Текст книги "Потерянные следы"
Автор книги: Алехо Карпентьер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Часть третья
VIII
(11 июня)
Спор затянулся за полночь. Муш вдруг обнаружила, что она простужена, стала жаловаться, что ее знобит, и заставила меня потрогать лоб, оказавшийся достаточно холодным; потом стала кашлять и кашляла до тех пор, пока не закашлялась по-настоящему. Не обращая на все это внимания, я запер чемоданы, и, не дождавшись рассвета, мы влезли в автобус, уже набитый людьми, которые кутались в одеяла и закрывали шеи вместо шарфов махровыми полотенцами. До самого последнего момента Муш не переставала болтать с канадкой, строя планы, как они встретятся в столице после нашего путешествия, которое в общей сложности не должно продлиться больше двух недель. И вот наконец автобус покатил по шоссе, которое все дальше и дальше уходило в горы по дну ущелья, залитому таким густым туманом, что черные тополи, окаймлявшие шоссе, расплывались в предрассветной мгле зыбкими тенями. Зная по опыту, что Муш теперь еще несколько часов будет притворяться больной, поскольку она принадлежала к людям, которые, выдумав что-нибудь, сами начинают в это верить, я ушел в себя, решив в одиночку наслаждаться тем, что увижу в дороге, и совершенно забыл о ней, хотя она была рядом – прикорнула на моем плече, жалостно вздыхая во сне.
До сих пор путешествие из столицы в Лос-Альтос было для меня своеобразным путешествием во времени – назад, к годам детства и ранней юности, – и случилось это благодаря тому, что мне довелось увидеть те обычаи и вещи, ощутить тот вкус, услышать те запахи и слова, которые, как оказалось, запали во мне гораздо глубже, чем даже я сам мог представить.
Гранатовые деревья и глиняные кувшины, монеты и дубинки на картах, дворики, заросшие альбаакой, и окрашенные голубой краской двери – все это перестало быть чужим и наполнилось для меня прежним смыслом. Но теперь все, что вставало перед моими глазами и до чего можно было дотянуться, вызывало у меня в памяти целую цепь воспоминаний и ощущений. Там, за опаловым туманом, начинавшим зеленеть в свете утренней зари, за туманом, из которого мы должны были вот-вот вынырнуть, мне предстояло открывать мир.
Автобус между тем карабкался все выше, карабкался тяжело, натужно постанывая на своих осях, поднимая пыль, которая тут же подхватывалась северным ветром, и то и дело накреняясь над пропастью; казалось, каждый поворот стоил невыразимых страданий этой вконец изношенной машине. А несчастное творение с выкрашенным красной краской потолком лезло все выше и выше, впиваясь колесами в землю, цепляясь за каждый камень, попадавшийся на дороге, которая шла меж двух почти отвесных стен; и чем выше в горы, тем меньше оно становилось. А горы росли на глазах. Солнце уже освещало их вершины, а они все прибывали, справа и слева, и становились все надменнее и суровее, точно черные гигантские топоры, выстроившиеся в ряд навстречу ветру; а тот отыскивал ущелье и с ревом врывался в него. Все вокруг меня менялось в масштабе в сравнении с подавляющими, гигантскими размерами обступавших нас громад. И после сотни петель и поворотов, когда, казалось, мы должны были уже добраться до самой вершины, открывался вдруг новый поворот, еще круче, еще труднее, и мы опять ползли вверх меж покрытых ледниками вершин, возвышавшихся над теми, другими, оставшимися внизу. Настойчиво продолжавшая подъем машина казалась теперь песчинкой в этом ущелье; она казалась насекомым, упрямо перебиравшим своими лапками-колесами, да и на самом деле здесь она больше была сродни насекомому, чем этим со всех сторон обступившим ее скалам. Уже наступил день, и в небе меж суровых голых вершин, подгоняемые ревущим в ущельях ветром, бродили, натыкались друг на друга и разбегались облака. И вдруг над этими вершинами, что уступами уходили в неведомую высь и как черные топоры преградой вставали на пути буранов и ветров, выросли вулканы; здесь кончалась власть человека, как кончалась некогда власть всего живого. Онемев, с застывшими лицами, мы казались жалкими в этом вымершем мире, где на смену пышной растительности пришел мохнатый серый кактус, точно цветок из каменного угля, точно лишай, цепляющийся за голую, каменистую землю. Где-то внизу, далеко под нами, облака отбрасывали в долины тень, а выше, над нами, плыли другие, навеки закрытые теми, нижними; облака, которых никогда не увидят люди, живущие внизу, в мире вещей, соответствующих их собственным размерам. Сейчас мы находились в горах легендарных Индий[70]70
…легендарных Индий… – подразумеваются открытые Колумбом земли, которую тот принял за восточные берега Азии и назвал их Индиями.
[Закрыть], на одном из ее хребтов; здесь, зажатые острыми пиками, полумесяцы андских вершин, похожие на глотающий снега рыбий рот, распарывают и рвут в клочья ветры, которые пытаются переплыть из одного океана в другой. Мы подобрались к самым краям кратеров, заполненных геологическими отбросами, ужасающей чернотой и шипами печальных скал, похожими на окаменевших животных. И перед лицом этих бесчисленных вершин и пропастей мною овладел молчаливый страх. За зыбкой, полной таинственного массой тумана, вставшего по обе стороны дороги, угадывалась пустота, такая же бездонная, как и та, что отделяла нас от земли. Отсюда с высоты этого неподвижного и вечного холода, которым сверкали вершины, земля с ее зверьем, с ее деревьями и ветрами, мыслилась совсем иной – она казалась миром, созданным специально для человека, миром, где не ревут по ночам в ущельях и безднах органы бурь. Мост из облаков соединял этот мир черных каменных глыб с нашей истинной землей. Подавленные глухой угрозой этой первозданной стихии, угрозой, скрывавшейся за каждой темной глыбой, в застывшей на склоне лаве и за зубьями вершин, я вдруг с огромным облегчением заметил, что страдания злосчастного сооружения, тащившего нас, заметно уменьшились – начался первый спуск, первый за несколько последних часов. Мы уже перевалили на другую сторону хребта, но тут вдруг автобус резко затормозил и остановился прямо посредине каменного мостика, повисшего над ущельем, таким глубоким, что не видно было потока, несущегося по его дну, только рев воды долетал до наших ушей. У дороги на камне сидела закутанная в синий плащ женщина, рядом на земле лежал узел с вещами и зонтик. Казалось, она оцепенела, глядя перед собой мутным взглядом, и губы ее дрожали; в ответ на наши вопросы она лишь чуть покачала головой, кое-как покрытой красным платком, не завязанным под подбородком. Один из наших спутников подошел к женщине и положил ей в рот кусочек мелассы, сильно надавив ей при этом на язык, чтобы заставить съесть мелассу. Словно поняв, чего от нее хотят, женщина начала медленно жевать, и мало-помалу глаза ее стали приобретать осмысленное выражение. Она словно возвращалась откуда-то издалека, с удивлением открывая представший ей мир. Женщина поглядела на меня так, точно мое лицо было ей знакомо, и, опираясь на камень, с трудом поднялась на ноги. В это самое время грохот далекой лавины прокатился над нашими головами, и из глубины кратера начали рывками выбиваться закручивающиеся клубы тумана. Женщина вдруг словно проснулась; она закричала и, вцепившись в меня, стала умолять ломающимся в разреженном воздухе голосом, чтобы не дали ей опять погибнуть здесь. Люди, которые легкомысленно подвезли ее до этого места в машине, шедшей другим маршрутом, полагали, что ей известно, что такое горная болезнь, но она сама лишь сейчас поняла, что едва жива.
Неверными шагами женщина дошла с нашей помощью до автобуса, где наконец все-таки проглотила кусочек мелассы[71]71
Меласса — кормовая патока.
[Закрыть]. Потом, когда мы спустились еще ниже и воздух стал плотнее, ей дали глоток водки, и очень скоро ее страх сменился весельем.
В автобусе теперь рассказывали о том, как кто-то даже умер на этой высоте от горной болезни; рассказывали об этом с подробностями и так, словно речь шла о мелких повседневных происшествиях. Кто-то утверждал, что у кратера этого самого вулкана, который постепенно скрывался за более низкими вершинами, около полувека назад нашли вмерзших в ледник, словно оцепеневших за стеклянной витриной восьмерых членов одной научной экспедиции, погибших от горной болезни. Так они и остались сидеть кружком, в тех естественных позах, в каких их настигла смерть; и лица их с остановившимся взглядом подо льдом походили на прозрачные посмертные маски.
Теперь мы спускались очень быстро. Облака, оказавшиеся внизу, когда мы карабкались в горы, теперь снова плыли над нами; таяли клочья тумана, открывая взору еще далекие долины. Мы возвращались на землю людей; дыхание обретало свой нормальный ритм, и на смену острому и холодному покалыванию в груди приходило привычное ощущение.
Неожиданно перед нами выросло селение, расположенное на небольшом круглом плато; вокруг селения шумели потоки. Оно показалось мне удивительно похожим на кастильское, несмотря даже на барочную церковь; так же лепились жилища вокруг площади, к которой сходились, карабкаясь в гору, узенькие – только пройти мулу – улочки. Крик осла напомнил мне картинку Тобосо[72]72
Тобосо – селение, где жила Дульцинея Тобосская, дама сердца Дон Кихота.
[Закрыть] – с ослом на переднем плане – к одному из уроков третьей части «Книги для чтения», и дом, изображенный на картинке, до странности походил на тот, который я сейчас разглядывал. «В некоем селе Ламанчском, название которого у меня нет охоты припоминать, не так давно жил-был один из тех идальго, чье имущество заключается в фамильном копье, древнем щите, тощей кляче и борзой собаке…» Я почувствовал гордость, вспомнив то, что с таким трудом заставлял нас – два десятка сорванцов – выучивать наизусть наш школьный учитель. Когда-то я знал на память целый абзац, а теперь не мог перевалить и за «борзую собаку». Это злило меня, и я снова и снова начинал: «В некоем селе Ламанчском…» – ожидая, не всплывет ли в памяти следующая фраза, как вдруг женщина, которую мы освободили из плена облаков, показала на крутой поворот дороги, огибавшей гору, – мы как раз подъезжали к нему, – и сказала, что место это носит название Ла-Ойя. «Олья[73]73
Олья – крестьянская похлебка, национальное испанское блюдо.
[Закрыть], чаще с говядиной, нежели с бараниной, винегрет, почти всегда заменявший ему ужин, яичница с салом по субботам, чечевица по пятницам, голубь в виде добавочного блюда по воскресеньям – все это поглощало три четверти его доходов…» Дальше я опять не помнил. Но теперь внимание мое сосредоточилось на женщине, которая так вовремя произнесла название Ла-Ойя, и я вдруг почувствовал к ней симпатию. С моего места едва была видна половина ее лица; резко очерченная скула под чуть удлиненным к виску глазом, который тонул в глубокой тени под волевым изгибом брови. Рисунок профиля – от лба до кончика носа – был необычайно чистым, но неожиданно за этой гордой и бесстрастной линией следовал рот, слишком пухлый и чувственный, и чуть впалая щека; они-то и придавали своеобразие красоте этого лица, обрамленного тяжелыми черными волосами, подобранными в нескольких местах целлулоидовыми гребнями. Было совершенно ясно, что в этой женщине смешалась кровь нескольких рас – индейской, если судить по скулам и волосам, средиземноморской, судя по очертаниям лба и носа, и негритянской, если принять во внимание твердую округлость ее плеч и необычайную ширину бедер, которая бросилась мне в глаза, когда она поднялась положить узел и зонтик на багажную полку. Одно было совершенно определенно – в этом живом смешении рас чувствовалась порода. Взгляд ее удивительных, бесконечно черных глаз вызывал в памяти старинные фрески, которые всегда словно глядят прямо на тебя, откуда бы ты их ни разглядывал, благодаря цветному кружку, нарисованному на виске. Эта ассоциация напомнила мне «Парижанку» с Крита[74]74
«Парижанка» с Крита – фреска, найденная при раскопках на Крите. На фреске изображена женщина, чья одежда и прическа напоминали европейскую моду нового времени.
[Закрыть], и я подумал, что в крови нашей спутницы, явившейся нам из камня, из тумана, смешалось ничуть не больше рас, чем на протяжении веков перемешалось в крови народов, населявших средиземноморские страны. И мне подумалось, что едва ли смешения небольших народностей внутри одной расы – явление более положительное, чем огромных масштабов скрещения, которые в свое время происходили в Америке между кельтами, неграми, латинянами, индейцами и даже «новыми христианами»;[75]75
«Новые христиане» – таким образом в Испании называли мавров и евреев, которым из-за религиозных преследований в XV–XVI вв. пришлось принять христианство.
[Закрыть] здесь не было скрещения различных народов одной и той же расы, как это случалось на перекрестках Улиссова моря, а имело место скрещение основных рас человечества, совершенно различных и разобщенных, на протяжении целых тысячелетий и не подозревавших о существовании друг друга.
Дождь начался неожиданно и сразу превратился в ливень; стекла окон тут же почернели. Почувствовав привычную обстановку, все пассажиры погрузились в состояние, близкое к спячке. Поев фруктов, я тоже собрался поспать, отметив, между прочим, что всего за неделю путешествия я вновь обрел способность засыпать в любое время, какая, помнится, была у меня только в юности. Когда я проснулся, был уже вечер; мы добрались до селения – известковые домики жались к горам; над селением нависали сырые леса, в темной массе которых проглядывали светлые пятна обработанных участков. С деревьев спадали толстые стебли лиан; лианы раскачивались и над дорогой, окропляя ее дождевой водой. Ночь, выползшая из глубоких горных теней, уже поднялась к вершинам. Муш, обессиленная, повисла у меня на руке; резкий подъем на такую высоту и затем спуск – и все в течение одного дня, заявила она, вконец измотали ее. У Муш болела голова, ее знобило, словом, ей не терпелось поскорее принять лекарство и лечь. Я оставил ее в выбеленной известкой комнатке, где единственными предметами роскоши были умывальник и таз, а сам отправился в столовую постоялого двора, которая прилегала к кухне; в просторном камине пылали дрова.
Я съел маисового супа и острого овечьего сыра, отдававшего козлятиной, и меня стало клонить ко сну; я сел возле ярко пылавшего камина и почувствовал себя счастливым. Я сидел, любуясь игрой пламени, как вдруг чья-то тень упала передо мной – кто-то сел по другую сторону стола. Это была все та же подобранная нами утром женщина, только теперь она переоделась, и я невольно загляделся на ее изящный наряд. Нельзя сказать, плохо или хорошо она была одета. Ее одежда не отвечала моде нашего времени, как, впрочем, вообще какой бы то ни было моде. Очень чистое и туго накрахмаленное платье было выдержано в двух цветах – синем и светло-коричневом – и, все сплошь в мережках, рюшах и лентах, оно напоминало узорную шкатулку для рукоделия или ящик, из которого фокусник извлекает свои чудеса. Корсаж был украшен темно-синим бархатным бантом. Она заказала блюда с незнакомыми мне названиями и стала молча медленно есть, не поднимая глаз от клеенки стола, словно была поглощена какой-то тяжелой заботой. Однако некоторое время спустя я все же решился задать ей вопрос и в ответ услышал, что она собирается еще некоторое время ехать с нами и что едет она выполнить благочестивый долг. Она пробирается с другого конца страны, пересекла пустыни, множество островов и озер, сельву, и все для того, чтобы доставить своему отцу, который сейчас очень болен, изображение четырнадцати святых заступников; именно этому изображению было обязано их семейство множеством подлинных чудес; а до сих пор святые заступники находились на попечении ее тетки, которой даже оставили средства, чтобы она могла ставить перед ними свечи. Нас было только двое в столовой, и она подошла к стоявшему в углу подобию шкафа со множеством разных ящичков; меня уже давно заинтересовал этот шкаф, от которого так приятно пахло лесными травами; там стояли флаконы с притираниями и туалетным уксусом, на ящичках красовались надписи – названия трав. Потом она подошла ко мне и, вынимая высушенные листья, мох и веточки, стала растирать на ладони и, узнавая по запаху, нахваливать их чудесные свойства. Вот это – алоэ – облегчает тяжесть в груди; а это – розовая лиана – способствует тому, что волосы начинают виться; бретонская трава – помогает от кашля, альбаака – защищает от невезения, а медвежье ушко, питаанья и молодые побеги – от каких-то недугов, которых я не упомнил. Девушка обращалась с травами так, словно речь шла о живых, вечно бодрствующих существах, проживающих в недалеком, хотя и таинственном царстве, которое охраняют бдительные и могущественные стражи. Сами травы говорили ее устами; это они прославляли собственную силу. Оказывается, у леса был хозяин – дух, скакавший на одной ноге, и ни былинки из его лесных богатств нельзя взять, не заплатив ему за это. Если вы собираетесь искать в лесу целебные травы, или грибы, или лианы, то, войдя в чащу, вы должны приветствовать лес и, положив к корням старого дерева монетки, попросить разрешения взять у леса его детища. А уходя, следует снова обернуться лицом к лесу и еще раз с уважением приветствовать его, потому что миллионы глаз через кору и сквозь листву деревьев следят за каждым вашим жестом.
Я, пожалуй, не смог бы ответить, почему эта женщина вдруг показалась мне прекрасной, когда она неожиданно швырнула в камин полную горсть душистых трав; и лицо ее в отсветах пламени казалось особенно рельефным. Я чуть было не сказал ей какой-то банальный комплимент, но в этот самый момент она вдруг, коротко бросив: «Спокойной ночи», – пошла прочь от камина. А я остался один глядеть на огонь. Очень давно не случалось мне так глядеть на огонь.
IX
(Чуть позже)
Недолго просидел я так, у огня, как вдруг услышал доносившуюся откуда-то из угла зала негромкую речь. Кто-то оставил включенным радио – старенький приемник стоял в углу на кухонном столе, заваленном маисовыми початками и огурцами. Я уже собрался выключить его, как вдруг из этого дряхлого приемника зазвучала до крайности знакомая мне квинта, взятая валторнами: та самая, что прогнала меня из концертного зала всего несколько дней назад. Но сейчас около очага, в котором дрова рассыпались искрами, на фоне стрекота сверчков, несшегося из-за темных балок потолка, эта далекая музыка приобретала таинственную силу. Я не видел лиц музыкантов, этих бесплотных исполнителей чужого творения. А музыка, летевшая неизвестно откуда, через горные вершины, догнала меня и опустилась здесь, у подножья гор; и мне показалось, что звуки ее рождены не нотами, а эхом, таившимся в глубине моего существа. Придвинувшись к приемнику, я слушал. Вот квинта разбилась на триоли вторых скрипок и виолончелей; вот вырисовались две ноты в нисходящем движении, словно нехотя упавшие со смычков первых скрипок и альтов, и вдруг все это обратилось в тоску, в желание бежать, бежать прочь под натиском неожиданно прорвавшейся силы. И тут же в разрыве грозовых туч выросла главная тема Девятой симфонии. Мне захотелось вздохнуть с облегчением, когда она добралась до тоники, но в то же мгновение звуки замерли: таинственно воздвигнутое здание столь же таинственно рухнуло, а я опять с тревогой и беспокойством устремился вслед за едва зарождавшейся фразой.
Долгое время мне удавалось не думать о том, что она вообще существует, эта симфония, и вот сегодня «Ода» нашла меня здесь и принесла с собой весь тот груз воспоминаний, от которых я все время тщетно старался избавиться; и теперь воспоминания все больше захватывали меня, пока я слушал крещендо, которое начиналось неуверенно, словно нащупывая путь. И каждый раз, когда в стержне аккорда слышался металл фанфар, мне казалось, я вижу отца, его бородку клинышком, его лицо в профиль, совсем близко у нот; вижу ту его особую манеру, характерную для всех трубачей, ту позу, когда они, играя, даже не замечают, что прилепились губами к концу огромной, свернувшейся в виток медной трубы, отчего становятся похожими на капитель коринфской колонны. В силу своеобразной мимикрии, которая делает гобоистов вялыми и худосочными, а музыкантов, играющих на тромбоне, – толстощекими и веселыми, именно в силу этой мимикрии в голосе моего отца вдруг появлялись звенящие медью носовые призвуки, когда, усадив меня рядом с собой на плетеный стул, он брался показывать мне гравюры с изображениями прародителей его славного инструмента: византийских олифантов, римских букцин, сарацинского рога и серебряных труб времен Фридриха Барбароссы. По словам отца, стены Иерихона пали исключительно потому, что раздался рев той ужасной трубы, название которой, произносимое с раскатистым «р», вобрало в себя тяжесть бронзы. Отец, получивший образование в консерваториях немецкой Швейцарии, отстаивал превосходство валторны с металлическим тембром, ведущей свое начало от охотничьего рога, звуки которого разносились некогда по всему Шварцвальду, и противопоставлял валторну инструменту, который он пренебрежительно называл французским словом le cor[76]76
Рог, рожок (франц.).
[Закрыть], считая, что техника игры на нем, преподававшаяся в Париже, сообщала ему женственность деревянных инструментов. В доказательство отец обычно вскидывал свою валторну и исполнял тему из «Зигфрида»[77]77
«Зигфрид» – опера Рихарда Вагнера.
[Закрыть], которая вырывалась за стены нашего двора, словно возвещая начало Страшного суда.
Совершенно определенно, что своим рождением по эту сторону океана я был обязан сцене охоты из балета Глазунова «Раймонда». Покушение в Сараеве[78]78
Покушение в Сараеве… – Летом 1914 г. был убит австрийский эрцгерцог Франц Фердинанд. Его убийство послужило поводом для начала Первой мировой войны.
[Закрыть] застало моего отца в самый разгар вагнеровского сезона в Мадридском королевском театре, и, взбешенный неожиданным для него воинственным пылом французских социалистов, он решил покинуть старый, прогнивший континент и принял предложенное ему место первой валторны в балете, который Анна Павлова[79]79
Анна Павлова (1881–1931) – русская балерина, танцевавшая в Мариинском театре. Первая мировая война застала ее за границей на гастролях.
[Закрыть] везла на Антильские острова. В результате брака, духовные узы которого так и остались для меня неясными, случилось, что мои первые приключения начались во дворике, затененном кроной огромного тамариндового дерева, в то время как моя мать отдавала приказания кухарке-негритянке и в промежутках пела мне песенку о сеньоре Коте: кот сидел на золотом троне, а у него спрашивали, не хочет ли он жениться на дикой кошечке, племяннице черного кота. Война затягивалась, к тому же отец бывал занят лишь в оперном сезоне в зимнее время, и потому ему пришлось открыть маленький музыкальный магазин. Порою, терзаемый ностальгией, тоской по тем симфоническим оркестрам, в которых ему, бывало, доводилось исполнять партию, он доставал с витрины дирижерскую палочку, открывал партитуру Девятой симфонии и принимался дирижировать воображаемым оркестром, подражая манере Никита или Малера, и случалось, пел с начала до конца всю симфонию, подражая громовому звучанию ударных, басовых и медных групп. В таких случаях мать торопливо закрывала окна, чтоб отца не приняли за сумасшедшего; сама она, однако, с традиционной для испанки кротостью считала, что все, чем бы ни занялся супруг, который к тому же не играет в карты и не пьет, должно почитаться за благо, даже если это кому-то и может показаться странным. И именно эту тему любил напевать отец своим красивым, близким по тембру к баритону голосом, эту самую тему, победную и траурную в одно и то же время, которая после коды росла и поднималась в хроматическом дрожании глубин нижних регистров. Две быстрые гаммы слились в унисон, и прозвучало вступление, энергичное, словно удар кулаком. Затем последовала пауза. Пауза, которую заполнило ликование сверчков и треск углей в камине. Я ждал, с нетерпением ждал тревожного начала скерцо. Бешеные арабески вторых скрипок разом подхватили и закружили в своем вихре меня, уже отрешенного ото всего, кроме музыки. И когда начался неповторимый по звучанию дуэт валторн, который Вагнер вписал в бетховенскую партитуру, исправляя ошибку переписчиков[80]80
По ошибке переписчика в изданиях Шотта было изменено одно слово шиллеровской «Оды к Радости», использованной Бетховеном в Девятой симфонии. Вагнер же считал, что Бетховен намеренно изменил строку, показавшуюся ему недостаточно выразительной.
[Закрыть], я вновь ощутил себя сидящим подле отца, словно в те дни, когда не было уже рядом с нами той, что не расставалась со своей обитой голубым бархатом шкатулкой и не уставала напевать мне бесконечные истории о сеньоре Коте, романс о Мальбруке и плач Альфонсо XII по Мерседес: «И четыре славных графа принесли ее в Альдави…» Теперь вечера посвящались чтению лютеранской Библии, которая из уважения к католическим убеждениям моей матери до того долгие годы не вынималась из глубины шкафа.
Помрачневший под тяжестью вдовства и горечью одиночества и не умея найти утешение вне дома, отец порвал со всем, что связывало его с жарким и кипевшим жизнью городом, где я родился, и отправился в Северную Америку, где опять не слишком удачливо повел небольшое дело по торговле музыкальными инструментами и нотами. Размышления над Екклезиастом, над Псалмами выливались у него в неясную тоску. Именно тогда он и начал рассказывать мне о рабочих, слушавших Девятую симфонию. Потерпев поражение на этом континенте, он все больше тосковал по Европе, которая виделась ему праздничной, торжествующей победу, на вершине своей славы. Так называемый Новый Свет превратился в его глазах в полушарие без истории, чуждое великих традиций, средиземноморских стран, в землю индейцев и негров, населенную отбросами великих европейских народов, не говоря уже о самых обычных проститутках, которых жандармы в треуголках сажали на корабли, идущие в Новый Орлеан, под звуки исполнявшегося на флейтах марша. Эта последняя деталь, как мне всегда казалось, была обязана своим происхождением какой-то опере из отцовского репертуара. И наоборот – неизменно с любовью вспоминал отец страны старого континента, воздвигая перед моим изумленным взором Гейдельбергский университет, стены которого почему-то представлялись мне увитыми древним плющом. Мысленно я воображал себе лютни ангельского хора и великолепную роспись Гевандхауза, состязания миннезингеров и потсдамские концерты: я выучивал названия городов, имена которых вызывали в моем сознании цветовые ассоциации; охряные, белые или цвета бронзы, как, например, Бонн, а то белоснежные, словно лебедь, – как Сиена. Отец, для которого высший смысл цивилизации состоял в утверждении тех или иных принципов, уверял, что самое главное – это то уважение, какое питают в Европе к священной жизни человека. Он рассказывал о писателях, которые из тишины своих кабинетов заставляли трепетать монархию, и при этом никто не осмеливался их потревожить. Вспомнив «Я обвиняю!»[81]81
«Я обвиняю!» – письмо Эмиля Золя президенту Франции Феликсу Фору от 13 января 1898 г. в защиту Дрейфуса. За это письмо Золя привлекли к суду.
[Закрыть] и процесс Ратенау – следствие капитуляции Людовика XVI перед Мирабо[82]82
Граф Мирабо (1749–1791) – деятель французской буржуазной революции. Его статьи, памфлеты и красноречие способствовали тому, что король Людовик XVI вынужден был созвать Генеральные Штаты, не собиравшиеся до этого 157 лет.
[Закрыть], – он неизменно пускался в рассуждения о неудержимом прогрессе, о постепенном переходе к социализму и глубоком проникновении культуры и обязательно кончал рассказом о том, как в его родном городе просвещенные рабочие проводили свой досуг в публичных библиотеках подле собора, построенного в тринадцатом веке, а по воскресеньям эти рабочие, вместо того чтобы как истуканы выстаивать церковную службу – культ науки вытеснял там культ, основанный на предрассудках, – водили свои семьи слушать Девятую симфонию. Я так и представлял себе тогда, в юности, этих рабочих: в синих блузах и вельветовых брюках, до глубины души взволнованных дыханием гениального бетховенского произведения. Может статься, они слушали это самое трио, страстную и стремительную фразу которого как раз в этот момент поднимали скрипки и альты.
И так велики были чары отцовских рассказов, что, когда мой отец умер, я все те небольшие деньги, которые составили мою долю наследства от продажи с аукциона его сонат и партитур, употребил на то, чтобы разыскать свои корни. В один прекрасный день я пересек океан с твердым намерением никогда больше сюда не возвращаться. Однако не успел миновать первый период восхищения, который я позже в шутку назвал «преклонением перед фасадами», как я столкнулся с реальной действительностью, которая самым решительным образом противоречила всем отцовским наставлениям. Ничуть не настроенная внимать Девятой симфонии интеллигенция жаждала печатать шаг на парадах, проходя в колоннах под деревянными триумфальными арками и мимо тотемных столбов, украшенных старинными родовыми эмблемами. То, что взамен мрамора и бронзы апофеозов древности огромные средства теперь расходовались на гигантские витрины, стенды, которые возводились всего на один день, и эмблемы из позолоченного картона, – все это должно было бы уже сделать менее доверчивыми тех, кто слушал разносимые рупорами истрепанные и слишком громкие слова, думалось мне. Однако похоже, это было не так. Каждый здесь считал, что он наделен властью свыше, а были среди них и такие, и притом немало, что сидели по правую руку бога и судили людей прошлого только за то преступление, что они не предугадали будущего. Мне довелось увидеть одного метафизика из Гейдельберга, бившего в барабан на параде молодых философов, которые маршировали, выбрасывая ногу высоко, от самого бедра, словно голосуя за тех, кто готов был измываться над любым проявлением интеллекта. Случилось мне увидеть и пары, поднимавшиеся ночью в солнцестояние на гору Ведьм, чтобы зажечь древние жертвенные костры, следуя обычаям, давно потерявшим всякий смысл. Но ничто не произвело на меня такого впечатления, как этот знаменитый суд, как это воскрешение во имя того, чтобы свершить наказание, как осквернение могилы того, кто завершил свою симфонию хоралом Аугсбургского исповедания[83]83
Имеется в виду произведение «Реформационная симфония» Ф. Мендельсона-Бартольди, посвященная Лютеру. Симфония завершается протестантским хоралом, который здесь назван хоралом Аугсбургского исповедания по имени документа, в котором сподвижник Лютера Меланхтон изложил принципы лютеранства.
[Закрыть], или другого, того, кто голосом необыкновенной чистоты возвещал над серо-зелеными волнами Северного моря: «Люблю море как свою душу». И тогда-то, устав декламировать «Интермеццо» вполголоса, устав выслушивать разговоры о трупах, подобранных на улице, об ожидающихся репрессиях и о новом грандиозном исходе, я бежал, как бегут укрыться в храм, в умиротворяющий полумрак музеев и предпринял долгие путешествия в глубь веков. Когда я вернулся из музеев в действительность, то увидел, что дела идут хуже некуда. Газеты призывали к расправам. Верующие дрожали пред амвонами, стоило епископу повысить голос. Раввины прятали свои торы, а пасторов просто выбрасывали из молелен. Это было время, когда обряды утратили свою власть, а слово – свою силу. По ночам на городских площадях студенты знаменитых университетов раскладывали огромные костры из книг. Нельзя было и шагу ступить по этой земле, чтобы на глаза вам не попалась фотография детей, погибших во время бомбардировки беззащитных сел, а в уши не просочились слухи об ученых, сосланных на соляные копи, о непонятных конфискациях имущества, гонениях и насилиях, о крестьянах, расстрелянных из пулеметов на арене для боя быков. И я, возмущенный и раненный в самую душу, не уставал поражаться разнице, которая была между тем миром, по которому тосковал отец, и тем, который мне привелось узнать. Там, где я искал улыбку Эразма, «Рассуждение о Методе»[84]84
имеется в виду голландский гуманист Эразм Роттердамский (ок. 1465–1536) и философский труд Рене Декарта (1590–1650) «Рассуждение о Методе», в котором воспевается превосходство разума над догматизмом и схоластикой.
[Закрыть], гуманистический дух, фаустовскую страсть, культ Аполлона, я натыкался на аутодафе, трибунал какой-нибудь инквизиции или политический процесс, который был не чем иным, как новой формой все той же охоты за ведьмами.
Нельзя было взглянуть на какой-нибудь знаменитый фронтон, колокольню, водосточную трубу или улыбающегося ангела, чтобы в тот же момент не услышать, что приверженность наша к нынешним идеалам была предначертана заранее, а пастухи при Рождестве Христовом поклонялись вовсе не тому, что на самом деле озаряло ясли.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?