Электронная библиотека » Алехо Карпентьер » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Арфа и тень"


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 14:38


Автор книги: Алехо Карпентьер


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +

II. Рука

Он простер руку свою на море, потряс царства…

Исайя, 23, 11

…Уже пошли за исповедником, но он прибудет не скоро, ибо медлителен шаг моего мула, когда гонят его по плохим дорогам (а мул, вообще говоря, годится для езды только женщинам да священникам), и потому еще, что не так просто будет найти разумного францисканца, без особых предрассудков, чтобы отпустить грехи ближнему своему, нуждающемуся в последнем причастии, где-то за четыре мили от города. Словно у края каменной гробницы жду я того, кому должен поведать так много, собираясь с духом, чтоб говорить столь долго, сколь склонен я говорить теперь, сломленный, быть может, многими моими испытаниями и трудами более, чем болезнью… И надобно рассказать все. Все, как есть все. Излиться в словах и сказать много более того, что сказать хотелось бы – ибо (и уж не знаю, может ли понять такое монах…) зачастую действовать означает нужные к тому побуждения, дерзания, крайности (не побоюсь этого слова), какие не совсем согласны, хоть сделано, что делалось, и свершено, что вершилось, со словами, которые в заключение, изукрашенные слогом, отмытые от пятен, образуют чье-то имя на мраморе веков. Почти невинным предстает пред Престол Господень поселянин, сбивавший палкой оливы за чужой оградой, равно как почти невинной явится и девка (пусть простят мне словечко, но я его не раз ставил без обиняков в послании, направляемом к самым неприступным Высочествам), которая, не имея лучшего занятия, ложится пузом вверх под любого матроса в порту, а затем ищет заступничества у Марии Магдалины, чье святое изображение украшает в Париже хоругвь одного из убежищ Магдалинских Сестер для помощи падшим женщинам, признанных общественно полезными – и это в бумагах, скрепленных подписью и печатью, – еще французским королем Людовиком Святым. Этим-то для последней исповеди понадобится немного слов. Но те, что, подобно мне, несут груз образов, никогда дотоле не виденных людьми, предшествующими их жизни и трудам; те, что, подобно мне, взяли курс к неизведанному (и другие опередили меня в том, да, я скажу это, обязан сказать, даже если, чтоб лучше быть понятым, придется мне называть Колхидою, что никогда Колхидою не было); те, что, подобно мне, проникли в Царство чудищ, прорвали завесу потаенного, шли навстречу ярости стихий и ярости людей, – те приневолены поведать многое. Приневолены поведать о вещах, являющих скандал и безобразие, опрокидывание свидетельств и раскрытие обманов для монашьего слуха, даже и в таинстве исповеди. Но в такую минуту и, пока живы – еще живы – в ожидании последнего слушателя, нас как бы двое в одном. Лежащий на смертном одре, уже с молитвенно сложенными руками, покорившийся – не совсем! – тому, что смерть войдет сейчас в его дверь, и другой, тот, что внутри, силящийся освободиться от меня, от «меня», что его заключает, и закрепощает, и пытается задушить, возглашая голосом святого Августина: «Тело мое не может более нести тяжесть моей души окровавленной». Глядя на себя глазами другого, прошедшего мимо ложа моего, я вижу себя словно тою диковиной, которую на острове Хиос показывал во время ярмарки некто со знаками зодиака на шляпе, уверяя, что привез из земли Птоломея: вроде как ящик, по форме напоминающий человека, а внутри – второй, похожий на первый, и в него заключено тело, которому египтяне, искусные бальзамировщики, не дали утерять выражение жизни. И такая энергия утвердилась в этом иссохшем и словно дубленом лице, что, казалось, жизнь вот-вот вернется… Застылою чувствую уже оболочку из грубой ткани, которая, как первый ящик, обнимает мое обессиленное тело; но внутри этого тела, сломленного трудами и болезнями, есть глубинное «я», еще с ясным умом, просветленное, помнящее и наполненное, свидетель чудес, жертва слабостей, чинитель обид, сожалеющее сегодня о содеянном вчера, тревожное пред самим собою и тихое пред другими, робкое и мятежное одновременно, грешное Волей Божию, актер и зритель, судья и подсудимый, адвокат себя самого пред Трибуналом Высшей Инстанции, где и сам претендует на почетное место в Магистратуре, чтоб выслушать свои аргументы и смотреть себе в лицо, глаза в глаза. И вздевать руки и возглашать, излагать и опровергать, и защищаться от перста, тычущего мне в грудь, и выносить приговор, и обжаловать его, и дойти до последних инстанций суда, где в конечном счете я – один, один со своей совестью, которая горячо меня обвиняет и горячо меня оправдывает, – один пред Распорядителем навеки неуяснимого, чей облик мы никогда не познаем, чье даже имя не произносили в течение долгих веков те, что были, подобно моим родным и дедам, верными блюстителями его Закона, и кто, хоть и говорится в Писании, что создал нас по своему образу и подобию, был слишком снисходителен, позволив поместить такое в своей Книге, полагая, возможно, что несовершенное создание, возникшее из Бесконечного Совершенства, нуждается в какой-то аналогии, в каком-то образе, чтоб представить своим ограниченным умом вездесущую и всеобъемлющую силу Того, кто ежедневно, с неотступной точностью приводит в действие и порядок волшебную механику планет.

…Но не время мне приподымать завесу над тайнами, превосходящими мое понятие, и в час смирения, какого требует близость развязки – той развязки, когда ответчик, когда внесенный в список спрашивает себя, скоро ль будет ослеплен, опален устратающим видением Вовек Незримого Лика иль должен ожидать тысячелетиями, во мраке, часа, когда будет посажен на скамью для преступивших, уведен за перегородку для осужденных или заперт в обиталище долготерпения каким-нибудь крылатым приставом, ангелом-писцом, с перьями в крыльях и пером за ухом, держателем реестра душ. Но вспомни: подобными мудрствованиями ты грубо нарушаешь духовные устои своей веры, отводящие любое нескромное предположение. Вспомни, мореход, слова, какие помещены на плите, ежедневно попираемой верными в величайшем святилище толедском:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ
ПРАХ
ПЕПЕЛ
НИЧТО

Как в тот раз, одним январским днем, в грохоте разбушевавшейся бури звучит голос – ясный и могучий, далекий и близкий одновременно – в твоих ушах: «О, глупец, мешкотный в вере и служении Богу твоему, богу всех. С тех пор, как ты родился, Он имел о тебе великое попечение. Не страшись, надейся: все терзания твои начертаны на мраморе и будут судимы по справедливости».

Да, я буду говорить. Я скажу все.


Из тягчайших грехов один был мне вовсе неведом: леность. Ибо что касается распутства, то в распутстве я жил, доколь не избавили меня от него более глубокие влечения и одно лишь имя Мадригаль-де-лас-Альтас-Торрес – слова, складывающиеся для меня в образ гордого благородства, красоты, царственного величия, высшей меты желаний, – не возвело мой дух к такому экстазу, что уже в самой форме гор, впервые представших взору христиан, нашел я сходство с другими формами, которые с трепетом и тоскою рисовали самые потаенные пути моей памяти… Еще с тех пор, как мой отец, не оставив ремесла чесальщика шерсти, открыл в Савоне лавку, где продавались сыры и вина, – с задней пристройкой, где завсегдатаи могли поднести стаканы к бочкам, чтоб потом содвинуть их над массивным столом орехового дерева, – я полюбил слушать рассказы моряков о своих приключениях, прикладываясь иногда к стаканчику красного вина, когда и мне тайком перепадало, – мне уж тогда сильно полюбилось вино, так что многие дивились позднее, что в моих походах я никогда не забывал взять на корабли как можно больше бочек и что когда приходилось заботиться о возделывании земель, то самые плодородные из тех, что даровал мне Промысл Божий, оставлял под возделывание лозы. Ной, предтеча всех мореходов, был первым, кто подал дурной пример, и поскольку вино горячит кровь и возбуждает греховные желания, то не было меж волнами портового притона, где б не изведали юношеского пыла моего, когда, к вящей обиде моего отца, мне вздумалось уйти в море… Напробовался я баб и на Сицилии, и на Хиосе, и на Кипре, и на Лесбосе, и на других островах более или менее мулатских кровей и их смесью из мавров, наполовину обращенных, недавних христиан, что упорно не хотят есть свинину, сирийцев, что крестятся на любую церковь, так что и не поймешь, к какому приходу они приписаны; греков, продающих своих сестер по часам и по звону колокольчика, торгашей, промышляющих всем на свете, содомитов, склонных к мужеложству или скотоложству, смотря по обстоятельствам; напробовался я баб, которые до всего ударяли в бубен или пощипывали струны халдейской арфы; «генуэзок», которые, придя из какого-нибудь еврейского квартала, заговорщицки подмигивали мне, прощупывая в мыслях и на деле; плясуний с отуманенными хмелем глазами, заставляющих в своих извивах трепетать бабочек, вытатуированных на их животах; других – мавританок почти всегда, – что хранят во рту полученные монеты, чтоб защитить свой язык от вторжения чужого; и тех, которые клянутся и божатся, что если взглянуть со спины, то они еще девушки, разве что какой благородный порыв заставит их отдать как великую услугу то, что они никогда никому не отдавали; и александриек, набеленных, нарумяненных, раскрашенных, как фигуры на носу корабля, – ровно покойницы, изображенные на крышках пышных саркофагов, еще не вышедших из моды в их стране; и тех, что отовсюду, тех, что стонут от изнеможения, и ах, ты их убиваешь, и ах, они уже умерли, и другого, как ты, на свете нет, и всего раза три дернутся да брыкнутся, пока, чтоб не заскучать, перебирают четки у тебя на спине, а ты силишься вызвать наслаждение, такое разрекламированное, что, кажется, заплатил бы за одну рекламу… Все это и много больше я уж испытал к тому времени, как очутился на суровой Сардинии и в Марселе, городе многих пороков, и это когда только через годы предстояло, плывя вдоль берегов Африки, познакомиться с темнокожими – одна другой чернее, – пока не доплыл до черным-черных из Гвинеи, с Золотого Берега, с ножевыми шрамами на щеках, ускользающим телом и крепким крупом, которых так справедливо предпочитают испанцы и португальцы – я говорю «справедливо», ибо, помнится, царь Соломон славился своими соломоновыми решениями и мудростью своего правления, но был не менее мудр, сбирая обильную жатву этих – «я есмь черна», nigra sum… – чьи груди напоминают гроздь винограда, черного сочного винограда, что, родившись на склоне горы, дает густое ароматное вино, вкусный след которого остается, пока не оближешь губы… Но не плотью единой жив человек, и я из моих плаваний вынес большой опыт в искусстве вести корабли – хотя, сказать по правде, более доверялся я своему особому умению различать запахи ветров, понимать язык туч и разгадывать волн цветные переливы, чем любым расчетам и приборам. Очень любил я следить полет птиц над землею и морем, ибо они более разумны, нежели человек, в избрании дорог, какие им подобают. Я признавал здравый смысл гиперборейцев, «живущих за северным ветром», которые – как мне рассказывали – брали с собою на корабли двух воронов, чтоб выпустить на свободу, когда во время какого-нибудь опасного плаванья сбивались с пути, ибо знали, что, если птицы не возвратятся, достаточно будет повернуть нос корабля в ту сторону, где они исчезли в полете, чтоб обнаружить землю на расстоянии нескольких миль. Эта мудрость птиц побудила меня изучить особенности и привычки некоторых животных, которые, к вящему изумлению туманного разума нашего, живут, и совокупляются, и плодятся во вселенной. Так узнал я, что носорог – «на носу рог, in nare cornus…» – только может быть укрощен в своей ярости, если пред ним поставить юную девушку, чтоб обнажила грудь, как он подступит, и «таким порядком (говорит нам святой Исидор Севильский) животное лишается своей дикости, дабы прильнуть головою к юнице». Не имея случая наблюдать столь чудовищное создание природы, я знал, однако, что василиск, царь змеиный, убивает своим взглядом всех себе подобных, так что нет птицы, что пролетела бы невредимой вблизи него. Знакома была мне и саура – ящерка, что, как станет стара и слепа глазами, забирается в щель стены, выходящей на Восток, и, когда всходит солнце, глядит на него, силясь увидеть, и вновь обретает зрение. Занимала меня также саламандра, которая, как известно, живет посреди пламени, не мучась и не сгорая; ураноскопус – рыба-звездочет, прозванная так потому, что у нее один глаз на голове и она все время глядит в небо; рыбы-прилипала, которые, если их много, могут задержать корабль настолько, что кажется, будто он пустил корни на морском дне; и еще меня, как детище моря, очень заинтересовал зимородок-рыболов, который зимой мастерит свое гнездо средь вод океана и там выводит птенцов, и еще говорит святой Исидор, что когда он выводит своих птенцов, то успокаиваются стихии и умолкают ветра на целых семь дней как дар природы этой птице и ее потомству. С каждым днем все более удовольствия находил я, изучая мир и его чудеса, – и от столь многого учения представлялось мне, будто мир раскрывает понемногу свои потайные двери, за которыми скрываются дива, еще не явленные большинству смертных. Я жаждал познать все. Я завидовал царю Соломону – наимудрейшему из мудрейших, – кто мог говорить о деревьях, начиная с ливанского кедра до иссопа-куста, растущего из стен, и знал также привычки всех во вселенной четвероногих, птиц, гадов и рыб. И как ему было не знать всего, если обо всем извещали его всякие вестники, посланцы, купцы и мореплаватели? Из Офира и Тарса прибывали грузы золота. В Египте покупал он свои колесницы, из Киликии прибывали для него лошади, а его конюшни в свою очередь снабжали скакунами царей хеттитов и царей Арамеи. Кроме того, он получал сведения о великом множестве вещей: о полезных свойствах растений, о случении животных, о пакостях, бесчинствах, кровосмешениях, распутствах, скотоложствах разных народов – через своих женщин, моавитянок, аммониток, эдомянок, финикиянок из Сидона, не говоря уж об египтянках; и куда как счастлив был он, мудрый муж, хитроумный муж, кто в своем роскошном дворце мог себе позволить, сообразуясь с погожестью дней и сменами собственной прихоти, семьсот главных жен и триста наложниц, не говоря уж о чужеземках, о проезжих или нежданных, вроде царицы Савской, которые ему еще платили за это дело. (Тайная мечта всякого настоящего мужчины!) И тем не менее, если обширен и разнообразен был мир, знакомый царю Соломону, сложилась у меня убежденность, что флот его в конечном счете плавал только по знакомым и неопасным путям. Ибо, если б не так, его мореходы привезли б известия о чудищах, упоминаемых путешественниками и мореплавателями, пересекшими пределы пространств, еще мало изведанных. По свидетельствам авторитетов непререкаемых, есть на Крайнем Востоке племена людей вовсе без носа, у которых все лицо ровное; у других нижняя губа так выдается, что для сна и защиты от солнечных лучей они ею укрываются до самого лба; иные имеют рот столь малый, что пищу могут получать только через овсяную соломину; есть и такие, что без языка и пользуются только знаками и движениями, чтобы сообщаться с близкими. В Скифии существует народ с такими большими ушами, что в них можно заворачиваться, как в плащ, спасаясь от холода. В Эфиопии живет одно племя, замечательное своими ногами и быстротою бега и которое летом, лежа на земле вверх лицом, создает тень своими стопами, такими длинными и широкими, что их удобно употреблять как солнечный зонт. В подобных странах можно встретить людей, что питаются только ароматами, и таких, у кого по шесть рук, и, что самое удивительное, женщин, родящих стариков, причем старики эти постепенно молодеют и превращаются в детей уже в зрелом возрасте. И чтоб далеко не искать, вспомним, что рассказывает нам святой Иероним, верховный учитель, описывая одного фавна, или козлонога, которого показывали толпам в Александрии и который оказался превосходным христианином вопреки всему, что думали люди, привыкшие связывать подобных существ с языческими баснями… И если теперь уж многие хвалятся, что хорошо знают Ливию, то верно и то, что им совершенно неведомо существование там людей-чудищ, что рождаются без головы, с глазами и ртом, помещенными там, где у нас пуп и соски. И в Ливии, сдается мне, живут также антиподы, у которых стопы вывернуты и на каждой по восемь пальцев. Но насчет антиподов мнения разделились, ибо некоторые путешественники утверждают, что народ этот представляет собою не что иное, как неприятную разновидность собакоголовых, циклопов, троглодитов, людей-муравьев и людей безглавых, не считая людей о двух ликах, подобных Янусу, богу древних… Что же касается меня, я не думаю, чтоб наружность антиподов была такова. Я уверен – хотя это мое только собственное мнение, – что антиподы весьма отличны по природе своей: дело идет просто о тех, кого упоминает святой Августин, хотя сей епископ города Гипоны, вынужденный говорить о них, поскольку о них повсюду говорят, сам скорее отрицает их существование. Если летучие мыши могут спать, повиснув на своих лапах; если многие насекомые без труда передвигаются по гладкому потолку каморки этого притона, где сейчас текут мои мысли – пока женщина пошла за вином в ближайшую таверну, – могут же быть на свете человеческие существа, способные ходить вниз головой, что б там ни говорил высокочтимый автор сочинения «Enchiridion», или «Руководство». Есть канатные плясуны, которые проводят полжизни, передвигаясь на руках, и виски у них не лопаются от прилива крови; еще рассказывали мне о святошах, где-то в Индиях, которые, упершись локтями в землю, напрягают тело и могут оставаться целые месяцы ногами вверх. Меньше чуда заключено в этом, чем когда Иона был во чреве кита три дня и три ночи, с челом, опутанным водорослями, и дыша, словно находился в родной стихии. Мы отрицаем многие вещи потому лишь, что наш ограниченный разум заставляет нас полагать, что они невозможны. Но чем больше я читаю и обретаю знания, тем больше вижу, что считавшееся невозможным в мыслях становится возможным в жизни. Чтобы удостовериться в этом, достаточно послушать рассказы неутомимых странствующих торговцев или прочесть описания великих мореплавателей, особенно их описания, таких вот, как этот Пифей, родом из Массалии, обученный финикийскому искусству гребли, который, поведя свой корабль к северу и все дальше и дальше к северу в своей ненасытной страсти к открытиям, дошел до места, где море затвердело, словно лед на горных пиках… Но думается мне, что я читал пока мало. Надо будет достать еще книг. В первую очередь книг, в которых повествуется о путешествиях. Мне говорили, что в одной трагедии Сенеки рассказывается об этом Язоне, что, отправившись к Западу от Понта Эвксинского во главе аргонавтов, нашел Колхиду с золотым руном. Надо мне познакомиться с этой трагедией Сенеки, она, видно, весьма полезные знания содержит, как и все, что написано древними.


Пронзительно, громовно, долгим звуком падая с марса, гудят трубы на корабле, который плывет медленно в кисее тумана, настолько плотной, что с носовой части не различить кормы. Море вокруг кажется озером свинцового цвета, с недвижными волнами, чьи крохотные гребни опадают, не увенчав пеной свои острия. Бросает в воздух свой сигнал дозорный, и ему не отвечают. Снова повторяет он вызов, и его вопрос тонет в зыбкой тишине тумана, смыкающегося за двадцать вар длины пред моими глазами, оставляя меня наедине – наедине среди призрачных видений – с моим упорным ожиданием. Ибо трепет предсказанного, страсть увидеть удерживают меня на борту с тех пор, как прозвучал колокол молитвы шестого часа. И если я немало плавал до сих пор, то сегодня я нахожусь вне всякого известного курса, в путешествии, от которого веет еще ароматом подвига, чего нельзя сказать, вспоминая средиземноморские торговые перевозки. Я жажду различить вдали дивную нам землю – и впрямь дивная она, говорят!… – которая метит предел Земли. С тех пор как мы вышли из порта Бристоль, нам благоприятствовали добрый ветер и доброе море, и ничто, казалось, не предвещало, что могут повториться для меня трудные испытания у мыса Сан-Висенте, откуда я, благодаря помощи Божьей, спасся вплавь, ухватившись за весло, от ужасного кораблекрушения, когда одна наша урка загорелась. В Галлоуэе мы взяли на борт Боцмана Якоба, умевшего, как никто, водить по этим опасным дорогам корабли торгового дома Спинола и Ди Негро, с их грузом дерева и вин. Ибо сдается мне, что, поскольку нет ни лесов, ни виноградников на этом острове, который мы скоро завидим, дерево и вино – это вещи, наиболее ценимые его обитателями: дерево – чтоб строить свои жилища; вино – чтоб веселить свои души средь бесконечной зимы, где застывший океан, волны, изваянные из хлада, ледяные горы, легшие в дрейф, какие увидел Пифей, массалиец, отделяют их намертво от мира. По крайней мере так мне сказывали, хотя Боцман Якоб утверждает, как хороший знаток этих широт, что в нынешнем году море не должно бы застыть – и так уж бывало, – ибо некоторые течения, пришедшие с Запада, иногда смягчают суровый климат тех мест…

Живой и приятный в обращении этот Боцман Якоб, которого незнамо как занесло в далекий Галлоуэй, где он сошелся с одной пригожей шотландкой, девушкой с большими грудями и множеством веснушек, не особо обеспокоенной вопросом чистоты крови, который в наши дни отравляет умы в Кастильских королевствах. Поговаривают там давно уж, что скоро – в ближайшем месяце, на этих днях, неизвестно когда – Судилища Инквизиции начнут ворошить и вытаскивать прошлое, происхождение, историю рода новых христиан. И уже недостаточно будет отречения, но о каждом обращенном будут собираться сведения даже обратной силы, что обрекает заподозренного в подлоге, утайке, двуличии или притворстве на донос любого должника, любого польстившегося на чужое добро, любого сокрытого врага – любой штопальщицы девьего стыда или мастерицы дурного глаза, заинтересованной отвести взоры людские от собственной коммерции заговорений и любовных зелий. Но это еще не все: родившись неведомо откуда, ходит из уст в уста одна песенка как предвестник роковых дней. Эта – я ее слыхал, – где говорится: «Иудеи, вы пожитки собирайте…», сложенная, может, и в шутку, но шутка эта, коль укрепится, может стать предупреждением близости нового исхода – что Господь не допустит, ибо многие богатства текут из еврейских кварталов, и род Сантанхель – крупные тузы – передал в королевскую казну, заимообразно, тысячи и тысячи монет, меченных чеканкой их обрезаний. Поэтому Боцман Якоб подумал, что человек дальновидный двоих стоит, что можно жить и в диаспоре, и поэтому-то решил осесть в Галлоуэе, под защитою торгового дома Спинола и Ди Негро, чьи товары он складывает подле своей девчонки, кругленькой, веснушчатой и с большими грудями, которая услаждает ему жизнь, хоть порой и несет от нее потом, как от многих рыжих. Кроме того, он знает, что есть нечто делающее его необходимым всюду – его удивительная способность изучить любой язык в несколько дней. Так же владеет он португальским, как провансальским, как говором Генуи или Пикардии, и равно может объясниться с англичанином из Лондона на его жаргоне и даже понимает тот крутой язык, ощетинившийся согласными, грохочущий и рокочущий – «наречье, чихающее в глубь себя», он его называет, – который распространен на неведомом острове, куда мы плывем, острове, который меж туманами, что окрашиваются сейчас в странный цвет гончарной глины, начинает вырисовываться на горизонте сегодня, теперь, вскоре после молитвы девятого часа. Мы достигли предела Земли!…

И не знаю почему, Боцман Якоб смотрел на меня с издевочкой каждый раз, как я произносил эти слова «предел Земли». И теперь, когда мы уж на земле, в доме, сколоченном из добротной куэнкской сосны, и бурдюк густого вина переходит из рук в руки, он открыто смеется, Боцман Якоб, немножко расшумевшись от выпивки, над тем, что кто-то может считать, что здесь достиг границ известного. Он говорит, что даже малолетки, что в меховых шапках и с мокрыми штанами ходят по улицам этого порта, чье название я никогда не научусь произносить, поднимут меня на смех, если я скажу, что земля, по которой мы здесь ступаем, – это граница или конец чего-то. И, удивляя меня с каждым часом все больше, он сказал, что эти люди Севера (норманны их поэтому, кажется, и называют – «северные люди») раньше, чем мы начали выходить из известного нам круга, ища ощупью новых дорог, по каким двигаться вперед, дошли с Востока до областей руссов и, поведя свои стрельчатые легкие ладьи в реки Юга, достигли владений Гога и Магога и султанатов Аравии, откуда вывезли монеты, которые у себя показывали потом с гордостью, словно трофеи, добытые в каком-нибудь Херсонесе… И чтоб доказать мне, что не врет, положил передо мною Боцман Якоб несколько денариев и других каких-то монет, которые, поскольку дошли из областей, где кочевали племена далеких его предков, хранит в качестве талисманов завернутыми в его матросский плат, – хотя его религия, с которой я хорошо знаком, запрещает предаваться подобным суевериям. Проглотив затем длинную струю вина, льющуюся из бурдюка ему в глотку, Боцман обращает взгляд на Запад. Он говорит мне, что много уж лет назад, коль сложить, то века будут, один рыжий гидальго из здешних мест, будучи осужден на изгнание за убийство, предпринял плавание вне знакомых направлений, которое привело его к огромной земле, названной им Зеленая Земля из-за того, что свежезеленые росли там деревья. «Не может быть того», – сказал я Боцману Якобу, опираясь на авторитет самых крупных картографов эпохи, не знающих вовсе об этой зеленой земле, никогда не упоминавшейся лучшими нашими мореходами. Боцман Якоб взглянул на меня с лукавством, доведя до сведения моего, что уж более двухсот лет назад было сто девяносто сельбищ на Зеленой Земле, два мужских монастыря и даже двенадцать церквей, одна из них едва ли не такая же большая, как самая высокая из тех, что норманны построили в своих владениях. Но это еще не все. Затерянные средь мглы, ведя свои призрачные корабли к безрассветным ночам гиперборейских миров, эти люди, одетые звериным мехом, прорывая туманы ревом труб, доплыли дальше на Запад и еще дальше на Запад, открывая острова, неведомые земли, и о них упоминалось уже в одном латинском трактате, мне неизвестном, – под названием «Inventio Fortunata», то есть «Счастливое открытие», с которым часто, сдается, справлялся Боцман Якоб. Но это опять не все. Плывя упрямо на Запад, дальше на Запад и еще дальше на Запад, один из сыновей рыжего морехода, прозванный Лейф Счастливый, достигает обширной земли, которой дал имя Лесная Страна. Там изобилует лосось; растут ежевика и другие ягоды; деревья там огромны, и – чудо, невероятное для этих широт, – трава не жухнет зимой. Кроме того, берег не уступчат и не обрывист, не изрыт гротами, где ревет океан и живут страшные драконы. Лейф Счастливый углубляется в этот неизведанный рай, где от него отстал и заблудился один германец-моряк по имени Тирк. Проходит некоторое время, и, когда его товарищи уж решили, что им больше не суждено его увидеть или что его пожрали какие-нибудь дикие звери неизвестной породы, вдруг появляется этот Тирк, пьяный, как рыбак на ловле тунцов, и объявляет, что нашел огромные заросли дикого винограда и что ягоды, перебродив, дают такое вино, что… да ладно, достаточно на меня посмотреть, и лучше вы тут не кашляйте, и дайте мне проспаться, и что здесь Очарованная Страна, и что я отсюда ни ногой, и что лучше не подходите, а то я вам голову снесу, как снес король Беовульф дракону с отравленными клыками, и король здесь – я, а кто хочет вызвать меня на поединок… И тут он падает, и блюет, и кричит, что все норманны – сукины дети… Но в тот день для норманнов родилась, после Зеленой Земли, другая – Земля Вина… «И если ты думаешь, что вру, – говорит Боцман Якоб, – достань писания Адама Бременского и Одерико Виталя». Но я не знал, где искать эти тексты, к тому ж написанные, по всей вероятности, на незнакомом мне языке. Чего я хочу, так это чтоб мне рассказали, чтоб мне повторили то, что и посейчас – здесь, на этом острове, что словно выбрасывает струи кипящей воды из чрева черных скал, – рассказывают, пощипывая струны арфы, памятчики о старых делах, каких здесь называют скальдами. И еще поведал мне мой нечестивый друг, что, едва здесь прозналось про Землю Вина, к ней направились новые путешественники, сто шестьдесят человек, под началом такого Торвальда, другого сына рыжего изгнанника, и еще Торварда, его шурина, женатого на бабе с мечом за поясом и ножом между грудями, по имени Фрейдис. И снова лосось в изобилии, кислое вино, что опьяняет приятно и задаром, травы, что никогда не жухнут, сосна-лиственница, и даже открываются, дальше вглубь, огромные равнины дикой пшеницы. И все обещало удачу и процветанье, как вдруг появляются, гребя на лодках, сделанных будто из кожи морских животных, некрупные человечки с медноцветными лицами, широкоскулые, с миндалевидными какими-то глазами, с волосами наподобие конской гривы, которых наши крепко сбитые белокурые мужи сочли весьма уродливыми и дурно сложенными. Поначалу завязываются с ними разные сделки. Ведется обмен, сулящий большие выгоды. Приобретаются ценные меха за любую мелочь, представляющую новизну для тех, кто выражает свои мысли знаками: дешевые пряжки, янтарные четки, стеклянные бусы и в особенности красную материю – ибо, сдается, их особенно привлекает красный цвет, столь любимый также и норманнами. И все шло мирно, до того дня, когда какой-то бык, привезенный на одном из кораблей, вдруг убегает из хлева и начинает реветь где-то на побережье… Незнамо что приключилось с этими человечками: словно обезумев из-за чего-то, что соотносится, верно, в их варварской религии с каким-то образом зла, они спасаются бегством; но через некоторое время возвращаются огромной толпой, стремительные, напористые, обрушивая град камней, ливни валунов, лавины щебня на белокурых гигантов, чьи топоры и мечи в такого рода сражении оказываются бесполезными. Ни к чему не ведет и то, что баба их, Фрейдис, выставляет свои груди, чтоб устыдить мужчин, что, за неимением чего нужно, пытаются укрыться на своих кораблях. И, схватив двуручный меч павшего воина, она бросается на метальщиков камней, которые, объяты внезапным ужасом пред воплями разъяренной женщины, в свою очередь обращаются в бегство… Но в ту ночь викинги – так их еще кличут – принимают решение вернуться на этот остров, чтобы начать новый поход, с большим числом хорошо вооруженных людей. Однако этот план не особенно-то увлек тех, кто год от году, с уверенностью в успехе, водил свои корабли до Парижа, Сицилии и Константинополя. Никто теперь не осмелится бросить вызов опасностям рискованного предприятия в мире, где менее страшат враги-люди, звери известной натуры, чем тайны отвесных скал, едва различимых вдали; пещер, могущих быть жилищем чудищ; равнин, бескрайних в своей пустынности; кустарников в расселинах, где по ночам слышится улюлюканье, стенанья и вой, указующие на присутствие духов земли – столь обширной земли, столь далеко простертой к югу, что потребовались бы тысячи и тысячи мужчин и женщин, чтоб заселить ее и возделать. Не будет, значит, возврата на Большую Западную Землю, и образ Винланда – Земли Вина – растает вдалеке, как призрачное виденье, оставив волшебную память о себе на устах скальдов, меж тем как реальное ее существование сохранено в большой книге Адама Бременского, историографа гамбургских архиепископов, подвигнутого нести веру Христову в гиперборейские земли, узнанные или ждущие узнаванья, где слово Евангелий еще не звучало. И очень важно, чтоб прозвучало там слово божье, ибо есть люди, многие люди, не ведающие о том, что Некто умер за них, и другие люди, подобные им в этом, как известно по слухам, которые садятся в повозки, везомые собаками, чтоб ехать в Страну Вечной Ночи… Я спрашиваю Боцмана Якоба, как зовутся эти существа, предающиеся, наверно, идолопоклонству, у которых хватило храбрости вытеснить из их владений белокурых гигантов здешних мест. «Не ведаю, каким словом они обозначают самих себя, – отвечает мне мореход. – А на языке их открывателей их кличут skraelings – скрелинги, что означает – как бы лучше сказать?… – что-то вроде нескладные, кособокие, криволапые. Да. Именно: криволапые. Ясно, ведь норманны – крепкие и очень видной стати. И эти людишки, низенькие, курносые, с короткими ногами, им показались нескладными. Скрелинги. Так-то: криволапые…» – «Я б их прозвал иначе: уродцы». «Вот-вот! – подхватил Боцман Якоб. – Уродцы. Очень подходящее слово…» Было уже поздно, когда я ушел в свою каморку на складах торгового дома Спинола и Ди Негро, которые на дальней этой земле от стольких наваленных бревен, от стольких бочек, что покупают здесь для хранения напитка, называемого biorr, пахнут смолами Кастилии. Но я не могу уснуть. Я думаю об этих мореплавателях, заблудившихся средь льда и мрака, с их призрачными кораблями, предводимыми головою дракона, – как всплывают пред ними зеленые горы в расплывчатости неясных горизонтов, и как натыкаются они на плавучие стволы, и вдыхают ветра, груженные новыми ароматами, и ловят в воде листья неведомых доселе форм, корни мандрагоры, формою напоминающие человека, уплывшие из бухт, никогда не виданных; я вижу этих людей тумана, почти уж не людей в растушевке тумана, и как они вопрошают вкус течений, и пробуют, сколь солона пена морская, и гадают язык волн, следя полет нежданных птиц, или проплыв косяка рыбы, иль расстиланье водорослей по воде. Все, чему научился в течение моих путешествий, весь мой Образ Мира – Imago Mundi, Speculum Mundi – рушится предо мной… Значит, если плыть на Запад, открывается огромная Твердая Земля, населенная уродцами этими, которая тянется к Югу так далеко, словно нет у нее конца? И, думаю, возможно, что она доходит до земель жарких, на широте гвинейского побережья – Малагетты, поскольку норманны эти самые нашли лосося и нашли виноградники. А лосось – кроме Пиренеев, да и там это большая редкость, как редкость и все, что растет на басконских землях, – кончается там, где начинается виноград. А виноград спускается до земель Андалусии, до греческих островов, которые мне знакомы, до островов Мадейра и даже, кажется, родится на земле мавров, но там из него не готовят вина, ибо такое запрещено заповедями Корана. Но, по моим знаниям, где кончается виноград, там начинаются финики. И возможно, попадается финиковая пальма также и в тех краях, к Югу, дальше к Югу, чем виноград… В таком случае… В голове у меня тасуются, мешаются, перевертываются, зачеркиваются и перечерчиваются все доселе известные карты. Лучше забыть эти карты, ибо вдруг они стали мне противны своей наглой самоуверенностью, своей хвастливой претензией охватить все. Лучше уж мне обратиться к поэтам, которые иногда в благозвучных стихах излагали настоящие пророчества. Я открываю книгу «Трагедий» Сенеки, с которой не расстаюсь в этом путешествии. Останавливаюсь на трагедии «Медея», что так мне нравится из-за того, что там столько говорится про Понт, и про Скифию, и о курсе кораблей, солнцах и звездах, о Созвездии Оленской Козы и даже о Медведицах, которые купались в заповедных морях, и я останавливаюсь на последней строфе дивного хора, воспевающего подвиги Язона:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации