Текст книги "Я буду всегда с тобой"
Автор книги: Александр Етоев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Машина была судейская, председателя окружного суда, который в это самое время угощался в кулуарах собрания ленд-лизовским «Джеком Дэниэлсом» и знать не знал о происходящем.
Водитель, культяпый Майзель, пыхтел за рулевым колесом. Двигатель ярился и глох, Майзель снова оживлял карбюратор, и тот впрыскивал горючую смесь в перетруженные цилиндры двигателя. Отвечая на мальчишеское кривлянье, Майзель тряс пацанве культёй и пощёлкивал редеющими зубами. Не гоняй он мелюзгу от машины, не давай почём зря поджопников, Майзель мог бы рассчитывать на подмогу. Детворе, при её-то численности, при её-то бесшабашном нечистоплюйстве, облепить машину со всех сторон, упереться, поднажать – и пошла бы. А после: «Дядя, покатай на подножке». – «Заслужили, залазь, братва». И покатал бы, не сидел бы на заднице.
Он угрюмо смотрел вперёд, завидуя лошадиной силе, впряжённой в почтовую волокушу и размеренно чавкающей копытами по площади на другом конце. При его пятидесяти лошадках, нервно ржущих в недрах фордовского мотора, видеть это было хуже средневековой пытки. Он скосил глаза на людей, толкущихся у здания Дома ненца.
«Вот засранство! – думал он про себя. – Высыпали, мать их ети́! Вовремя, ничего не скажешь! Точно кто-нибудь стуканёт Михалычу, что я в грязи в его отсутствие колупаюсь, хер тогда моя весёлая тёща отоварится по литере „Б“».
Майзель посмотрел на сапог, сверкающий, как лезвие бритвы. Не хотелось вылезать в грязь и уродовать такую красу. Он ещё раз нажал на газ. «Эмка» дёрнулась, но с места не сдвинулась.
– Подсобить? – услышал он сбоку. И увидел, повернувшись, туземца.
«Тьфу ты, пропасть», – ругнулся Майзель, озирая его бедное одеяние.
На туземце была драная малица и такие же заношенные штаны в тёмных пятнах промыслового жира. Но лицо было улыбчивое и чистое.
«Не боится железных нарт, значит, не такой он и дикий».
– Ну, давай, берись за крыло. – Майзель снова оживил двигатель.
«Эмка» пукнула белёсыми газами и немного проползла по дороге. Пятьдесят лошадиных сил голосили, меняя тон от надежды до глухого отчаяния.
«Жми, туземец, – поддерживал Майзель парня. – Не Поддубный, но всё ж рабсила!»
– Дружно взяли, – добавился новый голос.
Если честно, Майзель не ожидал. То есть кто-нибудь из людей попроще, работяга или пусть даже служащий, мог бы плюнуть на любимые прохаря́ и спорта ради сунуться на подмогу. Или, скажем, человек сильно выпивши. Или… Больше мыслей не приходило. Сам бы Майзель не полез в эту жижу, разве только по приказу начальства. А тут известнейший советский лауреат, про которого во всех газетах писали, добровольно приходит тебе на помощь.
– Товарищ скульптор… – Майзель сконфузился. – Мы уж сами, чего вам пачкаться.
– Вы уж сами, если такими темпами, пробуравитесь до центра Земли. Ты, Ванюта, помогай сзади, вы, товарищ…
– Майзель, – подсказал Майзель.
– Вам, товарищ Майзель, тоже выйти бы не мешало. Пудов пять с возу сбросим за счёт массы вашей фигуры.
– Всего-то полтора-два кило, – попробовал пошутить водитель, показывая свою культю. Она была у него интересная – со специальным крюковидным держалом, чтобы им удерживать руль и прочую технику и механику. Сам сконструировал, изготовил, приспособил для общественных нужд. Ну и личных – как же без этого-то.
Он в который раз врубил двигатель, включил первую передачу и утвердил на педали газа плоскую железную чушку, временную замену ноги. Потом нехотя высунул из кабины навакшенный до идеала сапог, тут же напустив зайчиков за прореженную храмовую ограду. Встал подошвой на рубчатую подножку, а другую ногу утопил в грязь чуть ли не на треть голенища.
– Ног не жалко, сапогов жалко, – как бы в шутку оправдался водитель.
Жаль и вправду было больше сапог, над которыми по случаю праздника он трудился чуть не целое утро – как же тут не соответствовать положению, раз тебе не говновозку доверили, а служебное средство передвижения председателя окружного суда.
– Мысль серьёзная, – ответил ему Степан. – Только сапоги не обидятся. Кирза – девушка не капризная, любую грязь употребит в свою пользу.
Майзель вскинул брови, не понимая.
– Это я о качестве материала. Мы с Иваном Васильевичем Плотниковым, чьему детищу вы доверили сейчас свои ноги, эту тему обсуждали неоднократно. – Рза упёрся руками в заднюю стенку кузова. – Давайте трогайте, а то мы, как в опере, поём, поём, а телега и ныне там. Ванюта, приготовься, поехали. Раз, два, навалились дружно!
«Эмка» дёрнулась на волю из плена. Ей в такт сопели три человечьих носа, каждый на индивидуальный манер.
Курящий люд у Дома ненца следил с сочувствием – вытянут, не вытянут машину судьи́ из грязи? Никто на помощь не приходил. Кому хотелось вымазаться в грязи? Не было таких дураков.
Чуть ли не полуторатонное изделье Америки, умело подлаженное горьковскими циклопами под колеи и рвы отеческой земли, должно быть, сохранило в родовой памяти упрямство и независимость диких лошадок прерий, потому как на толчки и покрикиванья водителя и добровольных его помощников отвечало лишь издевательским ржанием двигателя, с места же практически не сдвигалось. Колёса пробуксовывали в грязи. Майзель, Рза и туземец с лоснящимися от пота лицами пытались переупрямить «эмку», но та сопротивлялась упорно.
– Был бы «виллис», забот бы не было, – сопя, сокрушался Майзель. – Ильченко на прокурорской машине чуть ли не по тундре гоняет. А моя, как свинья, на любой дороге грязи найдёт. Но-о! Поехала!
Ему было уже плевать на то, что думают досужие зрители, глазеющие на дармовой спектакль, разыгрывающийся на лобном месте. И на тёщу было сейчас плевать с её продуктами по литере «Б», хотя в нынешние трудные времена любая банка того же свиного лярда, отоваренная в продмаге рядом с окрисполкомом, существенно поднимала уровень интереса к жизни, ну и чувство собственного достоинства, конечно же.
То, что он без ведома руководства жёг бензин, гоняя казённый транспорт по личной надобности, а конкретно доставляя купленный по случаю швейный аппарат «Адлер» для ремонта обуви на дому из тёщиной халупы на свою временную жилплощадь, было беззаконным самоуправством, и, стукани на него завистники, дело могло бы кончиться великой печалью. Но ведь Михалыч мужик не вредный, понимает, что жизнь не пряник, и на такие мелкие преступления, как привезти-отвезти по случаю (тем более без всякой корысти), глядит обычно сквозь пальцы.
Поскорей бы только вытащить эту дуру…
И туземец чего по глупости у машины не поломал бы…
Такие думы думал водитель «эмки», кляня место, на котором устроен город, куда северным военным приливом вынесла его, инвалида, злая, неуправляемая судьба.
Молчаливый туземец думал иное: «Вот машина не олень, а тоже имеет душу, тоже ест, спит, болеет, любит, когда ухаживают за ней, говорят ей маленькие хорошие слова, у неё голова, глаза, уши, как у всякой живой души, она думает, смотрит на всё глазами, слушает, как ей говорят маленькие хорошие слова, злится, когда говорят большие плохие слова, или вот упрямится, как сейчас, хитрит, такое у любого бывает, дерева, камня, воды, оленя, человека, собаки, рыбы речной и воздушной, морского и подземного зверя, даже у тараканов бывает, которых возят с собою русские, но вот олень, он идёт, куда ведёт его родная тропа, и человек идёт за ним следом, потому что человек и олень только называются другими словами, олень – „ты“, человек – „хибя“, потому что мудро говорят тадибеи: если мы есть, то и олени должны быть, а если их нет, то неизвестно, существуем ли мы сами; и ещё говорят: не человек приручил оленя, а олени приручили людей, и это очень простая мысль, ведь если я ем мясо оленя, пью его кровь, ношу одежду из его шкуры, езжу на нём, его жиром освещаю своё жилище, то, значит, я без оленя не существую, значит, я и олень одно, раз кровь оленя переходит в мою; мы только внешне выглядим по-другому…»
Он так думал, молчаливо и ровно, потому что пространство тундры приучает её жителей к тишине. Тишина в свою очередь приучает к внутреннему покою и течению мысли в направлении обретения смысла. Тишина эта рождается пустотой, целостной пустотой Севера, не заполненной кричащими красками и искушающими зрение предметами. Глаз здесь не разменивается на лишнее, взгляд несуетен, зрение неторопливо. Но сам ненец с комариной фамилией (Ненянг значит по-ненецки «комар») о причинах своих мыслей не думал, как олень не думает о кончине, когда стоит в очереди на бойню.
Он закончил своё молчание и стал попыхивать губами, словно курил.
Рза тем временем думал так: «Странно всё-таки человек устроен, он и хочет помочь другому, а не поможет, и вовсе не потому, что ленив или ищет выгоду; одежду он испортить боится, предстать в чужих глазах дураком; взять меня, будь я одет в новое, разве сунулся бы я помогать? Неизвестно, может, и сунулся бы, у меня-то есть где переодеться, а другие, явившиеся на праздник, они специально наряжались, готовились, чтобы выглядеть сегодня не как всегда, им и совестно, с одной стороны, наблюдать за мучающимся шофёром, а с другой, они понимают, что много совестнее им будет потом, когда при полном электричестве в зале на них посмотрят, словно на дикарей».
Рза взглянул на свои штаны, забрызганные приобской грязью и из серых ставшие теперь в дрипушку, на утопленные в грязь сапоги и вспомнил Василия Мангазейского, над чьим деревянным образом он трудился для антирелигиозного кабинета, – то место из его жития, где выпер из грязи гроб с останками будущего святого, принявшего «жестокiя мученiя отъ немилостиваго игемона корыстолюбиваго Савлука-Пушкина».
Чёртов гроб на колёсах, который они толкали, был причиной такого воспоминания. Картинка получалась забавная, моралистическая, как басня Крылова, – вроде и в товарищах есть согласье, а толку с этого без Божьей помощи никакого. Не потянуть им против слепой природы, хоть действительно проси у Бога подмоги.
Только он так подумал, как в уши ударил визг, это пацаньё с паперти сорвалось щенячьей стаей и, шлёпая по тёплой распутице, окружило железного бегемота. Раз-два, и с весёлыми матюгами мальчишки навалились на «эмку», три-четыре, и та как миленькая выползла из вязкой трясины. Почуяв волю, «эмка» резво покатила вперёд, ловкий Майзель на ходу запрыгнул в кабину, Рза с Ванютой и несколько горластых помощников не успели удержать равновесие и гуртом повалились в грязь.
Они стояли, вымазанные в грязи, Майзель, конфузясь и причитая, бодро топал от машины назад, чтобы хоть сочувственными словами искупить вину за случившееся. Его строптивая судейская кобылица покорно рокотала неподалёку.
– Хороши! – улыбнулся Рза, растирая по лицу грязь. – Ты сейчас ну вылитый Чингачгук в боевой раскраске. Пойдём-ка, брат, ко мне в мастерскую. Не такими же чучелами нам перед людьми красоваться.
Ванюта помотал головой.
– В Полуе вымоюсь, – сказал он художнику.
– Тоже дело, – ответил Рза.
Свидетели гасили окурки и цепочкой исчезали за дверью. Ни один из них даже не рассмеялся, наблюдая произошедший конфуз. Внутри-то они, может, и хохотали – не каждый день на Полярном круге видишь сталинских лауреатов, прилюдно купающихся в грязи. Но внешне сохраняли спокойствие.
А радио бравым голосом под звуки фронтового оркестра сопровождало их возвращение в зал бахом «Артиллерийской колыбельной»:
С колыбельной песней на губах —
бах!
От тебя я отгоняю страх —
трах!
Положив под голову ладо-о-онь,
Спи, не реагируй на огонь:
– ОГОНЬ!!!
Глава 5
Из зала в помещение библиотеки, где Рза устроился за столиком возле шкафа, звуки хоть и долетали, но приглушённо. Он уже переоделся в толстовку и широкие солдатские галифе из тех запасов, преходящих и малочисленных, что отыскались в каморке при мастерской. Погладив бороду, он вспомнил разговор с комдивизии, улыбнулся и покачал головой.
«Ну что, попрощаемся, бородёнка? „А то какая-то богема, честное слово“ (это он процитировал Дымобыкова). Без тебя, говорят, спокойнее?»
«Бородёнка» предусмотрительно промолчала, и Рза снова уткнулся в выписки, разложенные перед ним на столе. Образ Василия Мангазейского, деревянное его воплощение, которого ждал Калягин для местного антирелигиозного кабинета, сопротивлялось резцу художника. Он не видел его лица, от него ускользала суть этого святого из Мангазеи. Молельная ипостась святого, Божественная его ипостась – с этим ему было понятно, здесь он мог держаться канона, но человеческая его природа, то, что связывает человека с землёй, все эти хитрости и уловки, которыми наше бедное естество, будь ты хоть святейшим среди святых, пытается оправдать свою слабость, – вот тут возникали трудности. Как неизвестны были долгие годы ни имя новоявленного святого, ни история его мученической кончины, так и Рза не мог проникнуть сквозь слой этого мудрёного палимпсеста, за житием он не видел жизни.
Святой Василий, первомученик Мангазейский. Лечил от скупости – если кто обещал, а после забывал обещание, к тому навязчиво являлся в видениях: «Рука твоя бысть от всякия болезни исцелена, а ты мене и обещание свое забыл, и от меня бежишь». Но: «Куда ты ни пойдешь, все будет тебе беда». От кручины, когда мысль о петле вытесняет все остальные: «Нападе на него злая кручина во осеннее время, и от той кручины хотел на себя руки возложить». Воду пить велел из могильной ямы, ибо «будет здоровье, у кого рот болит».
И это юноша, мальчик ещё почти, «в лицо кругловат, власы чермные, возрастом низмян, в плечах плосок». Хотя иным являлся в виде грозном и страшном: «Стоит человек, аки черной священник, оболчен в ризах священнических черных, и свеща перед ним светится воску черного, и огонь у свещи черный же».
– «Куда ты ни пойдешь, все будет тебе беда», – повторил Рза уже вслух.
Как-то плавно мысль переключилась на голос, услышанный за спиной в зале. «Откупился».
Что ж, можно считать и так. Откупился. Он знал историю Ермака и помнил о царёвом подарке – железных панцирях, посланных царём Ермаку и прочим атаманам казацким, – его же, Ермака, и сгубившем. «Ермак же, егда виде своих воинов от поганых побиеных и ни от кого ж виде помощи имети животу своему, и побеже в струг свой и не може доити, понеже одеян бе железом, стругу ж отплывшу от брега, и не дошед утоп».
«Откупился, – невесело подумал Степан. – Вернул подарочек государев. Не ведая, поступил мудро, по неписаному житейскому правилу: царёво отдать, иначе мёртвому быти. Но от смерти откупишься ли? Очень сомнительное утверждение».
Пока Рза размышлял, торжественное мероприятие в зале приближалось к своему естественному финалу, попросту говоря – к застолью. Не для всех, понятно, всех в голодное время за юбилейный стол не посадишь, – только для особо отмеченных вниманием окружного начальства, то есть, как писали газеты, «героев и передовиков производства, людей, тыловыми подвигами приближающих нашу будущую победу».
Рза прислушался к звукам зала. После перерыва сцена была отдана участникам концертной программы. Голос хореографа Веры Николаевны Горсткиной объявил очередной номер: выступление танцевального ансамбля жителей Эльбигортского юртобъединения с танцем «Охотник-стахановец колхоза „Красный песец“ Гавриил Салиндер сбивает выстрелом из ружья вражеский самолёт».
Рза представил, как на сцене под портретом вождя тычут пальцами в потолок туземцы, собранные с миру по нитке за сто граммов даровой водки и тарелку твёрдого овсяного киселя, умытые, одетые наспех во временно выданные наряды, как они вразнобой заводят свои долгие скрипучие сё, так, кажется, называется по-ненецки песня, топчутся невпопад или вяло ходят по сцене, наступая без должной выучки друг другу на пятки, а сверху им улыбается главный друг больших и малых народов СССР товарищ Иосиф Сталин.
«Вражеский самолёт»… Рза помнил тридцать девятый год, конец августа, стадион «Динамо», он тогда жил в Москве, военный дым в тот год хоть и долетал до столицы, но пах он ещё не гарью русских городов и полей, а дымом с полей Европы, на стадион его затащил знакомый, сам Рза не сильно увлекался футболом, дерево, камень, резец, космос, рождающийся из хаоса с помощью привычного инструмента, – вот предметы его сердечной страсти, болельщик был из него плохой, но он сидел на низкой скамейке, слушал, как тридцатитысячная толпа выдыхает из коллективных лёгких гулкое слово «Го-о-о-о-л!», когда Якушин, тряся в воздухе кулаками, счастливый, бежит от ворот противника, или кричит «Мазила!», если мяч не залетает в ворота, и был частью этих людей, переживал их простыми переживаниями, смеялся и пытался свистеть, подражая их наивным манерам; и вдруг – он хорошо запомнил это мгновение – толпа затихла, игра на поле затихла тоже, замер мяч у левой бутсы полузащитника, и в упавшей на людей тишине нарастал и давил на слух тяжёлый звук авиационных моторов выплывшего из-за восточной трибуны самолёта со свастикой на крыльях и на хвосте. Обдав людей мусорным ветром, немецкий «кондор» пропал из виду, за стадионом был Центральный аэродром, самолёт с германским министром благополучно заходил на посадку.
Об этом помнить было сейчас нельзя, такая память держалась сегодня в тайне, тут уж никакое лауреатство не помогло бы уберечь голову, упомяни он об этом где-либо.
Из зала высокой поступью пришла мелодия «Священной войны». Значит, торжество завершилось, война, объявшая Советский Союз, перевалила двухлетний возраст, и неизвестно, сколько их ещё будет, этих промежуточных юбилеев.
И снова явилось воспоминание из далёкого теперь уже прошлого. Опять Первая мировая. Москва вроде бы – да, Москва. Письмо Рильке, поэта, царство ему небесное, они знакомы были с ним по Парижу, виделись у Родена, встречались в Риме, адресовано письмо не ему, писано по-немецки, странным образом попало в Россию, и не откуда-нибудь, из Мюнхена, почти из сердца кайзеровской империи, и это в год, когда немецкие погромы в Москве были делом таким же будничным, как клоунады отрицателей-футуристов, и прочитано, кажется, Пастернаком в кругу тогдашней художнической богемы.
Рза помнил письмо на память, и как-то оно очень перекликалось с сегодняшним состоянием мира.
«Даже теперь, когда уже так много говорят о страшном превосходстве и о достигнутых повсюду успехах, кто мог бы сказать, что, в сущности, произойдёт с нами и многие ли из выживших в этом году сумеют остаться людьми? Мне это причиняет невыразимую боль, и я целыми неделями думаю о тех, кто успел умереть раньше, и завидую им, что они всё это видят уже не отсюда. Ведь где-нибудь в мировом пространстве должны быть такие места, откуда весь этот ужас представляется всего лишь явлением природы, одним из ритмических потрясений вселенной, неколебимой в своём бытии даже там, где мы гибнем. А погибая, мы, разумеется, переходим в высший круг бытия – там мы сможем наблюдать всю полноту катастрофы и внезапно поймём что-нибудь и о смерти; может быть, именно в этом смысл этой ужасной войны; может быть, это только эксперимент, проходящий перед глазами неизвестного нам наблюдателя, – если только мыслимо существование безошибочного глаза, зоркого, испытующего глаза исследователя, который изучает это так же, как изучают прочность горной породы, и устанавливает следующую, более высокую степень жизненной прочности в этом кипении смерти…»[1]1
Перевод И. Рожанского.
[Закрыть]
А «студебеккер» вёз боеприпасы,
Вела машину девушка-шофёр… —
вжав кулак в обвислую щёку, жевал унылую песенную жвачку художник-инвалид Хоменков, приблудившийся к Дому ненца по причине отсутствия местожительства и кормящийся оформительскими работами да подкраской облупившихся стен. Пел он песню единственно для себя, его не слушали, гул разговоров сливался с сизым табачным маревом, потому что уже где-то к пяти затянувшееся праздничное застолье перевалило официальную фазу и перешло в вольную.
Способствовало этому переходу отсутствие первых лиц партийного и советского руководства, начальства из служб и ведомств Комиссариата внутренних дел и аппарата госбезопасности, гражданской и военной прокуратуры, суда окружного и городского, начальника городской милиции и прочих представителей власти, которым не положено по ранжиру панибратствовать за общим столом с руководителями низшего ранга и представителями трудовых коллективов, – они укатили праздновать в окрисполком, отсюда неподалёку.
Там, на улице Республики, бывшей Царской, стол, наверное, был богаче, – во-первых, ждали омское начальство из областного УНКГБ (начальник, полковник Быков, это выяснилось потом, послал вместо себя зама, подполковника Гаранина; ждали на праздник и Дымобыкова, шутили, впрочем, на ухо: «Дымобыкова без Быкова не бывает», но генерал не приехал тоже); во-вторых, и это было важнее, представители местного руководства, приглашённые за исполкомовский стол, завоевали себе право на праздник.
Но и за столом в Доме ненца люди не чувствовали себя обиженными, присутствующие здесь понимали, что начальство начальству рознь, приятно, конечно, сознавать, что первый секретарь окружкома закусывает тем же самым налимом и пьёт из тех же самых запасов, которыми потчуют и тебя, а начальник райотдела НКГБ встаёт под те же самые тосты, под которые вскакиваешь и ты, только стоит ли переживать из-за этого, тем более что товарищи из потребсоюза позаботились о хлебе насущном.
Зачем девчонка резко тормознула?
Снаряды от толчка разорвались.
И у руля навеки ты уснула —
Своей судьбе за это поклонись.
Хоменков допел до конца и опять потянулся к стопке, выпил, закусил балыком и мутным глазом оглядел стол:
– Лауреат, не вижу лауреата. Тебя вижу, – взгляд его встретился с узким лицом помреда газеты «Нарьяна нгэрм» товарищем Цехановским, – а этого… ну, как его… ненавижу. Тьфу… не вижу, ненавижу, какая разница!
– Не пей больше, – посоветовал ему сосед по столу. – Вино – это пойло к сумасшествию.
– Видел руку? – Инвалид тряхнул обшлагом и обнажил до локтя левую руку. Правой, от плечевой кости и ниже, у Хоменкова не было. – Я художник, я ею заборы крашу. И она у меня одна, не как у некоторых… как их… лауреатов. Держи мускул, щупай, не бойся. Я ею гирю трёхпудовую подымаю, я в мишень стреляю с неё без промаха. А он двумя свои скульптуры ваяет. Давай выпьем. За то, что у него две руки. За талант. За лауреата. Мерзавец… Знаю, всё про него знаю… Откупился, сбежал от славы… Теперь в зоне собирается отсидеться… Лауреат! Кто видел лауреата? Хочу выпить за великого человека.
– А и вправду, – подхватил Цехановский, – почему Степан Дмитриевич отсутствует? Товарищи, а где наш лауреат? Неудобно всё же без лауреата.
– Я найду. – Хоменков поднялся и, шатнувшись, поковылял к выходу. Но в дверях был едва не сбит запыхавшимся товарищем Ливенштольцем.
– Пропустите, – пропыхтел Ливенштольц, придержав художника за рукав и тем самым не допустив падения. И, сразу же о нём позабыв, с шумом устремился к начальству. – Беда, Илья Николаевич! Туземную одежду похитили!
– Какую ещё туземную? – Казорин недовольно поморщился. – Что значит «похитили»?
– Сами эти ироды и похитили, своё барахло оставили, а в той, что танцевали, ушли.
Окружающие с интересом прислушивались.
Еремей Евгеньевич был лилов – от пятнадцати граммов спирта (больше он позволить себе не мог), выпитого в самом начале за здоровье маршала Сталина, Верховного главнокомандующего страны, и переживаний за похищенное имущество, имеющее инвентарные номера и числящееся за ним лично.
– Это вызов? – спросил Казорин, глядя, как в глазах Ливенштольца плавают притухшие светляки. – Сейчас, когда ходят разговоры про мандаладу, это можно воспринимать как вызов? В такой тем более день.
– Я не знаю. – Ливенштольц растерялся. – Им одеваться не во что. Хотя в свете разговоров про мандаладу… Нет, всё это по недомыслию, несознательно. Ну, туземцы, ну что с них взять.
Вернулся от дверей Хоменков:
– Несознательно… хе-хе… несознательно. Вон, сознательные премии получают для того, чтобы потом с несознательными по тундре шастать. Я найду товарища лауреата. Мандалада, не мандалада, но я найду. В мастерскую к нему пойду, вытащу его на свет электрический. Отлынивать от праздника – это поза, недозволительная для творческого работника. Я заборы крашу, а он отлынивает. Если, понимаете, знаменитость, значит, понимаете, и отлынивать?
Хоменков навис над столом, точнее, над пригубленной стопкой, стоявшей перед начальником Дома ненца, тот её не успел допить, остановленный явлением Ливенштольца.
Зачем девчонка резко тормознула?
Снаряды от толчка разорвались… —
сопроводил он хватательное движение куплетом из популярной песни и выпил из пригубленного сосуда.
Казорин на него не обиделся, сам имея к товарищу лауреату претензии различного свойства, в частности, по поводу примуса и открытого огня в мастерской.
– Вы как-то не по-праздничному сейчас говорите. Какими-то иносказаниями и намёками.
– Я за правду искусства руку дьяволу продал, – возразил на замечание Хоменков, утирая рукавом рот, – потому я имею право.
«Дьяволу… – заволновался Казорин. – Это какому ж такому дьяволу? О чём он?»
Вопрос требовал разрешения, и начдома объявил в лоб:
– Дьявол, я понимаю, это оборот речи, вроде бога, аллаха или мифологической богоматери, то есть тех спекулятивных фигур, сущность которых Ленин определил как опиум для народа?
– Правильно понимаете, это оборот речи. Но такой оборот речи, от которого не поздоровится кое-кому.
Хоменков загадочно усмехнулся и нацелил взгляд на сосуд, за которым янтарным цветом поигрывал целебный напиток.
Казорин проследил его взгляд.
«Жалко, – подумал он, – что интересная сторона личности открывается лишь тогда, когда переполняется алкоголем».
Он наполнил до краёв стопку и налил себе в соседнюю на две трети.
– Руку на войне потеряли, – сказал он утверждающим голосом. – В справедливой войне с фашизмом. Дьявол – это фашизм, чтоб ему ни дна ни покрышки. Выпьемте, товарищи, за победу!
За столом выпили за победу.
Хоменков поставил стопку на место, развернулся и пошёл к выходу.
– Мандалада, – сказал он громко, не вписавшись в дверной проём.
– Тьфу на вас, – сказал Ливенштольц.
– Во-во, – в спину уходящему Хоменкову сказал сидевший через стул от Казорина замрук окрземпродотдела товарищ Гнедин. – И сетеснастный материал ему дай, и перевесы, и шатры с вентерями, а он оленей в тундру угнал и жрёт там свои сушёные мухоморы.
– А ху-ху ему не хо-хо? – добавил Хоменков от дверей. – Не хо-хо ему ху-ху, говноеду?
И оставил растревоженный зал.
Вполголоса заговорили про мандаладу.
Всякий что-то знал, но туманно.
Кто-то вспомнил, что где-то, вроде бы на одной из отдалённых факторий, видели лиственничную палку с вырезанной на ней тамгой – знаком мандалады, сиречь восстания. Вспомнили про гитлеровские подлодки, якобы повадившиеся охотиться в устьях рек едва ли не по всему Ямалу («и, может, даже заходящие в Обь»). А где фашисты, там и их прихвостни («почему бы и не из туземного населения?»). Вот тебе и похищенная одежда, вот тебе и праздничный спирт («на хрена, спрашивается, его им вообще давали?»).
– Помню, перед войной, – товарищ Гнедин, замрук, забарабанил пальцами по столешнице, – тогда ещё Севморпуть здесь всем управлял, так вот, развезли наши снабженцы по факториям и торговым пунктам партию умывальников, парусиновых туфель и большое количество экземпляров книги французского писателя-коммуниста Анатолия Франса «Остров пингвинов». Чем, спрашивается, плох был товар? Так они фыркают, зачем им умывальники, зачем им «Остров пингвинов», им платки с кистями вези, цветные ленты и крупный персидский бисер, им чашки подавай чайные, маленькие, с красивым рисунком, им клеёнка на стол нужна…
– Кле-ё-ё-ёнка, – протянул Цехановский. – Ну не заелись ли, товарищ Казорин? И музейную одежду украли. Завтра же доложу главреду, и на четвёртой полосе дадим фельетон. «Пляски плясками, а на чужое добро не зарься» – так примерно и назовём. Или так, поударнее: «Гоп со смыком по-самоедски».
Казорин покачал головой:
– Сегодня праздник, товарищи. Так что чёрт с ней, с этой одеждой, в музее её семь сундуков. Нет, в милицию заявим, конечно, дело это так не оставим…
«Ну дурак! – ругал он про себя Ливенштольца. – Ну при всех-то трубить зачем? Это в свете разговоров про мандаладу. Нет чтоб тихо, на ушко мне шепнуть, так он сразу: „Беда! Похитили!“ Вот теперь и вправду выйдет беда, если дело повернут на политику».
Ливенштольц как будто услышал это мысленное к нему обращение.
– Дети малые эти ненцы, – чуть сконфуженно произнёс он. – Вот уж точно, не ведают, что творят. И наверняка ведь без задней мысли, их одели в ихнее же, туземное, а что временно – об этом сказать забыли. Я забыл, мой недочёт, думал, догадаются, черти дикие.
– Я, кхе-кхе, ни в жизнь не забуду, было это в сороковом году, – сделал вставку в разговор Полублудин, управделами местного Интегралсоюза, – к нам однажды, я тогда в Яр-Сале работал, на двадцать третий юбилей революции приехали из Парейской тундры, из колхоза Третьей сталинской пятилетки, самоеды чуть ли не всем колхозом. Входит один такой в магазин, на нём пиджак ватный, сапоги на каблуках, яловые. Пиджак настежь, под ним дюжина, ей-богу не вру, рубах, сверху красная, под ней лиловая, дальше чёрная, следом какая-нибудь ещё в горошек, он напялил их одна на другую, у всех вороты тоже настежь, чтобы все, значит, видели, какой он такой особенный. Тогда в колхозах чуть не по два червонца получали за трудодень, то есть в месяц шестьсот рублей, это при средней-то по стране зарплате триста двадцать рублей с копейками. Тут не то что на пряники и конфеты, тут на много чего хватало…
– А потом он в том же пиджаке и рубахах шёл на промысел и рыбную ловлю, – досказал Еремей Евгеньевич. – И конфеты все раздал в тот же день первым встречным и поперечным. Я же говорю: дети малые.
Цехановский хмыкнул, ёрзая на казённом стуле:
– Ну да, и не ведают, что творят. – Он воздел палец к люстре. – Это, может, при Ермаке не ведали, когда казаки покоряли Сибирь. Теперь они ведают, ох как ведают. Искусился туземный житель, прежние воззрения изменились, был он честен, а стал хитёр, ему всё дай, а с самого и взять вроде нечего. Хотя, по мне, один чёрт сопьются. В этом они точно как дети. Видят водку и хлещут как оглашенные. Всё, что хочешь, за неё отдадут, лишь бы только упиться вусмерть.
– Ну, сейчас особо не разгуляешься, – возразил ему Еремей Евгеньевич. – Это, может, в Ташкенте, Алма-Ате, где работают рестораны с музыкой и артистки столичных театров пьют шампанское из хрустальных бокалов. У нас в Сибири с этим туго – война. Праздники не в счёт, тут понятно. – Он довольно оглядел стол, задержался весёлым глазом на продукции рыбоконсервного комбината, подмигнул товарищу Калмыкову, поспособствовавшему сему изобилию, и философски завершил мысль: – Да-а, устроил нам фашист жизнь. Только в праздники, выходит, и вспомнишь, как гуляли до проклятой этой войны.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?