Электронная библиотека » Александр Эртель » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Серафим Ежиков"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 03:10


Автор книги: Александр Эртель


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Ну, какой ты, Лукич!.. вовсе я не сержусь… Но я не знаю, как это… Я ведь, помнишь, просил тебя… Это, право же… да, это не… не… ловко!.. И мне ужасно совестно… Вы непеременно меня извините, Николай Василич – и я не знаю, какой он… Это… это ужасная наивность… О, поверьте… и вы непременно, непременно извините меня…

Всю эту тираду Ежиков произнес с необычайной горячностью. Нужно заметить, что в его речи были некоторые слова, на которые он напирал с особенной настойчивостью, повторяя их по нескольку раз кряду и беспрестанно возвращаясь к ним.

Пока Ежиков говорил, Архип степенно допил свой несколько остывший чай, а допив, с таковой же степенностью попросил новую чашку, и затем уже снова перебил Серафима Николаича:

– Нет, я об чем, Миколаич… Скажи мне в ту пору эта самая твоя мамана: «Архипка! имеешь ты к сыну моему заблудящему подверженность?» Имею, мол. – «Ну, крути ты его, друга любезного, вожжами и тащи ты его в карету – есть такое мое намерение к енаральству его оборотить…» И взяли бы мы тебя, сокола, с ейным алёшкой под микитки!..

– Вот слушайте его! – вдруг рассердился Ежиков, – вы не знаете, что такое… Ты не знаешь, что такое «енаральство»… Это… вертеп… Это… это ложь и разврат… Ах, право, как это все… – Он с тоскою махнул рукой и уж исключительно обратился ко мне: – Видите! Вот смотрите на него… Год! Целый год живу с ним… Говорю ему, читаю… И вдруг является карета, и он за эту карету мерзкую, за поганые эти гербы… О, вы не поверите, как это ужасно… Он знает меня, знает – не могу я «енаральствовать»… О, он знает, что я живу им, Архипом, что я дышу Фомою, Макаром… Он знает это, но является «енаральша» с своим «алёшкой», с своей каретой, со всем своим подлым, чужеядным престижем, и он готов силой водворить меня в этот омут… Он, видите ли, готов «вожжами меня скрутить»… и скрутил бы… О, непременно, непременно бы скрутил… И вы не знаете, как это все ужасно…

– Ведь он от любви… – возразил было я.

– Ах, не это, не это… – с тоскою воскликнул Ежиков и мучительно наморщил лоб свой, – о, не это!.. Видите ли, они… я не знаю… Но, они не понимают… Именно – не понимают… Вот что ужасно!.. (Тут, опустив голос свой почти до шепота, он как бы с некоторой болью повторил: «ужасно, ужасно»…) Я знаю, что «от любви»… Я знаю, любя он желал бы моего водворения в эту отравленную среду, где дармоедство – доблесть, а труд позор… Знаю, ибо среда эта – идеал и Архипа, и Фомы, и Макара… И вы вдумайтесь в это слово: идеал (слово это Ежиков произнес с расстановкою), и затем с злобой добавил: – О, дармоедство, возведенное в куб, еще бы не идеал!.. Но я не об этом… Но это пустяки… Главное – обойдутся они без меня!.. Вот что главное… И знаете ли, это очень жалко… То есть, вы понимаете, я не о себе говорю, я говорю: обойдутся они без интеллигенции-то, и так обойдутся, что даже и пустоты-то не восчувствуют после нее… Вы говорите: «любят»… Но, боже мой, не любви надо, но нужно непременно, чтоб ценили они… ценили б меня, но не любили… Без любви я обойдусь… да, я обойдусь без любви! (Последнее Серафим Николаич повторил с раздражительной настойчивостью и как бы оспаривая кого-то.) Но без цены… Без цены я не могу жить, ибо она, цена эта, есть единственный мой raison detre…[3]3
  Смысл жизни (франц.)


[Закрыть]
О, единственный raison detre!

Он внезапно замолчал и впал в задумчивость, но вскоре снова воскликнул:

– Главное – обойдутся они без меня… Исчезни я из Лесков, и лесковцы пожалеют меня, как Миколаича, но не пожалеют во мне ничего, кроме «Миколаича»… О, это главное!.. Вы не поверите, как все это… Да, да, все это ужасно и… тяжело… Вы спросите вот у него, чтo я в деревне?.. Ну, слросите-ка!.. Он вам и скажет: «Душевный человек»…

Архип на мгновение оторвался от блюдечка с чаем и насмешливо скривил лицо. Но Ежиков ничего не замечал: засунув руку за борт своего пиджачка, он другою с нервическим беспокойством пощипывал свою бородку и то присаживался на кончик стула, то нетерпеливо вскакивал с него и быстрыми шагами мерил комнату. Взгляд его глубоких глаз был тускл и рассеян. И, казалось, не на вас он был устремлен, а куда-то внутрь, где с мучительным упорством следил за развитием какой-то тяжелой мысли.

Вьюга с неутомимым постоянством била в окна, металась и шумела. Сугробы, видимо, возвышались. Самовар едва заметно звенел однообразным, надоскучным звоном.

– О, поймите же, – продолжал Ежиков, – что мне вовсе, совсем не нужно это милое качество «душевного человека»… Что такое «душевный человек»? Тряпка ваш душевный человек… Ну да, тряпка!.. Но допустим – я тряпка… пускай так… Это он верно насчет «пальтеца»-то сказал, и этого бы по-настоящему делать не следовало… Но есть же во мне что-нибудь, кроме-то тряпки? Есть же!.. и притом нечто неизмеримо важнейшее, чем все мои тряпичные свойства… О, неизмеримо важнейшее!.. Деревня бедна, да?.. Голодуха, дифтерит и проч., и проч… О да, деревня очень бедна!.. И это ужасно важно, необыкновенно важно… Да, важно. Но видите ли, тут возникает вопрос, что важней – то ли, что у Макарки хлеба нет, или Макаркина вера, что солнце «в лунки»[4]4
  Ямки. (Прим. автора.)


[Закрыть]
на ночь прячется, и что власть какая-то мифическая завтра землю переделит, и к нему, Макарке, барский яровой клин отойдет (может быть «завтра», а может быть и не завтра, а через неделю, через год, через десять лет, наконец! – в скобках заметил Ежиков, – и эту неопределенность времени, вы заметьте… Вы не забудьте, что мне незачем навoзить мой десятинный надел, ибо завтра, сегодня даже, к моим услугам целый барский «клин»… О, вы это заметьте и не забудьте!). Итак, что важнее?.. Человек-тряпка – (они называют это «душевный человек») – заложит «пальтецо» и накормит Макарку, а Макарка набьет брюхо да опять насчет «лунок» мечтать примется… О, я знаю, что я подлость говорю, презирая Макаркино брюхо… Вы простите и извините меня… Непременно извините… Но все это вздор… Вы понимаете меня?.. О, конечно, понимаете!.. Макаркино брюхо очень важно, чрезвычайно важно… Но с другой стороны, оно галиматья… Или не так: оно важно, видите, но в сравнении с «лунками» оно ничтожно… Именно, ничтожно. – Ну, вот теперь и скажите. «Душевный человек» – будем называть, как они – кроме того, что Макарку накормит, положим, имеет еще целый запас всяческих знаний, для деревни просто драгоценных: и об «лунках», и… о прочем. Все, до чего додумалась наука по части «лунок», все, что выработали самые здравые человеческие отношения (это по части барского ярового клина) – он предлагает деревне… И не думайте, чтобы деревня пренебрегала этим запасом… О нет, иначе я бы не жил… Но, боже мой, – в конце концов Макаркина сытость (временная, заметьте, ибо «пальтецо» у меня одно) – составляет мое реноме, а мнения всех этих Коперников, Галилеев и Ньютонов насчет «лунок»… О, за эти мнения я прослываю «блаженным», или нет, виноват, мужички благодушны… не «блаженным», а «блаженненьким». (Серафим Николаич желчно рассмеялся.) Знаете ли, как я думал о них, об их бедноте… О, я не знаю… Я ночей не спал… Ах, помните «Мцыри» («юнкерского поэта», – заметил он в скобках и опять желчно засмеялся).

 
…Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской…
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу…
 

– Но это все вздор! – внезапно заключил он и внезапно же вспыхнул до корня волос, – и это неважно… И вообразите! – с новою силой воскликнул он, увлекаясь своею мыслью. – Все, к чему я готовился, все, чем я запасался с неутомимым рвением, все, для чего я бросил гимназию с ее Кикеронами и Саллюстиями{2}2
  Саллюстий Гай Крисп (86–35 до н. э.) – римский историк. Наиболее значительный его труд «История» (русский перевод 1859), охватывавший период 78–67 до н. э., сохранился в небольших отрывках. Саллюстий, противник римской знати, доказывал ее неспособность к управлению государством.


[Закрыть]
(у нас почему-то произносили не Цицерон{3}3
  Цицерон Марк Туллий (106-43 до н. э.) – известный римский политический деятель, оратор, философ. Политическим идеалом Цицерона являлась аристократическая республика с широкими правами средних классов, описанная в его философско-политических трактатах.


[Закрыть]
, а Кикерон), с ее ранжиром и тупоумнейшим фарисейством{4}4
  Фарисейство – в переносном смысле употребляется в значении ханжества.


[Закрыть]
– все это оказалось совершенно ненужным… Все эти там физики, астрономии, все эти – заметьте, элементарные – понятия о боге, о правде, о свободе, все это, повторяю, оказалось самым чистосердечнейшим балластом… Впрочем, я уж говорил это… Знаете ли – я повторяюсь… Но это вздор, и вы простите… Ну, и что же? Ну, и не будь во мне тряпичных свойств (заметьте, чисто природных), не таись во мне качеств «душевного человека», и не сопровождайся эти качества ежемесячным двенадцатирублевым бюджетом (это в море-то, – что я говорю! – в бездне-то народных нужд…), деревня даже не узнала бы: друг ли я ей, враг ли… И вот, смотрите теперь: первейший мой благоприятель, Архип Лукич, водворив меня посредством вожжей в «енаральство», когда-нибудь за косушкой пожалел бы обо мне, о «господине Серафиме» (о, непременно бы пожалел!), но никогда бы и не вспомнил о том запасе знания, который исчез из деревни вместе с исчезновением господина Серафима… Знаете ли, это что-то такое… такое нелепое и такое даже ужасное, что я не знаю… не знаю… Простите я повторяюсь… Но… и извините, пожалуйста.

Ежиков вдруг смутился и, как провинившийся школьник, опустился на стул.

Архип все время преспокойно тянул чай (боже, сколько он опорожнил чашек!), отдувался и отирал платком пот, изредка насмешливо покачивая своею огненно-рыжей головою. После того как Серафим Николаич умолк, он шумно и наскоро высосал последнюю каплю чая с блюдечка и произнес, обращаясь ко мне:

– Насчет лунок – это он верно. Народ глуп. Народ сказывает, что за морем лунки накопаны, одна подле другой, и на закате и на восходе… Вот в эти лунки солнце и хоронится на ночь. Знамо, брешут!

– Это верно, что брешут, – согласился я, – как же солнце может прятаться в лунки, коли оно наутро совсем с другой стороны выходит?

– А уж это планида! – развел руками Архип.

– Что за слово такое! – с негодованием вскрикнул Ежиков и, как ужаленный, вскочил со стула, – ну, что это за планида, скажи, сделай милость?

– Вона! известно что – произволение!

На этот раз развел руками Ежиков.

– Вы ведь что думаете, – обратился он ко мне, – ведь он говорит теперь: «Народ глуп», – но знаете ли, я положительно уверен, что сам он в эти «лунки» верит и ничем вы его с них не собьете… О, ни за что не собьете!.. И это, знаете, просто ужасно… Ужасно!.. – Он опять скорыми и частыми шажками заходил по комнате и порывисто задергал свою бородку…

Архип не сразу ответил. Он сначала встал, степенно помолился, поблагодарил «за чай, за сахар» и, уж выходя из комнаты, небрежно проронил:

– Уж как ты там хошь, Миколаич, а земле тоже вертеться не приходится. Это уж прямо надо сказать. Это ведь, паря, не веретено!..

Впрочем, Архип не придавал, по-видимому, особого значения солнечной системе, ибо разговор о ней поддерживал вяло. Далеко не с таким интересом, как вопрос о «братьх» и «енаральстве».

– Видите, видите! – возмущался Серафим Николаич неуважением Архипа к авторитету «Коперников, Галилеев и Ньютонов».

По уходе Архипа и после того как Ежиков почти совершенно уже успокоился, я полюбопытствовал узнать, в чем же видит он raison detre своего проживания в деревне, если деревня эта остается совершенно чужда ему, как вместилищу «драгоценных знаний».

– Как бы вам сказать… – ответил он, – как ни грустно признаться, но только роль капли, долбящей камень, дает мне мир с моею совестью… Только роль капли. О, это не романтично, знаете, и от этой капли до белой лошади красавца Лафайета{5}5
  Лафайет Мари Жозеф Поль (1757–1834) – деятель французской буржуазной революции конца XVIII века и революции 1830 года.


[Закрыть]
и до красивых шелковых знамен очень далеко, но, видите ли, вся суть-то пока в этом… О, слова нет, это тяжело, ужасно тяжело, но это и единственный путь наш… И, знаете ли, у этого сухого и как бы невыразимо прозаичного пути есть своя подкладка, которая пожалуй что и любому поэту дала бы богатую тему!.. – Ежиков оживился и заблестел. Помирить народ с «детьми бича», расширить его мысль, просветить его разум и, главное, снять повязку с его глаз, научить его различать врагов от друзей своих… о, это, знаете ли, такая задача, такая… И задачу эту именно нам, интеллигенции, необходимо, неизбежно надо выполнить… И необходимо отучить народ судить о нас либо как о барах, либо – о блаженных шутах каких-то, о каких-то немцах с русской речью – вот что необыкновенно важно!.. И этот путь – единственный путь наш… Это медленный путь, вы скажете? О, несомненно медленный, я знаю, и это ужасно, но все-таки неизбежно… Я погорячился недавно и наговорил о них много злых вещей… Это, видите, опять-таки нельзя иначе, это, знаете ли, плоть и кровь во мне говорит, но не разум… О, нисколько не разум!.. Когда я злюсь на них – во мне говорит романтик, который скучает иногда без шума развеваемых по ветру знамен и без видимого разгрома враждебных бастионов… И это неважно… Пусть… пусть я не вижу следов копотливой работы… И не увижу… Разум и совесть мои говорят мне: «Да, капля долбит камень…» И я долблю… И вы замечайте прогресс: нынче меня, как колебателя основ, мужики крутят вожжами и преподносят господину становому приставу (и не подумайте – за что-либо «важное» крутят, о нет, – просто за «лунки»… и скручивание за «лунки»-то я именно и подразумеваю), – а завтра уже не крутят, а зовут «блаженным», послезавтра, еще уступка – меня величают «блаженненьким»… И придет день… О, непременно придет! – восторженно воскликнул Серафим Николаич, и народ сердцем своим широким полюбит «кающегося дворянина». И полюбит не за «душевность» его – этак-то он иногда и помещиков своих любил и от этого избави боже, – а именно за знание и за честность… За честность полюбит, и это главное!

Ежиков замолчал и долго рассматривал своими близорукими глазами пробу чайной ложечки, но вдруг порывисто бросил эту ложечку и снова заговорил:

– Да и куда идти нам, если не в деревню?.. Чем лечить нам нашу «больную совесть», – ибо, что ни говори, а совесть-то у нас больная… Я не знаю, знаете ли… Ужели гнездышки сооружать наподобие Молотова?{6}6
  Молотов – герой романа «Молотов» и «Мещанское счастье» Николая Герасимовича Помяловского (1835–1863), выдающегося русского писателя-демократа. В романе «Мещанское счастье» Помяловский показывает, как борьба разночинца Молотова за свое утверждение в жизни приводит его в конечном итоге к борьбе за личное благополучие, за «мещанское счастье». Эртель высоко ценил творчество Помяловского. Придавая громадное значение духовному развитию своей будущей жены М. В. Огарковой, заботясь о том, чтобы купеческая дочка, просто «барышня» (что было для Эртеля презрительным наименованием), стала близка ему по своим взглядам, стремясь воспитать в ней человека, думающего прежде всего о благе страдающего народа, Эртель составлял для нее рекомендательный список тех книг, которые она обязательно должна была прочесть. В этом списке одно из первых мест занимали романы Помяловского.


[Закрыть]
Или в лямку к кулаку идти – к железнодорожнику, фабриканту, крупному землевладельцу?.. И я даже недоумеваю… служить ли вы нас по акцизу пошлете или толочь воду в качестве «господина товарища прокурора»?.. Или не земцем ли, скажете, подвизаться?.. (Ежиков иронически скривил губы)…на побегушках у его превосходительства. Да и помимо побегушек – случалось ли вам бывать в уездных земских собраниях? Случалось? Ну, не казалось ли вам, что собрания эти подобны столпотворению вавилонскому: дворяне по-английски «чешут» (как говорит Архип), купцы – по-китайскому, а мужики в свою очередь по-зеландски норовят… Впрочем, мужички-то большею частью знаки вопрошения изображают… Ну да, так вот видите, и земцем как-то как будто совестно… О, я не говорю… я не гоню так-таки непременно всех в деревню… я только уверяю, что нужнее-то всего мы именно в деревне, и там, только там, наше настоящее место! То есть оно, видите, ступай, пожалуй, и в земцы, но уж не ломай из себя Гамбетт микроскопических, а смирись и приникни к самой черной, к самой что ни на есть низменной земле, и тогда, пожалуй, будет благо…

– Все это так, милейший Серафим Николаич, – возразил я, – и ваша подъяремная работа «капли» действительно заслуживает всяческого уважения, но вот вопрос: урядники-то?

– Что ж урядники, – задумчиво произнес Ежиков, – ведь, ежели по совести-то говорить, основ-то мы не колеблем… А потому я, знаете ли, думаю: что ж урядники… – Он замолчал и поникнул головою, но вдруг взглянул на меня и рассмеялся: – А ко мне уж наведывался, знаете, какой-то отставной юнкер Палкин, – сказал он, – и даже Милля{7}7
  Милль Джон Стюарт (1806–1873) – буржуазный английский философ и политэконом. Милль пользовался в русских передовых кругах 60-70-х годов большой популярностью как сторонник женского равноправия и критик буржуазного парламентаризма.


[Закрыть]
у меня проштудировал!.. Прямо так-таки во всей сбруе вломился и первым долгом за Милля… Боже, каких трудов стоило ему выговорить: «У-ти-ли-та-риа-низм»!

– Ну и что же?

– Заподозрил! – смеясь, ответил Ежиков.

– Ну, и подлежащим порядком?

– О да: к господину становому приставу.

– А господин становой пристав?

– К господину начальнику уезда.

– А господин начальник уезда?

– Оказался знающим грамоту.

– Стало быть, «ослобонили» Милля?

– О нет – отобрали.

– Как же это? – удивился я.

– Нашли, видите, неуместным сочинение «господина Милля» в библиотеке сельского учителя и порекомендовали «вместо неуместных господ Миллей» поревностней штудировать «Золотую грамоту» господина Ливанова{8}8
  Ливанов Федор Васильевич – служил в министерстве внутренних дел, автор очерков и рассказов о раскольниках, написанных недобросовестно, представляющих в извращенном виде движение раскола. Кроме так называемой «народной» хрестоматии – «Золотой грамоты» (М., 1875), Ливанов издал еще «Золотую азбуку» и др.


[Закрыть]
.

– Как? эту… «Золотую грамоту»?

– Эту… «Золотую грамоту».

– Ну, а Палкину что?

– Ему за усердие, знаете, три рубля… впрочем, без пропечатания в «Губернских ведомостях». Но, видите, надо оправдать их, – голое невежество, знаете… и притом ужасно изломаны они!.. О, ужасно изломаны! Впрочем, Палкин исчез-таки. Вздумал он, знаете, на престольном празднике «устав о предупреждении и пресечении»{9}9
  Устав о предупреждении и пресечении – полное название: «Устав о предупреждении и пресечении преступлений, о содержащихся под стражей, о ссыльных». Составлял центральную часть XIV тома Свода законов.


[Закрыть]
пропагандировать, ну, и само собою, во всеоружии: с шашкой и револьвером. Ну и, разумеется, сломал голову.

– Тоже «без пропечатания»? – засмеялся я.

– О да, разумеется!.. И вообразите, только «отставлен»!.. Ну, что толковать об этой мерзости! Все это, знаете, и смешно и возмутительно… Серафим Николаич с пренебрежением махнул рукой.

Но спустя четверть часа он снова возвратился к этой теме, и на этот раз уже не со смехом, а с сокрушением.

– Да, это чрезвычайно важно, – сказал он, – и знаете ли, какая великая, непростительная ошибка будет все это…

– Что? – спросил я, не совсем поняв Ежикова.

– Все это… – рассеянно ответил он. – Я не знаю, но сколько муки и горя натворит все это… Заслонить деревню от струи, которая в сущности-то и неудержима, оградить деревню от простых, добросовестных работников, о, это великая ошибка!.. И, знаете ли, куда бросится эта стремительная «живая» струя, если загородить ей доступ в деревню, если не дать ей возможности сослужить немудрую службу в деревне, – службу в качестве пионеров цивилизации, настоящей, неподдельной цивилизации, и во всяком случае не той, про которую говорил Потугин…{10}10
  «…цивилизации… про которую говорил Потугин…» – Созонт Потугин – один из героев романа И. С. Тургенева «Дым» (1867).


[Закрыть]
О, я не знаю, но я мучительно чувствую эту новую дорогу… Мрак и кровь, гибель и мука нестерпимая… Ужасно, ужасно!.. И что всего хуже – ведь и некуда больше… По совести, некуда!.. Знаете, сказка есть такая, самая простая, мужицкая сказка… И вот в сказке-то этой едет по дороге богатырь… Едет он, видите ли, и достигает перекрестка. На перекрестке столб и надпись: «Поедешь направо тебе смерть, поедешь налево – коню смерть…» А в коне-то, между прочим, и вся суть!.. Так, знаете ли, вот наподобие богатыря этого мне и поколение наше представляется…

Он оперся пылающим лбом на руку и с печалью задумался.

– И вот еще вы заметьте, – вдруг прервал он молчание и снова с какою-то злобой рассмеялся, – курьез заметьте: целое поколение насильно поделать романтиками, насильно поставить идеалом этому поколению апофеоз «марсельезы» (есть такая картинка романтика Дорэ{11}11
  Дорэ Гюстав (1832–1883) – французский художник, иллюстратор произведений Рабле, Бальзака, «Ада» Данте, «Дон-Кихота» Сервантеса и др.


[Закрыть]
), вытравлять урядником скромный и серенький идеал «капли, долбящей камень», – чем не курьез и чем не смех?.. О, я не знаю, как все это… – Он внезапно остановился, помолчал и уже в совершенно ином, бодром тоне добавил: – Но будем надеяться и не покладать рук!

– Будем долбить камень? – сказал я.

– Будем долбить камень, пока нам позволят, – твердо ответил Серафим Николаич.

– А не позволят?

– Тогда… тогда разобьем головы наши об этот камень.

– Ради того, что с Архипом спорить об «лунках» стало невозможным?

– Ради того внутри и ради «конечных» идеалов снаружи.

– На что же двойственность-то, этого я не пойму?

– О, нет двойственности! Совсем нет… Но, видите ли, это я вам говорю так ясно и так… ну, правдиво. Большинство этого вам не скажет… О, ни за что не скажет!.. Большинство поставит вам такую веху, до которой пожалуй что и в тысячу лет не доберешься. Оно дорого ценит свои головы, и это понятно, – но в душе, но сердцем своим, «нутром», как выразился бы Архип, именно о «лунках» оно только и хлопочет… И ничем вы меня не разуверите в противном… О, ничем не разуверите!

Я допустил нескромность: спросил у Серафима Николаича, что, если его-то лично «вытравят» из деревни… Он долго не отвечал и, казалось, колебался, но когда ответил, был бледен и как бы сконфужен тем, что говорил. Вот что он ответил мне:

– Видите ли, я не знаю… Чрезвычайно трудно, знаете ли… И я никогда не думал об этом… О, никогда не думал!.. Но если… Если, вы думаете, будет это, я, мне кажется… Не знаю, но я разбил бы себе череп… И вы не думайте (он подхватил это очень живо), – и вы не подумайте, что я прав… О, конечно, неправ… Но знаете ли… я ужасно… ужасно… не люблю романтизма!

– Но вы сами романтик! – воскликнул я.

Мы в тот день обедали, еще и еще пили чай, толковали о том о сем и между прочим о литературе. Взгляды Ежикова на литературу были не без оригинальности. Ко всему в литературном мире он относился, памятуя деревенские интересы. Правда, интересы эти заставляли его иногда делать и ошибки и даже несправедливости. Это особенно случалось, когда он не мог найти прямой и непосредственной связи известного литературного произведения с деревней и ее интересами. Так, например, не одобрял он антологию{12}12
  Антология (греч. «Собрание цветов») – сборник лирических стихотворений разных авторов. Здесь, очевидно, имеются в виду произведения антологического характера, то есть написанные в духе античных авторов.


[Закрыть]
и, несмотря на присутствие несомненной эстетической жилки, не находил капли хорошего в Щербине{13}13
  Щербина Николай Федорович (1821–1869) – русский поэт, писавший «антологические» стихи в подражание древнегреческим авторам.


[Закрыть]
. Любимейшими его поэтами были Кольцов и Некрасов (впрочем, он не называл их «лучшими» поэтами, а величал «симпатичнейшими»). Пушкина за «Онегина», «Капитанскую дочку» и многие мелкие пьесы он боготворил, но пренебрежительно отзывался о его сказках и называл красивою побрякушкой и «Цыган» и «Полтаву». Вообще все то, в чем целостно отражался дух народный, он почитал высоко. В этом у него даже замечалось что-то как будто и славянофильское. Так, декламируя пьесу Пушкина «Зимний вечер» и до умиления восторгаясь первыми двумя строфами, а особенно этим местом:

 
…Что же ты, моя старушка,
Приумолкла у окна?
Или бури завываньем
Ты, мой друг, утомлена,
Или дремлешь под жужжаньем
Своего веретена? —
 

он чрезвычайно смешно и пылко вознегодовал на последние строфы пьесы и упорно доказывал, что выражение поэта:

 
Выпьем, добрая подружка,
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
 

не свойственно народу русскому. «Это место пьесы, – толковал он, прямо переносит меня куда-нибудь на берег Немецкого моря или в Норвегию какую… Как выговоришь „где же кружка?“, сейчас тебе пиво мерещится, а за пивом колбаса или ячменная лепешка…»

Иностранную литературу он понимал и ценил, но как-то холодно, и только к Шекспиру да Гетеву «Гецу»{14}14
  «Гец» – драма великого немецкого поэта и мыслителя Гете «Гец фон Берлихинген» (1774), в которой ярко проявились бунтарские, антифеодальные настроения молодого Гете.


[Закрыть]
питал большую склонность. Байрона ненавидел, не любил Гюго да и вообще французов, помимо Беранже{15}15
  Беранже Пьер Жан (1780–1857) – знаменитый французский поэт-демократ, республиканец. Белинский, Добролюбов, Чернышевский высоко ценили творчество Беранже.


[Закрыть]
, но высоко ставил Ауэрбаха{16}16
  Ауэрбах Бертольд (1812–1882) – немецкий писатель, автор «Шварцвальдских деревенских рассказов» и др. произведений, в молодости сочувствовал так называемому «истинному социализму», выражавшему интересы немецкого мещанства.


[Закрыть]
и Брет-Гарта{17}17
  Брет-Гарт (Гарт Френсис Брет, 1839–1902) – американский писатель, в чьем творчестве звучало глубокое сочувствие простым людям. Поэтому его произведения были любимы русскими революционными демократами; печатались в прогрессивных русских журналах.


[Закрыть]
. Особенно ауэрбаховские деревенские рассказы да первую половину романа «На высоте» любил он. Мне кажется, то свежее и здоровое миросозерцание, которое разлито и в лучших вещах Ауэрбаха и в рассказах Брет-Гарта, особенно привлекало Ежикова. Вероятно, по этой же причине восхищался он скучнейшим романом Шпильгагена{18}18
  Шпильгаген Фридрих (1829–1911) – немецкий романист; во многих его произведениях изображена революция 1848 года; наибольшее значение имел его роман «Один в поле не воин».


[Закрыть]
«Немецкие пионеры». Самая натура, как мне казалось, тянула его к свету и здоровью; все больное в мысли и даже все мрачное, все пессимистическое просто как бы пугало его, и он с каким-то ужасом от всего этого отмахивался руками. Вследствие этой-то врожденной склонности своей о многих произведениях литературы он не мог говорить равнодушно, а говорил с искреннею злобой и даже дрожанием в голосе. Такое негодование возбуждали, например, в нем произведения Достоевского. «Он, злодей, жилы из себя тянет, – говорил про него Ежиков, с медленным наслаждением наматывает их на руку да и разглядывает в микроскоп… Извольте-ка сопутствовать ему в этой работе!» Без нервной дрожи не читал он и байроновской «Тьмы»{19}19
  «…байроновской „Тьмы“». – «Тьма» – небольшая поэма великого английского поэта Джорджа Гордона Байрона (1788–1824), написанная в июле 1816 года. В этом глубоко трагическом и мрачном произведении Байрон говорит о представившейся ему во сне гибели всего живого в результате угасания солнца и других небесных светил и воцарении на оледенелой земле тьмы, мрака. Современники по-разному оценивали это произведение Байрона. Отрицательно отнесся к поэме Байрона известный английский писатель Вальтер Скотт (1771–1832), по мнению которого, Байрон здесь «отступил от свойственной ему манеры указывать читателю, куда клонятся его намерения, и удовольствовался тем, что представил беспорядочное нагромождение сильных мыслей, нелегко поддающихся истолкованию».


[Закрыть]
, а Эдгара Поэ{20}20
  Эдгар Поэ – Эдгар Аллан По (1809–1849) – американский писатель, поэт и критик. В большинстве своих произведений поэтизировал кошмарные фантастические видения; в его творчестве отчетливо звучат иррациональные мотивы.


[Закрыть]
так просто проклинал.

По философии взгляды его были не особенно определенны. Несомненно, впрочем, то, что он не совсем сочувствовал позитивистам{21}21
  Позитивисты. – Позитивизм (от латинского positivus – положительный) – идеалистическое направление в буржуазной философии и социологии. Позитивисты утверждают, что они «выше» философии, «отрицают» ее, якобы опираясь на «позитивные», «положительные факты», на данные науки. В действительности же они объясняют факты в духе философского идеализма, опыт понимают как совокупность субъективных ощущений, переживаний. Позитивисты отрицают возможность проникновения в сущность предметов и явлений, принижают роль теоретического мышления в познании действительности. Родоначальником позитивизма был Огюст Конт, французский философ и социолог XIХ века, сторонниками позитивизма были английский философ Г. Спенсер и др., в России – видный идеолог либерального народничесгва Н. К. Михайловский. К. Маркс и Ф. Энгельс резко осудили позитивизм. В. И. Ленин подверг его суровой критике в «Материализме и эмпириокритицизме».


[Закрыть]
; мне даже казалось иногда, что он не прочь и от Гартмана{22}22
  Гартман Карл Роберт Эдуард (1842–1906) – немецкий реакционный философ-идеалист. В. И. Ленин в книге «Материализм и эмпириокритицизм» разоблачил Гартмана как защитника идеализма и фидеизма.


[Закрыть]
, но во всяком случае, без гартмановских мрачных выводов. Впрочем, вернее сказать, что по части философии в нем была-таки путаница. Мне думается даже, что и воззрения деревни не остались без воздействия на его философское мировоззрение. Недаром известное переложение Пушкиным молитвы великопостной («Отцы-пустынники и жены непорочны») вызывало в нем какое-то, пожалуй даже и наивное, восхищение, и я уверен, не одно только эстетическое наслаждение заставляло проникаться его голос умилительной теплотою, когда он декламировал:

 
…Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей;
Но дай мне зреть мои, о боже! прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи…
 

Вообще, в нем ничто не напоминало «нигилиста»{23}23
  Нигилист. – Нигилизм – отрицание исторических ценностей, созданных человечеством. В 60-х годах XIX века в России, в связи с выходом романа Тургенева «Отцы и дети» (1862), термин «нигилист» получил большое распространение, так как нигилистом Тургенев назвал разночинца Базарова, отрицавшего устои дворянского общества. Понятие «нигилист» толковалось неодинаково различными общественными группировками. Для части разночинной интеллигенции, представленной Писаревым, оно было почетным, стало как бы знаменем, а реакционеры во главе с Катковым использовали его для клеветы на революционно-демократический лагерь.


[Закрыть]
. Ни сапоги выше Шекспира, ни лягушку выше Пушкина он не ставил. Всему он отводил свое место: и Пушкину, и лягушке, и Шекспиру, и сапогам. И даже мало, что Пушкину, он даже Фету{24}24
  Фет (псевдоним Афанасия Афанасьевича Шеншина, 1820–1892) – русский поэт. Лиризм его стихов, их ритмическое и мелодическое совершенство, тонкое чувство природы – все это привлекало к творчеству Фета внимание современников. Вместе с тем, признавая талант Фета, идеологи революционной демократии непримиримо враждебно относились к его творчеству, так как Фет выступал в поэзии как защитник реакционной теории «искусства для искусства», объявляя социальные проблемы посторонними для литературы. В своей публицистике Фет демонстративно подчеркивал, что он является защитником неограниченного самодержавия, отстаивает помещичьи интересы. Его «Записки о вольнонаемном труде» и очерки «Из деревни», печатавшиеся в 60-е годы, были встречены прогрессивным лагерем с негодованием.


[Закрыть]
уделял почетное место (а это ли не ересь!), и если был к нему равнодушен, то только за космополитизм, который опять-таки, вопреки Базарову, терпеть не мог. «Сердцем я его не переношу, – жаловался он мне, – и это очень, очень жаль, ибо последнее-то слово все-таки „космополитизм“»!

Мало того – Фета не отрицал, он даже шел дальше… Он не отрицал, а любил и опять-таки уделял почетное место пейзажу – просто голому, бестенденциозному пейзажу с полем на первом плане, с ивой и озером на втором. Он еще дальше шел: он восторгался «Дианой» Гудона{25}25
  Гудон (Удон) Жан Антуан (1741–1828) – выдающийся французский скульптор-реалист; статуя Дианы принадлежит к числу его наиболее совершенных творений.


[Закрыть]
, хотя и осуждал в ней некоторую аппетитность. (Впрочем, восторгался он в статуе собственно не античной богиней Дианой, а красотой без отношения ко времени.)

Но давая всему этому свое особое место, он в то же время говорил: этим не время заниматься, это для нас роскошь и баловство, это отвлекает от дела, и т. д. В этом замечалась сознательная суровость к себе, к своим инстинктам цивилизованного человека, но отнюдь не отрицание и не злоба. Так, он с каким-то комическим сокрушением признавался мне, что не может расстаться с Пушкиным и продать копию с пейзажа Мещерского{26}26
  Мещерский Арсений Иванович (1834–1902) – русский художник-пейзажист.


[Закрыть]
; «хотя часто и часто следовало бы продать» – добавлял он.

Вьюга во весь день не утихала. Сугробы до такой степени возвысились под окнами, что вечером оказалось невозможным закрыть ставни.

Вечером разговор у нас с Ежиковым не возобновлялся. Он разыскал в моей скудной библиотечке какую-то еще не читанную им книгу и не отрывался от нее часов до четырех ночи, читая даже в постели.

Наутро я проснулся в обычное время, но, к удивлению моему, в комнате было еще темно. Я укрылся поплотнее и уже вознамеревался снова заснуть, как вдруг часы нежданно и негаданно пробили восемь. Я зажег спичку и посмотрел на карманные: и на них стрелка близилась к восьми.

В комнате царила какая-то подозрительная тишина. Эта тишина угнетала. Только в трубе едва слышно гудела вьюга. Я огляделся. В одно из окон проникала узкая полоса света. По мере того как глаза мои привыкали к полумраку – дело объяснялось. Нас замело снегом! Снег голубоватой массой прилег к стеклам, не пропуская в комнату ни шума вьюги, ни света. Как я уже и сказал, только в одно окно, как бы украдкой, проникал день. Я подошел к этому окну и долго с напряжением вглядывался в кусочек стекла, не занесенный снегом: за этим стеклом крутилась и вилась непроницаемая метель. Какое-то жуткое чувство обнимало меня, комната казалась мне склепом. Мне казалось, что еще мгновение, – и я задохнусь в этом склепе. Грудь моя как-то ныла и болела тоскующей болью. Среди глубокой тишины, прерываемой только безмятежным дыханием спящего Ежикова, часы как-то особенно твердо и сухо отчеканивали такт.

И я вздохнул с радостью, когда в сенях послышался какой-то стук и раздались голоса Архипа и Семена. Я наскоро оделся и вышел к ним.

– Ну, оказия! – встретил меня Архип, а Семен немедленно подтвердил со вздохом: – Уж точно что оказия.

К счастью, дверь на крыльцо отворялась внутрь. Когда мы отворили ее, перед нами оказалась гладкая снежная стена. В верх этой стены ударили лопатой, – мягкая глыба грузно упала вниз и разбилась мельчайшею пылью. После нескольких таких ударов на нас хлынул свет и до слуха нашего донесся гул погоды. Снег, заслонявший дверь, нам, стоявшим в полумраке сеней казался голубым.

Через час сообщение с избою было возобновлено и от окон отрыты сугробы; в печах затрещали дрова, и ярко-медный самовар весело заклокотал на столе

Ежиков все еще спал. Так как о поездке в Лески нечего было и думать, ибо погода несла, кажется, еще пуще, чем вчера, – я и не стал будить его. Стали мы пить чай вдвоем с Архипом.

– Ну что, Архип, – сказал я, желая навести разговор на вчерашнюю тему, – как «браты»-то, ждут вас?

Архип усмехнулся, но, к удивлению моему, иронического отношения к учителю на этот раз не выказал.

– Человек-душа, – сказал он, – миляга-парень!.. Небось нам не нажить такого, шалишь… Это такой… он, брат, последнюю рубаху рад с себя спустить – абы на пользу.

– Ну, и любят его в Лесках? – опросил я.

– С чего не любить, – любят. Только известно, какой наш народ, – народ оголтелый. Где бы пожалеть человека, а у нас этого нету. У нас этого нет, чтоб по совести. У нас всякий норовит рубаху снять. Народ бессовестный.

Мы некоторое время пили чай в молчании.

– Вот ономнясь было, – вымолвил Архип. – Есть у нас мужик Вавилка. Вавилка Балабон. Ну, и помри, значит, у этого у Вавилки баба. Ну, чего тут толковать еще? Померла, и шабаш. Ан – нет. То-то народ-то у нас, говорю, бессовестный. Пришел Вавилка к Миколаичу, сидит да ноет. Миколаич книжку читает, а он ноет! Уж он ныл, ныл… ах, пропасти на тебя нету… Ну, и что ж ты думаешь? Ничего этот Вавилка не просит, а только об корове… Ноет об корове, и шабаш! Осталась от бабы-то девчонка, от грудей, значит, ну, а коровы у Вавилки нету… Фу, будь, ты проклят!.. Ну, ныл он так-то, ныл, Миколаич взял часики да к Архаилу (кабатчик)… – Архип помолчал и затем с негодованием воскликнул: – Что ж ты думаешь, ведь купил Вавиле корову!

Он опять немного помолчал и, помолчав, с жалостью добавил:

– Так и страдает теперь без часиков.

– Вот насчет земли еще! – внезапно вспомнил Архип.

– Какой земли?

– А куляевской. У Куляева у барина земля в сдачу ходила. Ну и ходила она, брат ты мой, вразброд, в розницу; все в розницу ходила. Только, значит, Миколаич и говорит старикам: «Старики, говорит, берите вы куляевскую землю, чтоб сообща, – я как ни-то обстараюсь». Ну, порешили взять сообща. У Миколаича с Куляевым барином дружба, он и обстарался. Страсть хлопотал!.. Ну, сняли. Хорошо. И только, брат ты мой, первый год посеяли мы всем миром, в одну запашку, как на барина, бывало, севали. Посеяли всем миром, все как след, по совести… Миколаич и земли под ногами не чует – рад!.. Ну, только, – сказано, народ бессовестный, – как пришли, значит, подушные, Архаилка выкатил, выходит, десять ведер да задал деньгами, ему и отошла куляевская земля.

– Как отошла?!

– А так: права передали.

– Стало быть, из подушных уж он вас выручил?

– Из подушных выручил, как же!..

Архип опять немного помолчал, а затем продолжал:

– То-то народ-то бессовестный. Миколаич что? Миколаич человек расейский. Он как хлопотал, а они замест того… Архаилу!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации