Электронная библиотека » Александр Габриэль » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 2 ноября 2017, 12:01


Автор книги: Александр Габриэль


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Факультет
 
Не веруй в злато, сказочный Кощей,
и не забудь в своем азарте рьяном
про факультет ненужнейших вещей,
в котором ты работаешь деканом.
Там старый велик, тихий плеск весла;
от дедушки – смесь русского да идиш…
Смотри, что отражают зеркала:
ужели то, каким себя ты видишь?
И связь времен не рвётся ни на миг
согласно философскому догмату.
Вот груда: со стишками черновик
и порванный конспект по сопромату.
А дальше – больше. Связка мулине
(зачем?) и писем, памятных до дрожи,
рисунки сына (явно не Моне)
и аттестат (на инглише, его же).
От вздоха, от тоски не откажись:
в любом пути есть время для антрактов…
Ведь что такое прожитая жизнь,
коль не набор бесценных артефактов?
От памяти почти навеселе,
вернись к себе, туда, где сопроматов
и писем нет. Лишь кофе на столе,
где рядом – Чехов, Кафка и Довлатов,
где в том углу, в котором гуще темь,
где воздух вязкой грустью изрубцован —
в нехитрой чёрной рамке пять на семь
на стенке фотография отцова.
 
Belle Epoque
 
Ушёл в долгосрочный отпуск угрюмый бог,
кораблик его безрассудно летит на мель.
Не зря в словосочетании «belle epoque»
торчит, ухмыляясь, глумливый эпитет «belle».
Сменить бы безумный курс – да кишка тонка;
завещано лопнуть – но всё же держать фасон.
Предчувствуем апокалипсис. А пока
погромче включаем хип-хоп, бэйс-энд-драм, шансон.
А в слове «погромче» ясно звучит «погром» —
фатальнее, чем пресловутое «се ля ви».
И то, чем пугал нас обыкновенный Ромм,
глядит нам в глаза и вливается в наш тиви.
Мы странно свободны. Словно картофель free.
Мы песни поём, горделиво идя на дно.
И впору на интерес заключать пари:
кто первым из Избранных вдарит по красной кно…
Пора по местам, и третий звонит звонок,
замолк заполнявший паузы менестрель…
На наших глазах кончается belle epoque,
а с нею всё то, что когда-то казалось belle.
 
гой еси
 
я сказать по правде птица невысокого полёта
до днепровской середины долечу и то с трудом
и удел свой незавидный разделю с женою лота
оглянувшейся зачем то на покинутый содом
 
 
жаль не вышло взять да выйти в подрыватели устоев
и войти победно в город как волошин в коктебель
а порой услышишь песню где в героях козлодоев
и подумаешь с тоскою это всё не о тебе ль
 
 
не тристан не робин гуд я не парис я и не гектор
утром хмуро озираю свой невыбритый пятак
и своим лихим прожектам я застенчивый прозектор
в общем вскрытие покажет что и как пошло не так
 
 
как же я художник жизни дилетантски холст измазал
а ведь в прошлом был джигитом зажигательных кровей
и себе шепчу я скорбно ой ты гой еси шлимазл
ой вы кони мои кони ой вейзмир азохенвэй
 
Река
 
На последних запасах веры, утратив пыл,
разучившись давно судьбу вопрошать: «За что же?!»,
ты бредёшь вдоль реки, чьё название ты забыл,
и зачем ты бредёшь, ты не можешь припомнить тоже.
Но идти почему-то надо – и ты идёшь,
и тугая вода в неизвестность змеится слепо.
С неподвижных небес тихо падает серый дождь
и не свежесть несёт, а осклизлую сырость склепа.
Ни друзей, ни любви, ни окрестных чужих планет,
лишь угрюмая тишь да несбывшиеся приметы…
Здесь понятия «время» практически больше нет.
Где ты был, как ты жил – никому не нужны ответы.
В отощавшей твоей котомке еда горька,
да во фляге с водой – отвратительный привкус гнили.
А в пространстве вокруг нет ни ветра, ни ветерка,
а посмотришь наверх – ни луны нет, ни звездной пыли.
Вдоль размякшей тропы равнодушны и дуб, и тис…
Ты идёшь и идёшь, потому что богам угодно,
чтоб нашёл ты то место, где Лета впадает в Стикс,
и река
наконец-то
становится полноводна.
 
Конь
 
Когда вокруг не так, не то,
когда удача – в сотнях лье,
ко мне приходит конь в пальто,
пошитом в местном ателье.
Он не умеет говорить,
на нём ни сбруи нет, ни страз,
но нашего молчанья нить
дороже всех на свете фраз.
Конь заедает сеном чай
и грустно смотрит за окно,
в котором вечера парча
укрыла дня веретено.
Как хорошо иметь коня
(в хорошем смысле, господа)!
Конь лучше всех поймёт меня,
причем практически всегда.
Его печальные зрачки,
слегка поставленные врозь,
мне светят, словно ночнички,
и видят, видят всё насквозь.
И явно ни к чему при нём,
тоскливый издавая стон,
вопить: «…ись оно конём!»,
поскольку это моветон.
Когда угас в душе огонь,
когда не радует ничто —
пусть будет рядом этот конь
в потёртом стареньком пальто.
 
Волны
 
Багаж забот на плечи давит многотонно.
Взамен надежды – только мнительность и страх…
А домик мой, который сделан из картона,
опять дрожит на атлантических ветрах.
Тепло уходит, как тут спичкою ни чиркай.
Пора отбросить коробок, умерив прыть,
и ощутить себя чуть видимой песчинкой,
которой, в принципе, могло бы и не быть,
по атомарной незатейливой структуре
такой же точно, как и тысячи других…
И бесполезно заклинанье «Снип, снап, снурре»,
и полночь близится, и голос сердца тих.
Моё светило заплутало в тёмной чаще,
мои тропинки поворачивают вспять…
Добро пожаловаться, всяк сюда входящий.
Вдвоём уютнее над бездною стоять.
В краю гриппозных неприкаянных туманов
умерим в душах чужеродный шум и гам,
чтоб волны памяти, по коим плыл Тухманов,
как корабли, пристали к нашим берегам.
 
Сон о Паниковском
 
Что за дьявольский сон? Что случилось со мной?
«Антилопа», фемины, обноски…
В пять утра, перед самым подъёмом, весной
мне приснилось, что я – Паниковский.
Нет жилья, нет друзей, нет единственной, той,
без которой мир плоский и зыбкий…
Лишь сверкает убожеством зуб золотой
в эпицентре щербатой улыбки.
В жалком мире моём – беспредел и бардак,
нет простора моим эмпиреям…
Как же можно судьбе издеваться вот так
над безденежным старым евреем?!
Кто я в прошлом? Считай, беспородный акын.
Через миг – окончанье концерта…
Лейтенанта ли Шмидта законный я сын,
или, может, Зиновия Гердта?
Не желают со мной дел иметь наяву
парижане, берлинцы и венцы…
Неужель оттого, что я глупо слыву
нарушителем важных конвенций?!
Я мудрец. И мне ведомо всё обо всём.
Так зачем же, не видимый Богу,
всё бегу я куда-то с тяжёлым гусём,
припадая на левую ногу?
 
Кино

До встречи, недостигнутое дно! Подаренное – пущено на ветер. Что наша жизнь? Скорей всего, кино, важнейшее из всех искусств на свете. Туманна даль. Туманен (столь же) взор. Без Маргариты вновь томится Мастер… И голову ломает режиссёр, как сделать из артхауза блокбастер. Кусочки есть – картины общей нет; дедлайн на пятки наступает властный… В порядке звук. Вполне поставлен свет. Но склеить кадры… Проще склеить ласты. Что, расскажи, в искусство ты привнёс? – пустой и зряшный гомон жилконторы. А впереди – критический разнос и вялые коммерческие сборы. Раз видишь дно – так и сиди на дне в забытом Богом и людьми затоне, чтоб Спилберг ухмылялся в стороне и потирал артритные ладони. Застойный кризис и сердечный криз – суть братья. И о том твоя кручина, что жизнь, увы, уходит камнем вниз, как качество ролей у Аль Пачино.


Всё то, что ты ни делаешь – отстой, хоть опыт есть и путь проделан длинный. Где «Оскар» твой, где «Глобус Золотой»? Всё ближе запах «Золотой Малины». Другим достался голливудский шик и «Сотбис» баснословнейшие лоты. Ну, а тебе взамен признанья – пшик, фальшивое сиянье позолоты. Кругом враги, завистники, скоты – тверди себе об этом, ночь ли, день ли… Да, Стэнли Кубрик – он почти как ты. Но не тебе достался Кубок Стэнли. Всему виною мировое зло, масонов ложь и дети Кэри Гранта, поскольку невозможно тяжело признать в себе отсутствие таланта. Гораздо проще, галстук теребя (ты ж, собеседник, возмущенно охай), признать изгоем пламенным себя, не признанным народом и эпохой. Хоть сгорблен ты, хоть мал ты, словно мышь, что в колесе наматывает мили, но, может быть, посмертно прогремишь. И вздрогнет мир: «Как так?! Не оценили…» Скажи: «Нет, я не Байрон, я другой…», нахмурься и не строй эпохе глазки. «Я недооценён, и я изгой». И сей пассаж поймёт Роман Полански.


А впрочем, хватит стонов, мон ами. Не жалуйся на горечь и усталость и просто адекватно досними всё, что тебе доснять ещё осталось. Давай, снимай свой личный рай и ад; давай, снимай задумчиво и немо, пускай без «звёзд», пусть твой продюсер – гад, пусть даже киноплёнка – фирмы «Свема». Пусть злобствует критическая рать и строится, шипя, в колонны по три, но если ты сумеешь не соврать, твой фильм, возможно, кто-то и посмотрит; возможно, ты б кого-то и зажёг из-под своих построек и развалин…

 
А комплексов не надо, мил дружок.
Поскольку ты и в них – не Вуди Аллен.
 
Совесть
 
В единстве, во вражде, мирясь и ссорясь,
не меряя тернового венца,
извечно существуют ты и совесть,
два чёртовых сиамских близнеца.
Нависнув над тобою тёмной шторой,
брезгливо на тебя глядит в лорнет
субстанция, бесплотнее которой
на этом свете не было и нет.
Торжественная, словно колоннада,
с бесстрастием, присущим палачу,
она сквозь фильтры пропускает «Надо!»,
заслоны ставя вечному «Хочу!»
дохристианской сумрачной химерой,
не помнящей родства и прошлых дней…
Но, как ни странно, остаётся мерой
тебя и экзистенции твоей.
 
«Рвануть бы в мир, где ты пока не лишний…»
 
Рвануть бы в мир, где ты пока не лишний,
где можно в голос петь: «Тарам-парам!»,
где, не старея, мама Харе Кришны
беспечно моет сотню Харе Рам,
где нет не слишком мирного ислама,
где нет ни ФСБ, ни ЦРУ,
где тащит незатейливая лама
поклажу по-над пропастью в Перу,
туда, где не рождают истин, споря,
погрязнув во вражде и во грехе,
где сеть морщин Тибетского нагорья
исколота иглою Хуанхэ,
где нет тивишных орков или фурий
и новостей, калечащих виски́,
туда, где поступь вражеских центурий
не разрывает воздух на куски,
туда, где чище звук и дождь искристей,
и к нашим душам аллергичен бес,
где тихий свет полузабытых истин,
как лунный шлейф, спускается с небес.
 
В никуда
 
Ты не был счастливым ни с кем, никогда, нигде:
одни лишь интриги, травля да лязг металла.
Кровавый свой меч ты в речной отмывал воде —
легче не стало.
 
 
Все рыбки златые, кого удалось спасти,
цедили сквозь зубы: «Ну, что тебе надо, старче?»
И с каждым шажком на бескрылом твоём пути
жальче и жарче.
 
 
Над скучной и мокрой равниной повис туман,
и тучи в тревожном небе латают бреши.
Дороги размыты. Oсталось писать роман
«Камо грядеши?»
 
 
Как здорово быть не страдающим ни о чём,
пока тебе рот предсмертной гримасой не стянет…
Пиши ли роман иль двуручным маши мечом —
легче не станет.
 
 
Иди же, иди. Направление – в никуда.
Дыши грозовым, приносящим беду озоном,
пока, притворясь путеводной, летит звезда
в небе бессонном.
 
Уронили
 
Уронили мишку на пол, он лежит там целый год.
Счастья словно кот наплакал (не умеет плакать кот
так, чтоб слёзы, слёзы градом по безликой мостовой)…
Ну, и ладно, и не надо, нам всё это не впервой.
Всё по ГОСТу, всё по смете, сердцу муторно в груди.
Только небо, только ветер, только радость позади.
Друг мой, зря ты звался Ноем, твой ковчег идет ко дну…
Приходи ко мне. Повоем на прохладную луну.
Уронили мишку на пол, в подземелье, в мрачный штрек…
Дай мне, Джим, на счастье лапу (раз не Джим, сойдёт и Джек).
Глянь: поэт в постылой клети с пистолетом у виска…
Хороша ты в Новом Свете, древнерусская тоска!
Жизнь идёт, как говорится. Горизонт закатный рыж…
Где-то полчища сирийцев заселяются в Париж,
Где-то в руль вцепился штурман, где-то ви́ски цедит граф,
Кто-то взять желает штурмом телефон и телеграф,
Где-то мир вполне нормален, полон шуток и проказ,
Где-то язва Вуди Аллен комплексует напоказ…
Кошки серы, в танке глухо. В белом венчике из роз —
осень.
Welcome, депрессуха.
Ave, авитаминоз.
 
Январь
 
Взамен снегов – процеженная хмарь
да тротуаров хмурая окалина…
Под что ты маскируешься, январь —
белёсый, словно уроженец Таллинна?
Чуть зябко. Чашка чая на столе.
В пространстве – недосказанные фразы…
В сонливой заоконной полумгле —
артритом искорёженные вязы.
 
 
Тайм-аут. Тусклый отсвет фонарей.
В горшочке мини-ель – араукария…
И тени превращаются в зверей,
сошедших со страницы бестиария.
Неохраняем осаждённый форт,
надежды на спасение – ни йоты.
И сумасшедший ветер паранорд
вгрызается в дверные переплёты.
 
 
Хвались же, месяц с номером один,
победною ухмылкой Пола Ньюмана
в проёме незадёрнутых гардин
(звучит красиво, но не мной придумано).
Мне внятен примитивный твой словарь,
к твоим губам примёрзнувшая флейта…
Ведь всё твоё оружие, январь —
заиндевевший столбик Фаренгейта.
 
 
Что нам, январь, твой ледяной улов,
и свет звезды, в холодном небе тающий,
на фоне наших, самых важных слов,
которые не сказаны пока ещё?
И что с того, что ночи дольше дней
и тучи собираются на вече?
Почти всегда январского сильней
сердечное.
Людское.
Человечье.
 
Шахматы
 
Ты оставлял проверенный причал,
ты применял теорию начал,
и бесконечной виделась орбита.
Впивались пальцы в жаркие виски,
и в бой рвались бретёрские полки
под флагом королевского гамбита.
 
 
Но эта буря быстро улеглась.
Стратегии причудливая вязь
свела к нулю особенности стиля.
Уже притих крикливый Колизей,
и, может, будет проще без ферзей
в непостижимых джунглях миттельшпиля.
 
 
Но понял ты: с ферзём ли, без ферзя,
а в этой битве победить нельзя
ни при какой, по сути, подготовке.
Осталось лишь достойно проиграть
и схоронить поверженную рать
в районе королевской рокировки.
 
 
Погаснет день над шахматной доской,
даря тебе заслуженный покой
на зыбкой грани небыли и яви,
когда Харон, пробормотав: «Адъю!»,
расчётливо пожертвует ладью
и, усмехнувшись,
мат тебе объявит.
 
Там, где нас нет
 
Там, где нас нет, там, где нас нет – там звёзды падают на снег,
и нежатся людские сны в уютных складках тишины.
Там, где нас нет, где есть не мы – там ни болезней нет, ни тьмы,
и белый лебедь на пруду качает павшую звезду.
 
 
Там, где мы есть – пожатье плеч и невозможность нужных встреч,
да на губах – токсичных слёз прогорклый медный купорос.
Осколки глупого вчера, зола погасшего костра…
И лишь в наушниках слышна «Кармен-сюита» Щедрина.
 
 
Как облаков изломан строй! Ружьё на стенке. Акт второй.
И хмуро смотрит пустота со строк тетрадного листа.
Чуть пылью тронутый плафон и листьев красно-жёлтый фон
должны бы создавать уют… А вот поди ж – не создают.
 
 
Почти дождавшись счета: «Три!», я – в этом скорбном попурри,
я в этом чёрно-белом дне – песок на океанском дне.
И нет дороги кораблю… Лишь нежность к тем, кого люблю,
с которой я имел в виду сойти со сцены, и сойду.
 
Уход
 
Вот человек уходит. Как талый лёд,
как самолётный след, как простудный вирус…
А на губах – болезни седой налёт.
Сами же губы – ломкий сухой папирус.
 
 
Жизнь превратилась в тень, ветерок, зеро.
Больше не будет времени, чтоб проститься…
Где-то, в каком-то дьявольском турбюро
снова в продаже туры по водам Стикса.
 
 
Не повернуть обратно на той черте,
и не свести иначе баланс по смете…
Поздно. И в полумраке застыли те,
кто осознали смерть, но не верят смерти.
 
Предать
 
Ты порою мастак: если тянет постичь благодать,
но иначе никак – значит, можно продать и предать,
и запутать концы, безмятежною делая речь,
чтоб энергия Ци не давала преступную течь.
Спрячь свой пепел, Клаас, и не надо, не штопай прорех:
из распахнутых глаз не зияет гангреною грех.
Пуркуа бы не па? Оставался бы в глянце фасад.
Ну, а гибкая память не вспомнит дорогу назад.
Верь в добро и во зло, сохраняй горделивую стать:
предавать так несложно, что может традицией стать.
Не в котле, не в петле, ты не знаешь ни горя, ни драм,
лишь душа стала легче на несколько (кардио) грамм.
 
На лавочке
 
Присесть на лавочку. Прищуриться
и наблюдать, как зло и рьяно
заката осьминожьи щупальца
вцепились в кожу океана,
как чайки, попрощавшись с войнами
за хлебный мякиш, терпеливо
следят глазами беспокойными
за тихим таинством прилива,
и как, отяжелев, молчание
с небес свечным стекает воском,
и всё сонливей и печальнее
окрестный делается воздух.
Вглядеться в этот мрак, в невидное…
От ночи не ища подвохов,
найти на судорожном выдохе
резон для следующих вдохов.
Но даже с ночью темнолицею
сроднившись по любым приметам —
остаться явственной границею
меж тьмой и утомлённым светом.
 
Грабли
 
Здесь больше ничего не происходит.
Здесь тихо, как на кладбище, ой-вэй…
А где-то чудеса, и леший бродит,
русалки строят глазки из ветвей.
Безветренно. Беспомощный кораблик
недвижен. Спят и боцман, и старпом.
А где-то ждут взволнованные грабли
прямого столкновения со лбом.
 
 
Давным-давно всё тихо после бала,
склевал все крошки грустный воробей.
О, как ты, мудрость, всё ж заколебала
дидактикою постною своей!
Водил я в бой дружины, банды, рати,
порою закрывал собою дот…
А нынче жду, когда придёт Кондратий
(как будто, коль не ждать, он не придёт!)
 
 
Наверно, ничему уже не сбыться
надеждам недокормленным назло.
Отбросил Росинант свои копытца,
и не скрипит потёртое седло.
Я правильный, надёжный и непраздный,
я облико морале точка ру.
Я спрятал в шкаф горячие соблазны.
Они стучатся. Я не отопру.
 
 
Я полон мыслей, солнечных и добрых,
порой приходит в гости тихий стих…
А бесу, шевелящемуся в рёбрах,
я взятку дал. И этот бес притих.
Но грозный звук последнего набата
не тороплю, свой грустный путь кляня…
Я жив ещё. Я жив ещё, ребята!
А грабли ждут.
Возможно, что меня.
 
Середина
 
Ты нынче спокойней, чем прежде. Не грустен. Не гневен.
Нашлась понемногу тропа между счастьем и горем.
И место, куда привела тебя stairway to heaven,
коль трезво смотреть, оказалось простым плоскогорьем.
Бреди биссектрисой, вдали от тоски и восторга,
от пряника вкупе с кнутом каждодневно завися,
в немногих несчитанных метрах над уровнем морга
и прежних немыслимых милях от облачной выси.
А кто-то – злодей, и всё тянет тюремные сроки,
и мысли его – из ночных беспросветных кошмаров.
Другой – к получению «Нобеля» меряет смокинг
и деньги даёт на спасенье мальдивских кальмаров.
А ты полюсов избежал, как верёвок – Гудини,
у сумрачных будней оставшись под вечной пятою,
освоив искусство не просто торчать в середине,
а искренне ту середину считать золотою.
 

Межконтинентальное

Маэстро
 
Вы не в духе, вы нахмурились, маэстро;
в жестах ваших слишком много резких линий…
Оттого-то репетиция оркестра
происходит по сценарию Феллини.
Музыканты очень любят, чтоб по шёрстке.
Им не нужно, чтоб мороз гулял по коже…
Но сегодня темперамент дирижёрский
к всепрощению не слишком расположен.
Так бывает, если вдруг тоска накатит,
и душа – как воспалившаяся рана…
Дирижёру, как ни странно, мало платят.
И жена его не любит. Как ни странно.
Ничего уже с карьерою не выйдет
в невеликом городке из-за Урала.
Дочка-школьница в упор его не видит,
и любимая команда проиграла;
каждый день таит ошибку на ошибке,
воля в точности похожа на неволю…
 
 
Но страшней всего, что вновь вступают скрипки
с опозданьем на шестнадцатую долю.
 
Пять минут до осени
 
Мы ещё покуда не забросили
глупые надежды под полати.
Остаётся пять минут до осени
на дневном слепящем циферблате.
Как преступно день торчать за «Деллами»!
Ну, за что, за что нам эта кара?!
Самолёты росчерками белыми
мажут небо кремом для загара.
Каждый новый день, кипящей Этною
над востоком появляясь низко,
начинает первенство планетное
по метанью солнечного диска.
Светом ни напиться, ни натешиться
этим странным, этим страшным годом…
Право слово, Ваше Августейшество,
погодите со своим уходом…
 
Один день из жизни префекта
 
С холмов прохладной сыростью подуло;
в налоговой мошне – нехватка злата…
С утра несносна Клавдия Прокула:
не лучший день у всадника Пилата.
Чем дальше Рим, тем меньше в жизни смысла,
но сердце вечной жаждою томимо…
И небо серой глыбою повисло
над каменным мешком Ершалаима.
Он просто символ, безымянный некто,
слепое воплощение идеи,
но наделённый должностью префекта
кипучей и мятежной Иудеи.
Что ни твори – не избежишь урона,
и что ни день – здесь всяко может статься…
Нельзя ж упасть в глазах Синедриона
и двадцати полубезумных старцев!
В краях, где влага столь боготворима,
скорей бы рухнул вольный дождь на пашни…
 
 
Служаке императорского Рима
извечно будет сниться день вчерашний:
решений многотягостных пора и
умытые трясущиеся руки,
да кроткий взгляд пленённого Назрайи,
всё знающий о предстоящей муке.
 
Меланхолия осени
 
Стынут воды в Гудзоне – практически так, как в Неве,
и подходит к концу солнцедышащий видеоролик…
Меланхолия осени в рыжей блуждает листве.
Ты и я – оба чехи. И имя для нас – Милан Холик.
В октябре нет границ, и я вижу мыс Горн и Синай,
и за шпили Сиэтла усталое солнце садится…
Осеняй меня, осень. Как прежде, меня осеняй
то небрежным дождём, то крылом улетающей птицы.
С белых яблонь, как вздох, отлетает есенинский дым.
В голове – «Листья жгут» (композитор Максим Дунаевский).
Нас учил Винни-Пух, что горшок может быть и пустым.
Всё равно он – подарок. Подарок практичный и веский.
К холодам и ветрам отбывает осенний паром,
и нигде, кроме памяти, нет ни Бали, ни Анталий…
А поэт на террасе играет гусиным пером,
и в зрачках у него – отражение болдинских далей.
 
Первый
 
Его глаза – как синие озёра;
он не хранит ехидных фиг в кармане.
Ему известно, из какого сора
рождаются добро и пониманье.
Слова его мудры и весят тонны,
очищены от косности и скверны.
Любой толпе он, лидер прирождённый.
укажет путь единственный и верный.
В решениях он скор, как в небе – «Сессна»,
в любом дому ему открыты двери.
Любим он горячо и повсеместно
и всеми уважаем в той же мере.
Он зван в Москве, Пекине и Нью-Йорке,
в любом конфликте, на любой развилке…
 
 
Поди заметь три тусклые шестёрки
на аккуратно стриженом затылке.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации