорублена конкретная квадратная дыра, и хорошо это или нет– об этом нужно думать дальше и потом, но понимать все было приятно.

Понимать сразу было приятно даже кое-какие гадости. И когда амбал совершенно бездарно выбрил его, чтоб лицо влезало в маску, Лев Николаевич оценил и бездарность бритья, и его цель, и обильно наросшую – вместе со щеками – шерсть (лицо теперь влезало в маску, но хорошо, что рядом не случилось зеркала, а еще лучше – Санчика: тот не преминул бы заметить, что, даже предстоящий, труд жуть до чего "облагороживает" человека), но поняв все, он не растратил ни грана ровноты. А когда Конь, угрюмый как гробовщик и горький как вдова, привез в алтарь тележку с подводным снаряжением, к ровному течению ясности прибавился оттенок обреченности – то есть гордого чувства, сделавшего его еще ровней и как будто басовитей.

И когда мрачный Конь, развинтив фляжку, протянул ему колпачок, Лев Николаевич только презрительно скосил глаза. И молча указал на акваланг.

– Да ты че! Да пошли они все, ты че! Щас, понимаешь, запрыгаем… С разбегу, как же! Прыгунов нашли, твою мать! – бунтарски обругался Конь.– Обождут, не баре. Успеется,– пояснил он свою мысль.– Сколь хотим, столь и сидим Ежели чего – вали на меня. На!

– Мне нельзя,– басовито сказал Фомин.

– Ну… это да. Это другое дело,– подумав, согласился Конь. Подумав еще, он опрокинул капающий колпачок в просторный рот и, нюхнув пачку "Беломора", скривился гаже чем всегда.– Ровно, блин, этим и закусил… Тьфу ты, смердища, елки вареные! Ну, в маске-то ладно будет,– поправился он, не глядя на Фомина,– в маске, наверно, хорошо, а так… На-кось, закури, что ль. Хоть маленько перешибет. Кури-кури, чего! Ну, мало ли, не куришь, а теперури.

– Нет,– сказал Фомин.

– Ну мало ли…– глупо повторил Конь.– Я в том смысле, что, может, хочешь закурить,– еще глупей добавил он и покатал колпачок по ладошке.– Мало ли чего… Вот понизили меня, говорю, слыхал? Между прочим, из-за тебя. Вот так. Это – что пробу голоса взять не смог, тогда-то. Помнишь, я тебе – ори да ори, а ты – шиш. Трудно, что ли, было поорать? А меня, понимаешь – вот…

Он потянулся было харкнуть в дыру, но встретив взгляд Льва Николаевича, тихо сплюнул возле себя и прикрыл плевок кирпичом.

– Так что – ладно. Кто старое помянет,– как бы все простив, сказал он.– Не переживай. Я лично не переживаю. Раньше бы, конечно, да, а теперь – до фонаря как-то все. Один черт, одно паскудство кругом. Не поймешь, жизнь – не жизнь, живешь – не живешь. Переживай – не переживай… Подохнуть бы уж скорей, что ли…

– А говорят – рай,– презрительно заметил Фомин.

– А хрен его знает. Может, и рай,– согласился Конь,– как поймешь-то? Это уж, выходит, как кому представится. А по мне – не-а, не больно чтобы уж рай, ежели посмотреть…

– А негры? – напомнил Лев Николаевич.

– Да негры-то – ладно.– Конь замахнул новый колпачок и переждал, ткнувшись носом в пиджачный рукав.– Меня, слышь, татарин забодал, паразит. Бородищу распустил – во! Не в дьяки, дескать, дак в попы. Пальто это вот напялит, до полу, в авоську банку сунет и ходит туда-сюда. Вроде как кадит, дерьмо лежалое, тьфу! Ну, то есть это я… не про то,– оговорился он.– То есть от наших тебе приветы, конечно, от Стасика… Помнишь Стасика-то? Тоже понизили! И бабая понизили, татарина-то. Да он, глухомать, поди ни хрена и не знает, не слыхал. Все ходит кадит… К тебе собирался, вроде как благословлять, да я не пустил: своих дураков, говорю… Ты вот что: не замерз? А то, может, треснешь всеж-таки, а? Ну, гляди…

Соболезнующе посмотрев в колпачок, он выпил и с ужасным лицом вдруг затряс головой, нетерпеливо одобряя еще не высказанную мысль.

– Слышь, а может, тебе уши заткнуть? Чтоб не натекло? Вон из пальта, из подкладки – жалко, что ль, дерьма-то! Айда надергаем, чего! – наконец выпалил он.– А? Иль чего, или – шапочка, а? Ну, шапочка так шапочка, конечно… Тогда ладно.

Не дождавшись разговора, Конь вздохнул и, пробормотав себе "Ладно, пока не окосел", угрюмо ушел за перегородку, в цех, вернувшись оттуда с длинной лестницей. Погрохотав по стенам и углам, он приспособил ее сперва под потолок, а затем, перехватывая ступеньку за ступенькой, опрятно погрузил в дыру, сквозь зубы взругивая кого-то "сволотней".

В ровном свете стоячего дня Лев Николаевич проследил за всеми этими потугами, как безнадежно больной следит за бестолковым бумагомараньем больничного регистратора. Когда Конь, дважды крякнув, воткнул лестницу в дно, он презрительно вытянул из тележки ласт и влез в него левой ногой.

– Так что – не переживай. Ну их всех к фигам! Тоже вон сейчас, сволочь,– выглядывая фляжку, махнул Конь,– акваланг брал у которого… "Это же, мол, физически не-воз-можно!" Ах ты, тапок кривой, говорю! А стройка стоит – это тебе возможно? А храм стоит? А и ладно, хрен с ним, с храмом – а делать-то, дело делать надо или нет? Невозмо-ожно! Как хезать, так все мастера, а чуть руками чего – так "физически"… За него, понимаешь, жизнь кладут, а ты… фыркалка ты подвальная. Воздуху, говорю, надул, гад? Хорошо надул? Вот и пошел отседа, сволочь такой! Ну, то есть я пошел, и ну тебя, сволоча такого…– чуть сбился Конь.– Это ж надо, чего затеяли, паразиты: живого человека – мордой в г-г…

Тут он сбился совсем и, подняв фляжку, сердито заглянул ей в горлышко. Но пить не стал и, явно не находя, как поправить дело, подошел к Фомину и молчком снял с него пальто.

– Ладно, чего мерзнуть-то сидеть. Раз не пьешь,– проворчал он, надев пальто на себя.– А с другой стороны – тоже, как подумать. Ведь сами же, считай, и… накакали. А что? Ну, в типографии сколь мы с тобой, сколь лет – так? Да интернат. Интернат-то вспоминаешь, нет, змеина? А я который раз и вспомню… Да это-то не надо! Сними! Слышь, чего говорю! – гаркнул он, когда Фомин напялил второй ласт.– Это не надо, слышь!

– Отвяжись… Знаток,– просипел Фомин.

– Да точно говорю! Только спотыкаться! Вглубь-то, надо быть, тверже пойдет… Вот это – да, это само собой,– заметил Конь и со скрипом натянул ему на голову желтую купальную шапочку.– Ты погоди, не егози. Щас присядем еще.

– Отвяжись! – вдруг крикнул Лев Николаевич.

– Да погоди, говорю! – тоже крикнул Конь.– Присядем. Я щас…

Он хотел многого: ткнувшись задом в унитаз, посидеть "на дорожку", отрегулировать клапана, выпить, как говорится, за упокой души, то есть – чтоб спокойная была душа-то и не беспокоилась, ежели чего, за семью… а, ну вообще: не беспокоилась чтоб, и все, дерьма-то, больно уж хорошая, что ли, жизнь? – а потом подержать лестницу, извиниться за все и, если понадобится, столкнуть. Но толстый Фомин, неожиданно-ловко вдруг заглотнув шланг, с гвоздодером в руке уже шагал к проруби.

Остановить его не смел никто. В свирепой решительности, в которую вогнал его собственный крик, он мог одно из двух: упасть и тут же умереть от нее самой, или шагать, как шагал он, каждым свирепым шагом вбивая в себя все более отважный стук.

– Погоди! – взвыл Конь.

Но Фомин уже шагнул за край. Как-то качнувшись на весу, он с угрозой взметнул над головой гвоздодер и тяжко, как глыба, обрушился в жи…тяжело…всматриваясь….про….

А если представить что-то еще? Представить, что есть что-то еще – пусть не сейчас и не здесь, а где-то далеко отсюда – чем дальше, тем оно лучше представляется. Короче говоря: представим далекую даль.

А значит, и дорогу в даль, полевой зимник в разгар календарной весны – подсрезанный на косогоре впереди лучистым небом, с подтаявшей правой обочиной, что живет и шевелится сама по себе, и слабым еще, в ладонь шириной, ручьем: бесцветным тут, под ногой, золотисто-зеленым в трех шагах и ослепительным дальше, сквозь какой угодно прищур.

Справа и слева за полем лес. Но это неважно, потому что на него уже не хватает глаз, и можно только иметь в виду для сведения, что ярчайшая эта тишина стоит широко, от леса до леса. А роняя друг на дружку обломившиеся льдинки, тишина на обочине просто играет в звук, как время играет кусочками секунд, но чу! – все-таки "чу" – мир разлетается вдрызг, и под топот и сап на дорогу выбегает директор интерната для полудурков.

Конечно, это совсем другой директор. Во-первых, он не так толст и бородат – не так толст, как Фомин, и не так бородат, как глухой татарин. А во-вторых, он бежит днем.

К тому же, здесь совсем другой интернат, одноэтажный и деревянный, сельский стандарт нерестилища для блаженно-нищих духом. И если директор бежит все-таки к реке, зато по берегу бродит конь – по настоящему берегу настоящий конь,– а на березовой ветке, золотой и тонкой, как птичья лапка, совершенно бесплатно вибрирует горлом скворец, а на бегуна, щурясь, смотрит совершенно другой негр, лет семи, в пенджаке и в синих резиновых сапогах, неизвестно как и откуда закатившийся смуглым овечьим катышком в глубину недооккупированной еще глубинки.

И это хорошо, просто хорошо – может, и не замечая ничего наособицу, видеть живой весенний свет, повсюду, хоть на собственных дровах, и пусть с дурковатой даже улыбкой всего лишь щуриться на теплую жизнь. Просто хорошо, и все.

Одно плохо: час хорошо, ну полтора. А дальше уже нехорошо. И ничего не остается, как поправивши совсем фоминские очки, углубиться, скажем, в падеж скота, ощущая разве что свою ветеринарную (почему бы нет?) сущность и все ту же угрозу пенсии.

"Ад – это другие",– сказал Камю. И тут же был оспорен собаковидным полковником, заявившим, что другие – это рай. И сам собой, как слабоумный племянник, напрашивается вывод, что другие это – не то и не это. Ни то ни се. То есть – бытие. Причем – наше, бестолковое. А настоящая жизнь – это, естественно, другая жизнь. Неплохо бы, чтоб другая по счету. А лучше – заодно с географией.

И вот уже другой ландшафт: десятка полтора разбросанных холмов (долго ли разбросать холмы), зеленые тушки вереска и пестрое разнотравье, будто выстриженное для игры в гольф (тоже не бог весть что). Над различными соцветиями мелькают мотыльки. Чуть выше благополучно закругляется небесный свод. Чуть ниже звенит водопад. И все пространство, от водопада до небосвода, заполняет вдруг сиплый рев, взывая, а точнее – взвывая сквозь стрекот кузнечиков: фатер, мол, фатер, наш-то сеттер опять дерьмо ест! И только шотландский акцент и неисправимый речевой дефект мешают понять, что где-то тут, меж холмов, бежит в свою типографию маленький главный бухгалтер.

Тем, кому непременно хочется бухгалтера в юбке, хоть и в шотландской, право, лучше бы отказаться от этого желания. Но если без темы юбок и старческих ног все же не обойтись, резонно вписать в сей фоминальник еще одно скорбное лицо.

Это был седой человеколюбец. Беззубый и с костылем. Каждый день на плохих старческих ногах он бороздил наш базар и приглянувшемуся встречному в чем-нибудь белом с красным подбоем – в юбке или в брюках, все равно – предлагал открыть истину. Когда истины не требовалось, он сердился и грозил костылем. И многие соглашались. И тогда он открывал спичечный коробок, в котором лежали три связанных проводка, и объявлял: "Вот истина". Когда спрашивали, почему проводки зеленые, он говорил: "Потому что это истина". А если по скудоумию спрашивали еще, вздымал костыль.

Судя по всему, носитель самой непреложной истины, он искал хоть завалящего Пилата – а то уж и Пилатку – для переэкзаменовки. Впрочем, может быть, он был просто близорук. Как Фомин.

По-настоящему о юбочных делах речь вот здесь. В тихом городке, затерянном среди созвездий по случаю ночи,– в квартирке, в окно которой тычется сочная акациевая ветвь, на сбитой постели – и очень не вовремя – престарелый ловелас (почему бы нет) вдруг слышит: "Послушайте, здесь кот".– "Что?" – шепчет ловелас.– "Ходит. По мне",– говорят ему.– "Нет,– говорит ловелас.– Я его запер в туалет". Но действительно – ходит кот. Причем – какой-то чужой. То есть мистика, нелепость, и надо вставать и гнать…

И вот ангел добра над ним бьется, как всегда, с ангелом тьмы, а он, присев за дверью без трусов, с тапочкой в руке, тапочкой этой выпихивает кота на площадку – пыльного серого кота с зеленым пятном на морде.

Ну что тут сказать еще…

Можно, конечно, сказать, что поддверный этот заседатель – не исключено – один из тех старичков, что слетались на вечерний слет к Фомину. Сказано "не исключено" – поскольку старичков порой бывало очень много, всех не упомнишь, даже двумя створками трюмо их можно было нагородить целую анфиладу. А слет – потому что слет или, скажем, особое глухонемое совещание вооруженных пенсионеров допустить все-таки легче, чем мысль о том, что такая уймища стариков выстраивалась в хор, чтоб самый хилый из них отстриг себе правильный волосок.

Равной нелепостью было и предположение, что осиротев вдруг, всяк молча развернулся и нырнул в свой резервуар. Наоборот, многим наверняка такой поступок коллеги абсолютно непонятен, а кое-кому ничего подобного и в голову не могло прийти – хотя бы потому, что никто ничего подобного им не предлагал.

И владелец совсем другой жизни – в честь него назван воровской лом "фомка" и город Наро-фоминск – апоплекеичный и уважаемый человек сидит на кухне в ночи – второй этаж, третье окно, но все равно не видно – обсуждая с собой совсем другую идею. Состарился, хорошо, это я понимаю, понимает он. Но, изобразив лицом весь via dolorosa, он гадает, что это означает по сути: то ли испортился, как прогорклый кефир, то ли поспел, как арбуз, то ли дотерпел и дождался, как велел бог (а если нету его – вот фига-то!), или же просто не повесился в ванной, на змеевике, как это давно, собственно, и следовало.

Он смотрит не в зеркало, а в окно. Но это как бы все равно что и в зеркало, потому что в вялом осеннем предрассветьи, в шевелящихся клочьях неба ему, гипертонику, видится какая-то зазеркальная бредь, вроде пожара в небесах – с круговертью каких-то рож, бряканьем и визгом, и пьяным Санчиком верхом на бледном Фомине, трубящим в пожарную трубу.

Но это пустяки.

Кто любит арбуз, а кто – свиной хрящик.

Кто видит пожар, а кто, попивши раннего чайку, говорит, что будет дождь и на рыбалку надо взять плащ. И трудно сказать, кто из них проницательней глянул на то, что есть на самом деле: немножко туч, немножко звезд и чуть багровый восток.

И, может быть, правее всех воскресший сдуру от сна еще один товарищ по трюмо: не пророчащий бед, не пристающий к небесам с гамлетовым быть или не быть дождю, а лишь по привычке задравший кверху тихую спросонок мордочку.

Ждет ли, ищет ли чего его взгляд, иль просто заходится вширь, на манер длинного зевка – об этом не знает даже он сам. Но сам он не ждет ничего.

Ибо нет ничего скучней, чем ненароком вычленить из облаков именно то, чего ждал: усы, очки и три отпечатанные на лбу пуговки.

При длительном смотрении все это может как бы улыбнуться. И сказать "чу-чу".

ГЛАВА ПЯТАЯ

Как всякий выныривающий из отхожего места, Фомин сперва опасливо глянул наверх. И тут же отпрянул в сторону, заметив над собой чей-то небольшой зад. Выплюнув загубник, он прохрипел «Эй, там…»

– Ага, ага, здесь! – откликнулся зад.

– Чего "ага"! Уберись отсюда, ты!

– Куда?

– Туда! Уберись, говорю!

– Дак я же… Я же – встречать,– пояснил зад.– Это же я, господин Фомин! Не узнали, что ли, да?

И обмахнув маску, Лев Николаевич увидел, что это не зад, а племянник Славик, заглядывающий в дыру лежа на животе.

– Лестницу давай,– приказал он.– Живей.

Замечено, что страдания развивают душу. Не совсем ясно, относится ли это впрямую к плаванью во тьме, но даже скудомысленный Славик с первого взгляда мог бы понять, что перед ним Фомин с окрепшей душой – жесткий, жилистый и несколько, пожалуй, хамоватый человек. Правда, Славик не знал его толстым и не гадал теперь, как это следует объяснять: действием ли страданий, свойством инъекций или же сказочной метаморфозой от ныряния вообще, в духе "Конька-горбунка".

Дожидаясь, пока Фомин выберется наверх, он просто поглядывал на часы. А дождавшись, пообещал принести шланг.

– Нам ведь горячую включили! – крикнул он издалека.– На презентацию-то. А выключить забыли! Моемся теперь, ага! Я щас.

– Живей,– приказал Фомин. Насколько новым человеком чувствовал себя он сам, сказать сложно. Новизна выражалась, в основном, в торопливости. Но куда именно он спешит, Фомин как бы не понимал.

На плаву, в ожидании лестницы, ему казалось, что надо как можно скорей, взявши маску за ремешок, что есть силы звездануть Славику по башке – гвоздодер он обронил. Однако уже на первых ступеньках вдруг захотелось быстро узнать, какого черта на этом дураке оранжевый путейский жилет и отчего прежнего дядю идиот настойчиво именует господином, и вообще – о чем он так много и бестолково говорит?

Конечно, все это было полной белибердой, и на самом деле нужно было что-то другое, и в результате некоторое время Фомин лишь нетерпеливо переступал с ласта на ласт, расшибая собой горячую струю и представляя Славика, чтоб не мешал, чем-то вроде мелкой подножной собачки, которая путается под ногами и не дает спешить куда следует.

При всем том – само собой – он спешил как следует отмыться, потому что фекальная вонь чудилась ему везде. Даже в словах.

В то же время по нему работали сразу два шланга, и второй шланг, Славик, почти видимой дугой испускал поток слов про какого-то Федотова, который сперва Славика ругал и даже обозвал два раза, нехорошо (ну… чем мать родила), но после пообещал взять составителем поездов, а господина Фомина велел поскорей встретить и, помыв, поскорей проводить. Поверх того Славик сетовал, что господин Фомин не пускал пузыри (хоть бы пузыри пускали, вы-то), все на презентации волновались и ждали его (ну, всем же надо, сюда-то, а вы – там), а без пузырей непонятно – там или где, и с этим вот вышла заковыка, а вообще презентация прошла хорошо.

– Какая еще презентация? – нетерпеливо спросил Фомин.

Этого Славик объяснить не умел. Пожевав невнятные слова, он просто вынул из оранжевого кармана две открытки и протянул их Льву Николаевичу, и, пока тот ковырялся в письменах, направлял струю ему в бедро.

На одной открытке были нарисованы паровозик и объявление о презентации разъезда "Сортировочный", со шведским столом и праздничным фейерверком. Вторая открытка приглашала на вечер встречи выпускников интерната, и под колокольчиком, с неразборчивой юбилейной вязью на нем, располагался стих:

 
Весь просторный и красивый
В этот юбилейный год
Интернат, вполне счастливый,
Всех питомцев в гости ждет.
 

– Стихотворение-то, ага, ваше,– покивал Славик.– Маленько переправили только. Ага?

Оба приглашения адресовались г-ну Фомину и были подписаны факсимильным Федотовым.

Что-то понять здесь было еще сложней, чем в Славиковой болтовне. Но не нашедший выхода в отстойнике, Лев Николаевич отчего-то неожиданно быстро определил, что Федотов, по всей вероятности, есть в очередной раз сменившееся начальство, ибо лопоухая фамилия никак не вязалась с бамперным ликом пастора.

Что здесь хорошо, а что нет, и так ли все на самом деле вообще – это еще предстояло понять. И Лев Николаевич вспугнуто замер, насторожив стоячий венчик седых волос. Но Славик, помотав шлангом, уже журчал про то, что на вечере выпускников г-на Фомина тоже ждали все, потому что думали – может, будет выступать.

– Когда? – опять буркнул Фомин.

– Чего? – не понял Славик.

– Ждали когда.

– А! Да вчера! Думали – может, выступать…

– Так он что – был?

– Вечер-то? Ну да, вчера. И презентация вчера. Решили потому что совместить, вместе. Два раза чтоб не собираться. Все равно потому что…

– Постой. Вчера? – сказал Фомин.– Так сколько же я…– и недоспросив, указал на ласт.

– Ну-у… не знаю,– сказал Славик и помыл ласт струей.– Федотов не говорил. Сказал встречать, и все. А вы нырнули которого?

– Не твое дело,– помолчав, отрезал Фомин. Чувствуя очередной прилив чепухи, как чувствуют начинающийся приступ язвы, он подумал на всякий случай, что Славик, в сущности, дурак дураком. И, сковырнув ласт об пол, зашвырнул его за кучу выкорчеванных унитазов.– Давай завязывай баню свою! Живей…

Помимо шланга бывший племянник приготовил одежду, а в жилетном кармане имел полотенце и гребешок. Но Фомин, сперва разбросав снаряжение, а затем так же раздраженно напялив пижамные штаны и пальто, велел закрыть и парикмахерскую. Он продолжал спешить, теперь уже наверняка ожидая какую-то новую гадость, и спешил к ней с крепкой пока еще душой. Причесавшись пятерней, он спросил, куда теперь.

– А куда вам надо? – предложил Славик.

– Ну, я думаю… в кабинет? – уклончиво, но брюзгливо ответил Фомин.

На дневном свету или на открытом воздухе, или – что одно и то же – на типографском хоздворе он не был очень давно. Однако, топоча вслед за Славиком по мерзлой тропке, он не ощущал ни полагающейся рези в глазах, ни весенних головокружений. Что касается воздуха, то воздух вонял дерьмом. А едва миновав тамбур наборного цеха, Лев Николаевич вдруг увидел паровоз и с небывалым, хотя и не совсем понятным отвращением выглядывал его на ходу, из-за Славикова плеча.

Паровоз был ледяной – декоративный или символический паровоз. Он стоял у символической, тоже ледяной, стрелки, прямо посередине двора. На нем и вокруг висели и валялись обрывки мишуры, обгорелые спицы бенгальских огней и зеленые бутылки из-под шампанского, отчего в глазах – без всякой рези – сама собой рисовалась отмелькавшая тут кутерьма голых полудурков с ведрами, то изображающих железнодорожный состав, а то обливающихся разом по системе Иванова, и хоровод типографских машинисток, танцующих танец машинистов и наряженных для этого в большие бумажные кепи, и сосед-инвалид, дающий отмашку для паровозного гудка, и некто Федотов, почему-то в бабьем пальто, выстригающий символическую ленту у символической стрелки. Вся эта кутерьма представлялась столь отчетливо и ненужно, что Фомин с раздражением потряс головой.

На ледяном тендере крупными буквами было выцарапано уже неприличное слово, и, должно быть, тряхнув головой с избытком, Лев Николаевич понял вдруг, что ругательство нацарапал приворотный негр, автоматным штыком – негр стоял у ворот и пил из каски чай. Следующее рассуждение – о том, что некто Федотов, возможно, тоже негр – в принципе не имело права называться мыслью, и даже недодумав его до конца, Фомин скривился так, будто рассуждение тоже воняло дерьмом.

Запретив себе вникать в суть и просто глядеть по сторонам, он встревожился только у кабинета гражданской обороны.

Ключ торчал в замке. Фомин посмотрел на Славика. Славик повернул ключ, толкнул дверь и посмотрел на Фомина.

– И что? – по возможности ворчливо спросил Фомин.

– А что? – удивился Славик.– Сказали же – нужно в кабинет?

– Мне нужно доложить,– с нажимом, для дурака, проговорил Фомин.– Вероятно – Федотову. Так?

– Не,– сказал Славик.– Федотов докладывать не говорил. А докладывать – это чего? Это, что ли, про туалет? Да не надо, зачем…

– Как?

– Да на что теперь, про туалет-то? Передумали ведь уже. Будут же это… Отрезание, что ли…

– Обрезание? – насторожился Лев Николаевич.

– Да нет. Это город есть такой – Отрезание, что ли. И вот от этого города будет железная дорога,– тоже с нажимом объяснил Славик.– Ну, не сейчас, а после когда-нибудь. А у нас пока будет разъезд. Вот презентация-то и была. Разъезд будем строить, вместо церкви-то. А где туалет – так и будет туалет. Чего про него больно докладывать-то, зачем… Федотов так и сказал – пусть, мол, быстрей идет, и все.

– Куда? – после паузы спросил Фомин.

– Ну куда… Домой, куда. Так что идите домой, и все.

– Домой? – еще тише спросил Фомин.

– Ну да. А куда еще?

– Хорошо,– опять помолчав, согласился Лев Николаевич.– Сейчас пойду. Только посижу немножко и пойду. Это можно?

– Да ладно. Сидите спокойно, если хочется,– разрешил Славик.– А я тогда тоже пойду, ага? А то мне еще спецовку получать да чего. А?

Фомин кивнул, принял у Славика ключ и, войдя в кабинет, запер за собой дверь.

Обманув бывшего племянника, сидеть он не стал.

Оставшись один, он подошел к окну и прилег было на подоконник, как приваливался много лет подряд, прежде чем отправиться в ежевечерний путь. Но за окном не было фонарей. А от лежащих отдельно рук несло вонью. И тогда Лев Николаевич Фомин вдруг понял, куда спешил. Он поставил стул на стол и обрезал сетевой шнур у калькулятора.

Взобравшись под потолок, он захлестнул шнур на крюк светильника и с грохотом провалился в темноту…

Тот свет, который увидел он, вновь открыв глаза, был вовсе не похож на обещанный в загробной брошюрке. Свет был плоский и лежал у самых глаз.

Лоб упирал в стол. В окне стоял фонарь. Но Фомин теперь знал, что это не значит ничего.

Повисев головой над фонарным отражением и послушав тишину, он поднялся, наощупь отомкнул дверь и, как когда-то давно, крадучись вышел в невидимый коридор.

Его не удивила темнота. Он удивился, если б не было темноты. Темнота была ясна, и предстояло прояснить лишь одно из двух: либо он успел надеть петлю и Моуди просто наврал про туннельный свет, либо он, Фомин, подломив стул, ахнулся так сильно, что пролежал до ночи, не чувствуя теперь сквозь шок даже запаха.

В обоих случаях все равно следовало куда-то идти. И он шел.

Пощупав угол и стену за углом, он попробовал вспомнить, кончился ли здешний ремонт. Но потом, закрыв ненужные глаза, растопырил перед собой руки и через четырнадцать слепых шагов ткнулся в дверь.

Вахтер, вероятно, спал. Потому что, проснувшись, он по-старчески длинно всхрапнул, напугав Фомина, все еще не выбравшего одно из двух. Замеревши – сперва от страха, а затем от незнания, как отвечать на всхрап, он откликнулся только, когда вахтер проснулся совсем.

– Кто тут? – гукнул вахтер.– Слышу же, сопишь. Не сопи тогда.

– Свои,– глупо сказал Фомин. И подумав, рискнул сам: – А ты чего сопишь?

– О! А чего мне не сопеть! Раз тьма! Ты, что ль, Николаич? – с охотой зашевелился вахтер.– А чего ночью-то? Тоже, что ль, заспал, дедуля?

– Да… как сказать,– на всякий случай ответил Фомин.

– Да так и говори. Заснул и заснул. И вся недолга. Теперь-то нам вовсе, выходит, спи – не хочу. Слыхал про сокращение-то? Гавкнулось сокращение-то! Слыхал? Пугали-пугали, а выходит – шиш.

– Со… совсем?

– Ну, совсем не совсем, а года два наши. Так-то, брат!

– А-а… Два?

– Дак сам Федотов объявил: два как минимум. А то и три.

– Три!

– Ну. А ты где был-то – не слыхал? Спал, небось, опять? Погоди, не лезь, сам отопру,– привратник закряхтел, потянулся и брякнул железом на двери.– Рубильник тут, отрубленный, не задень, монтаж их всех, перемонтаж… Ладно, беги, дедуля, досыпай. А то завтра проспишь.

И оказавшись – как-то вдруг – на чистом снегу (храп-храп), Фомин и вправду побежал.

Бежалось на удивление легко и в охотку, и так же легко, даже еще счастливее, колотилось в груди, пока Лев Николаевич не заметил на себе подпрыгивающий обрывок провода. Весело фыркнув, он отшвырнул его в сугроб и наддал еще. А сверху сыпался искристый снег, округляя фонари и присыпая с шорохом мохнатые стволы пальм. И неузнанным здесь – хотя уже и не здесь – был разве что вахтер, отчего-то оставшийся темным, даже отворив дверь.

"Может, негр? – подумал легкий Лев Николаевич.– Ну, негр – значит негр".


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации