Текст книги "Нравственная философия гр. Льва Толстого"
Автор книги: Аким Волынский
Жанр: Очерки, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Аким Волынский
Нравственная философия гр. Льва Толстого
О философских произведениях гр. Толстого можно быть одного или двух мнений: можно сказать, что в настоящее тяжелое время проповедь крайних нравственных понятий должна принести огромный вред, – можно сказать, что в веке умственного шатания и душевной распущенности пропаганда высших начал нравственности должна дать самые благие результаты. Кто ждет спасения для человечества только от внешних условий жизни и быта, тот не может не следить с некоторым сокрушением сердца за откровенной агитацией непротивления злу насилием, которую предпринял великий писатель на склоне лет, в сиянии всемирной славы, окруженный любовью почти всей грамотной и мыслящей России. Кто ждет спасения не извне, а изнутри, от переделки человеческого характера, от реформы понятий, тот с изумлением останавливается пред тем, что делает гр. Толстой в наши печальные дни упадка и растерянности. Явление в самом деле необычайное. Тут все дышит гением, тут все согрето талантом, тем талантом, который прокладывает неуклонную борозду прямо к сердцу человека, который дается писателю неспроста.
Философская литература богата замечательнейшими произведениями. Со времени Платона ум человеческий не раз зажигался ослепительными мыслями, не раз блистал самыми яркими цветами, но смело можно сказать: и философские произведения Толстого, по силе своих логических приемов, по той смелой простоте, с которой они подходят к величайшим вопросам морали, по той львиной энергии, с которой они ведут свою удивительно оригинальную полосу, займут одно из виднейших мест в истории нашего столетия. Много пишут о Толстом и у нас, в России, и за границей, пишут разно, но в большинстве случаев в тоне резкого несочувствия, с неотразимостью самой сокрушительной критики обнажая шаткую основу толстовского учения. Но надо сказать правду: вся эта огромная масса газетных и журнальных статей забудется тогда, когда немногочисленные философские сочинения Толстого будут предметом самого пристального изучения. Наивные люди говорят: «Гр. Толстой велик как художник, но слаб как мыслитель; мы не смеем направить ни единого слова против его художественной деятельности, но мы дерзаем выйти с ним на единоборство в области отвлеченных вопросов…» Странные, непродуманные слова! Философские произведения Толстого велики не в меньшей степени, чем лучшие его художественные творения. Толстой не пишет по определенному шаблону. Его рассуждения не раскрашены мудреными словами. Мысль Толстого движется какими-то всегда неожиданными путями, вне условных линеек обычной школьной и книжной мудрости, постоянно загребая в себя великое множество фактов и документов – один непобедимее, один характернее и типичнее другого.
Читая Толстого, вы ясно видите, что это – философия, возникшая не по капризу пылкого воображения, а на широком основании действительной человеческой жизни, в глубине души, много испытавшей, много страдавшей. Мы, обыкновенные смертные, живем личной, индивидуальной жизнью. Наше «я» отверсто только для немногих впечатлений из узкого круга интересов, нас лично касающихся. Мы сообщаемся с людьми только чрез маленькое окошко нашего слабого индивидуального разумения. Не таков великий художник: он живет жизнью бесчисленного множества людей, его «я» слито из тысячи маленьких, посторонних человеческих «я», его сердце – центр, через который проходят все диаметры круга, называемого человеческой жизнью. Вот почему логика обыкновенного человека и логика великого человека так мало похожи друг на друга. Наша логика в тесных границах небольшого опыта по необходимости устремлена к интересам минуты. Логика великого человека, в груди которого бьются интимные желания тысячи сердец, всегда отвлечена от интересов минуты и направлена в сторону вечного и непреходящего. Обыкновенный смертный рассуждает так: обстановка моей жизни имеет такие-то недостатки, а потому я должен все мои силы направить туда-то. Великий человек рассуждает иначе. Он говорит: данная обстановка – один из штрихов на общем фоне человеческого существования. Наша жизнь есть произведение нашего характера. Изменится существо человека – переменятся и те внешние формы, в которые исторически отливаются быт и жизнь народов. И маленький и великий человек рассуждают на основании фактов и знакомства с жизнью – один в узкой рамке небольшого опыта, другой в широкой перспективе разнообразных характеров, проникая сердцем в самое отдаленное будущее. Логика маленького человека, пользуясь превосходным образом самого Толстого, очень проста: иди вон на то дерево, от дерева на деревню, от деревни вдоль реки на курган и т. д., логика гениального человека далеко не так конкретна: иди на восток, недосягаемое солнце и звезда укажут тебе направление. Один смотрит на внешние признаки предмета и по ним составляет себе программу жизни, другой имеет дело только с внутренним сознанием вечной, неизменной истины. Один исповедует внешний закон и, говоря словами Толстого, подобен человеку, стоящему в свете фонаря, привешенного к столбу; другой исповедует учение внутреннего сознания и подобен человеку, несущему фонарь перед собой на длинном шесте…
Философия Толстого – философия великого человека. Она смущает современное поколение только потому, что всецело опирается на внутреннее сознание вечной, неизменной истины, что с презрением отворачивается от ординарной логики толпы. Оспорить, сокрушить философию Толстого можно, но только при одном условии – доказавши, что человеку не свойственно порываться к миру и любви, к спокойной работе духа, к жизни, согласной с самыми смелыми надеждами воображения. Поставьте человека в какие хотите превосходные внешние условия, и, если только в нем не замерла фантазия, душа его непременно будет рваться на вольный простор, под открытое небо. Самая совершенная внешняя культура не утишает человеческой тоски по внутренней свободе, которая не обеспечивается никаким законом. Политическая свобода – великое орудие для развития нравственного характера человека: человек, а не гражданин, есть верховная цель исторического прогресса. Если моя человеческая природа ничтожна, мне лучше не браться за трудную работу гражданского служения. Острый меч опасен лишь тогда, когда его держит храбрая, мужественная рука. Воинственные доспехи внушают уважение только на груди солдата, одушевленного сознанием своих человеческих прав и обязанностей… Где причина того пессимистического настроения, которое разлилось теперь по всей Европе? – Причина в том, что измельчала, оскудела та нравственная энергия, которая одушевляла политическую борьбу. Тип человека, проникнутого любовью к жизни, знающего, куда и зачем идти, все более и более уступает место типу человека, во всем разочарованного и ко всему равнодушного. Гр. Толстой сравнивает где-то дух человеческий с ножом. Превосходное сравнение! Были времена, когда нож этот резал с необыкновенной легкостью… Теперь он лежит в бездействии – он больше не режет, его удары тупы… Под блестящим мундиром современного человека стало скрываться часто чересчур жалкое, распутное ничтожество. Мундир смешон без того ножа, который скрыт внутри человека. Мундир – иллюзия, прах. Действительны только ум и сердце, действительна только та нравственная воля, которая ведет человека на подвиги мученичества и любви. Хорошие слова бесцельны там, где не режет нож, где принижен дух…
Мы сказали, что о философских произведениях Толстого можно быть одного из двух мнений. По-нашему личному убеждению, философия Толстого – самое светлое явление в нашей теперешней жизни. Такого правдивого, такого смелого слова никто у нас еще не говорил. Огромная, титаническая сила скрыта в речи великого человека. И эта сила – чисто русская сила. Это та сила, которая с кроткой верой, но без всякой робости плечом вышибает ворота, мнет железную подкову в упругой, жилистой руке или ловит за хвост бегущего коня. Пусть современные мудрецы толкуют, что им угодно и что им свойственно. Им не загасить света, зажженного великим писателем земли Русской. Свет и во тьме светит, и тьма не может объять его…
I
У гр. Толстого есть одна особенность, которая бросается в глаза. Он не обрабатывает своих произведений. Можно подумать, читая «Исповедь», «В чем моя вера?», «Крейцерову сонату», что это только черновики, которые еще будут переписаны набело, будут переработаны и со стороны стиля, и со стороны отдельных литературных подробностей. В произведениях Толстого нет того порядка, той схематичности, которые так обычны у самых ординарных писателей. Он бросает вповалку все, что ему приходит в голову, мало заботясь о внешней литературной отделке. Сравните толстовскую манеру письма с тургеневской. Какая поразительная разница! Там почти стихийная грубость, без всякого расчета на эффект, без всякого признака искусственной гранки, – здесь тонкая, барская, изысканная красота, какое-то нежное сияние, аристократически задумчивые краски. Толстой не пишет, а работает, в поте лица, засучив рукава, нагнувшись всем своим могучим корпусом, – Тургенев приводит в порядок наблюдения, сделанные с превосходной веранды, через увеличительное стекло дорогого бинокля из слоновой кости. Толстой без всяких хитрых затей, по-мужицки, по-дурацки, ведет бесконечно тяжелую трудовую упряжку, – Тургенев сочиняет чудные гимны природе, людям, искусству, не без пафоса, но с некоторой хитрой и загадочной усмешкой на своем выразительном, умном лице. Толстой и Тургенев – это два различных темперамента. Толстой – это та Россия, которая стоит спиной к окну, прорубленному в Европу, Тургенев – это русская Европа, со всем ее блеском, со всеми ее выдумками… Надо сказать правду: от европейской России слишком часто веет досадной фальшью. Пробегите переписку А.А. Фета с Боткиным, Тургеневым и Толстым. Сравните письма Тургенева и Толстого. Какой удивительный контраст! Письма Тургенева блещут каким-то неудержимо истерическим остроумием. Шутки, прибаутки, иностранные фразы в кавычках, щипки направо, щипки налево. Письма Толстого – их сравнительно немного – сама простота. Ни тени легкомыслия, ни следа каких бы то ни было потуг. Тургенев простого слова не скажет, не подмигнув коварно одному, не задевши другого, – Толстой говорит без всяких прикрас, теми хорошими русскими словами, которые идут прямо от сердца к сердцу.
Толстой натура редкая не только по своим чрезвычайным талантам, но и по своей необычайной глубине. Умер брат его на Гиерских островах. Толстой пишет: «Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что был Толстой, для него ничего не осталось». Вот что значит подумать о смерти. Смерть есть загадка: для чего жизнь, если есть смерть? Для чего труд, порывы к добру, вся эта суета борьбы и страданий, коли завтра придет смерть и холодной рукой перережет мне горло? Какой смысл имеют все мои искания, коли от того, чем я был сегодня, завтра не останется ничего? Смерть есть поглощение себя в ничто. Но если смерть такова, то жизнь хуже смерти. Я вышел из дома и знаю, что мне уже больше не вернуться. Пройду несколько сажен и упаду. Это мне известно доподлинно. Не меня одного, но всех ожидает то же самое. «Мы все сойдем под вечны своды и чей-нибудь уж близок час». Но тогда лучше не идти. Лучше не жить. «За несколько минут перед смертью, – пишет Толстой о своем брате, – он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: „Да что ж это такое?“ – Это он ее увидал, – это поглощение себя в ничто. А уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше. И уж верно ни я и никто так не будет до последней минуты бороться с нею, как он». Крик отчаяния, вырвавшийся из груди человека лицом к лицу со смертью, для нас вполне понятен. Толстой вторит этому крику. Не чувство личного сожаления возбуждает в нем смерть брата, а чувство глубокого и искреннего недоумения… В самом деле: если б хорошенько осмыслить, что жить значит постоянно уходить от жизни, удаляться от нее, – самая жизнь, быть может, превратилась бы в нечто более интересное и нужное. Если б, выходя из дома, человек говорил себе: я иду на смерть, – не было бы и миллиардной доли тех несчастий, которыми переполнено наше существование. Но люди не видят, что топор смерти уже занесен над ними. Захотел мужик Пахом захватить как можно больше башкирской земли. Ему сказали: отсюда поди, сюда приходи. Какой хочешь крут забирай, только до захода солнца приходи назад. Что обойдешь, все твое будет. Позарился Пахом, забрал много земли и к заходу солнца побежал назад. Бежал – бежал и, наконец, добежал. Но, добежавши, испустил дух и растянулся, занявши три аршина в длину. Три аршина – вот сколько нужно человеку. Описанный в чудной сказке Толстого Пахом – простой, обыкновенный человек. Кто не хочет захватить как можно больше житейских благ? Кто не подтягивается потуже, чтобы только обойти как можно больше башкирской земли? Мы все Пахомы… А между тем человеку нужно немного – три аршина. Кто это понял, тот повторит за Толстым следующие слова его письма: «Нельзя уговорить камень, чтоб он падал кверху, а не книзу, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила. Нельзя есть, когда не хочется. К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всей мерзостью лжи, самообмана, и кончатся ничтожеством, нулем для себя». «Я беру жизнь, – пишет дальше Толстой, – как она есть. Как только дойдет человек до высшей степени развития, так он увидит ясно, что все дичь, обман, и что правда, которую все-таки он любит лучше всего, что эта правда ужасна, что как увидишь ее хорошенько, ясно, так очнешься и с ужасом скажешь, как брат: „да что ж это такое?“ Но, разумеется, покуда есть желание знать и говорить правду, стараешься знать и говорить. Это одно, что осталось у меня из морального мира, выше чего я не могу стать. Это одно я и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уж не могу любить прекрасную ложь…»
Вот что и как писал Толстой в 1860 году. Тридцать лет тому назад Толстой уже терзался теми вопросами, которые решены им только теперь. Тридцать лет тому назад Толстой уже был тем человеком, которому нужна правда во что бы то ни стало, а искусство кажется прекрасной ложью… Молодости свойственна рисовка. Толстой не рисуется. Молодости свойственно играть словами. Толстой не играет ни единым словом. Каждая строчка его письма к Фету дышит правдивостью и простотою. Тургенев слишком образован, слишком изыскан для того, чтобы выкладывать перед кем бы то ни было свою душу, Толстой без всякой церемонии распоясывает свою душу в немногих словах, сразу, без ненужных и кокетливых подходов. Толстой не только великий писатель, но и великий русский человек, – Тургенев только писатель. Вот почему между Толстым и Тургеневым неизбежны были постоянные нелады, постоянные недоразумения. Толстой не мог не откачнуться от Тургенева. Разрыв Толстого с Тургеневым скрывает в себе глубокую, тонкую и назидательную психологию…
Толстого нельзя понять вне бытовой картины русской жизни. Философия Толстого явление своеобразное, выросшее на почве чисто русского сознания. Кто знает Россию, тот поймет и Толстого. Есть в русском человеке одна черта, которую можно бы назвать философской: стремление к покаянию. Русский человек живет двойной жизнью: до покаяния и после покаяния. Молодецкая удаль, веселье, шутки… Это один период жизни. Слезы сожаления, шумное покаяние на миру, на всем честном народе, с припаданием к чужим ногам – это начало второго периода. Много огня в русском человеке. Но чтобы рука работала, ее надо раньше размять на чем-нибудь. Чтобы сердце могло отдаться миру, обществу, надо раньше изжить ту буйную, дикую удаль, которая кипит в груди. Это естественно. Угомонятся юношеские порывы, осмотрится человек кругом, и вот, раньше чем приступиться к новой жизни, он сбрасывает с себя тяжелый камень прошедшего греха откровенным, честным покаянием на людях. Так поступает Никита во «Власти тьмы», так поступает всякая правдивая, истинно русская душа. Так поступил и сам Толстой… «Исповедь» – это покаяние. С «Исповеди» начинается открытая философская проповедь Толстого, та жизнь великого писателя, за которой следит теперь всякий мыслящий и понимающий человек. В «Исповеди» нет еще тех окончательных выводов, которые вырабатывались у Толстого постепенно, на ходу, но в ней есть уже то, что составляет симпатичнейший центр философского учения Толстого: отрицание существующего, презрение к дурному складу нашей жизни. Через три года по написании «Исповеди» (в 1882 г.) Толстой сделал к ней приписку, превосходное аллегорическое истолкование в виде сна. Эта приписка заслуживает нашего полного внимания. «Вижу я, – говорит Толстой, – что я лежу на постели. И мне ни хорошо, ни дурно; я лежу на спине. Но я начинаю думать о том, – хорошо ли мне лежать, и что-то мне кажется неловко ногам, – коротко ли, не ровно ли, – неловко что-то. Я пошевеливаю ногами и вместе с тем начинаю обдумывать, как и на чем я лежу, чего мне до тех пор не приходило в голову». И вот, наблюдая постель, Толстой видит во сне, что он лежит на плетеных веревочных помочах. Ступни на одной помоче, голени на другой. Помочи можно передвигать. Спящий отталкивает крайнюю помочу, в уверенности, что так будет покойнее. Но выходит другое: несколько лишних движений, – и спящий чувствует, что вот-вот с ним случится беда. «Тут только я спрашиваю себя то, что прежде мне не приходило в голову. Я спрашиваю, где я и на чем я лежу. И начинаю оглядываться, и прежде всего гляжу вниз, туда, куда свисло мое тело и куда, я чувствую, я должен упасть сейчас. Я гляжу вниз и не верю своим глазам. Не то, что я на высоте, подобной высоте высочайшей башни или горы, а я на такой высоте, какую я не мог никогда вообразить себе». Внизу бездонная пропасть, в которую страшно посмотреть и в которую спящий сорвется с последней помочи. «Что же делать? Что же делать? – спрашиваю я себя и взглядываю вверх. Вверху тоже бездна. Я смотрю на эту бездну неба и стараюсь забыть о бездне внизу. И действительно, я забываю. Бесконечность внизу отталкивает меня и ужасает, бесконечность вверху притягивает и утверждает. Я так же вишу на последних, не выскочивших из-под меня помочах над пропастью. Я знаю, что я вишу, но я смотрю только вверх и страх мой пропадает… Я гляжу все дальше и дальше в бесконечность вверх и чувствую, что я успокаиваюсь». Что же произошло? Что спасло спящего от падения в пропасть? «Я спрашиваю себя, как я держусь, ощупываюсь, оглядываюсь и вижу, что подо мной, под серединой моего тела одна помоча и что, глядя вверх, я лежу на ней в самом устойчивом равновесии, что она одна и держала прежде… В головах у меня стоит столб, и твердость этого столба не подлежит никакому сомнению, несмотря на то, что стоять этому тонкому столбу не на чем… От столба проведена петля как-то очень хитро и вместе просто, и, если лежишь на этой петле серединой тела и смотришь вверх, то даже и вопроса не может быть о падении».
Мы не скажем, что в этой превосходной аллегории вопрос о жизни и смерти разрешен окончательно. Толстой говорит: устремляя глаза кверху, я утверждаюсь на помоче в самом устойчивом равновесии, – глядя в бездну неба, я забываю о бездне внизу. Положим, что я могу действительно забыть о бездне, в которую обрушусь неминуемо. Положим, что в голове у меня действительно некий столб с очень хитрой петлей, на которой можно лежать без всякой опаски. Положим. Но что же из этого следует? Можно забыть о бездне внизу, но можно и вспомнить. Чтобы не разбиться вдребезги сейчас, мне необходимо лежать, не шевелясь, с устремленными в бесконечную высь глазами, но имеет ли такое лежание само по себе какой-нибудь смысл? Хорошо, я укреплен на помоче, я вижу только голубую бездну неба с ее несметными светилами. Но созерцание небесных пространств уничтожает ли бездну внизу, куда мне все-таки должно скатиться с той единственной помочи, на которой я покоюсь теперь? Вот вопрос, на который блестящая аллегория Толстого не дает ответа. Забвение смерти? Это не ответ. Это не разгадка шарады, которую природа ставит нам ежеминутно, ежечасно.
Это самообман страуса, который прячет голову, когда в него направляют смертоносное дуло ружья.
В «Исповеди» приведена еще сказка о путнике, застигнутом в пути разъяренным зверем. Спасаясь от зверя, путник вскакивает в безводный колодец. Но, о ужас! на дне колодца дракон с разинутой пастью. Путник ухватывается за ветви куста, растущего в одной из расщелин колодца. Снизу и сверху погибель совершенно неизбежна. Куст обрушится, ибо две мыши, одна черная, другая белая, равномерно подтачивают его ствол. Путник это понимает, но, истомленный голодом, он лижет капли меда на листьях куста… Такова восточная сказка. Путник не может не потянуться к меду, – мы это хорошо понимаем. И однако мы в то же время не можем не сознавать, что лизать мед, стоя одной ногой в могиле, смешно, глупо и малодушно. Если лев лапой прижал ваше тело, вы не станете думать ни о чем, кроме смерти. Жить одно мгновение ока и затем навеки потухнуть – это может нравиться только слабоумным, только тем, которым не видна перспектива полного уничтожения. Нет разницы, лизать ли мед, или устремлять глаза в бездну наверху. В том и другом случае я только забываю о смерти, только на время укрепляюсь в своих мышцах, в том и другом случае я только отвожу глаза от опасности… В приписке к «Исповеди», как и в самой «Исповеди», мы не находим удовлетворительного ответа на вопросы, поставленные самим Толстым: зачем мне жить? зачем чего-нибудь желать? Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожился бы неизбежной, предстоящей мне смертью? И в 1879 году, как и в 1860-м, Толстой только ставит эти коренные вопросы философии и религии. Для разрешения их нужна метафизическая опора, следы которой мы находим только в позднейшем произведении Толстого: «О жизни». То служение человечеству, народу, которое сверкает пред вдохновенным взглядом великого писателя на последних страницах «Исповеди», нисколько не заслоняет основной задачи философии: объяснить смысл жизни при наличности смерти. Легко сказать: я живу потому, что жил мой отец, что жил мой дед, что жило и живет человечество. Я спрашиваю вас, не почему я живу, а для чего я живу? Дан ряд слагаемых, одно из которых – смерть. Сложите их, коли умеете, но не вычеркивайте, не вытирайте того, что дано с полной и несомненной очевидностью. Не говорите мне: служи обществу, народу, если завтра все кончится ничтожеством, нулем для себя и для других. Не говорите мне о человечестве; если человек – ничтожество, обреченное наполнить желудок дракона, то что же такое человечество? Миллиарды нулей не больше одного нуля…
Человеческая жизнь очерчена густой черной линией. Внутри этой линии – совокупность явлений, освещенных ярким дневным светом. За этой линией – смерть, непроглядная тьма, вечная беспросветная ночь. Наука не занимается смертью, – наука беспомощно разводит пред ней руками; но смерть есть факт, которым не только не легко, но и невозможно пренебречь…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?