Электронная библиотека » Александр Горохов » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Доски из коровника"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 09:19


Автор книги: Александр Горохов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Каракульча

Амбалы-надзиратели из уголовников вывели на помост двух беременных. В ярком свете прожекторов, лица женщин, будто вымазанные серым мелом, потеряно смотрели поверх толпы. Казалось, они не слышат рева охранников, не видят перекладин, под которыми стоят, не чувствуют холода зимней ночи.

За месяц после эшелона, после каждодневных осмотров истеричными немками-медсестрами, после ежечасных, как те ехидно говорили, спортивных занятий, выматывающих и тело, и душу, из двадцати отобранных вначале, их осталось двое. Остальные, как ржали охранники, улетели в трубу. Беременные не знали, что это означает, не знали, что с ними будет. Понимали – ничего хорошего. Последние дни в лагерном лазарете они молились. Молились, чтобы успеть родить и чтобы их младенцы остались живы, пусть здесь, в лагере, но живы. Теперь, стоя под деревянными, свежевыструганными перекладинами, поняли – этого не будет, что их выбрали как самых крепких, для чего-то страшного. И что ничего уже не изменить.

По приказу коменданта, будто почуявшего их мысли, амбалы сорвали с беременных балахоны. Женщины, повинуясь инстинкту, закрылись руками, но в тот же миг поняв бессмысленность этого, опустили руки. Чтобы не смотреть на толпу подняли остриженные головы к черному, как мундиры охранников, небу. Тонкие полоски блеснули на щеках, поползли вниз и исчезли в лучах слепивших прожекторов.

Гауптштурмфюрер обожал эффекты. Пол года продумывал, подготавливал, лелеял в мыслях представление и теперь жаждал триумфа.

Он медленно поднялся по ступеням, взметнул в приветствии руку. Толпа замолкла.

– Верные сыны фюрера! Сегодня праздник! Делайте ставки! Справа еврейка. Слева русская, ― он ткнул плеткой в женщин. В каждой шестимесячный ублюдок. Наш врач расскажет про них.

Молоденький, только прибывший после ранения на замену из тринадцатого армейского корпуса SS врач, открыл карточки и дрожащим от волнения фальцетом растолковал, что срок беременности каждой одинаков, что каждая здорова, что вес у женщин один и размеры живота и бедер одинаковые.

– Юноша, не блейте, как пехотный лейтенантишка, скажите четко, что бабы одинаковые. Тютелька в тютельку. Я правильно понял?

– Так точно, господин комендант! ― Взвизгнул медик.

– Отлично! Так что быстренько ребята определяйтесь и делайте ставки! Через пять минут начинаем. ― Гауптштурмфюрер демонстративно поглядел на часы, вроде как засекая время.

На плацу заорали, зашумели. Спорили, совещались, делали ставки. Выделенная для тотализатора обслуга из анвайзерок, записывала, брала деньги, выдавала листки, кто на которую и сколько поставил.

Когда утихли, комендант ткнул рукой в толпу и продекламировал собственноручно им переделанное для этого случая из Гёте:

 
Кипела кровь в твоей груди,
Кулак твой из свинца,
И богатырский мозг в кости,
И верность фюреру до конца!
 

Толпа заорала: «Хайль!»

Потом комендант скомандовал уголовникам:

– Поднимайте.

Громилы кивнули головами. Просунули широкие лямки под мышками женщин, перекинули через перекладины, потянули и закрепили так, что беременные повисли, чуть не доставая ступнями пола.

– Начинать только по удару барабана. Один раз барабан – один раз вы. Любое отклонение – пятьдесят ударов плетью, а потом знаете куда. Живьем. У кого баба окажется второй – того тоже живьем в крематорий. ― Комендант заржал, ― Так что старайтесь идиоты. Понятно?

Комендант махнул плеткой. Бухнул барабан, и громилы со всей силы ударили подвешенных в живот. Женщины завизжали от боли. Барабан снова ухнул и снова крик разорвал ночь.

Коменданту это не понравилось, он подошел к беременным хлестнул каждую плеткой и прошипел:

– Еще раз заорете, вырву язык, а рот зашью! Молчать! Понятно?

Снова загремел барабан, снова началось, но женщины уже не кричали, только стонали, только охали, только чуть слышно подвывали, а уголовники били и били. Били изо всех сил, сверху живота вниз, с оттяжкой, по бокам, сзади по печени, почкам, вкладывая в каждый удар всю силу, весь страх за собственную шкуру, за спасение от смерти.

Толпа жадно следила за действом, упивалась им, громогласно считала удары барабана, удары громил, снова барабана и снова удары, удары. Снова и снова. Беременные давно замолкли и только лямки в такт ударам скрипели, будто сама смерть раскачивалась на качелях и подпевала: «Жизнь – смерть, жизнь – смерть, ух-ух, ух-ух».

Вдруг жуткий вопль разорвал плац. Одна из женщин очнулась, истошно закричала, из нее хлынула кровь. Она извивалась, дергала ногами, билась, выла, рыдала. Кровь хлестала на помост, ползла вниз к толпе. Гауптштурмфюрер подскочил, начал избивать плеткой, впал в истерику, орал, визжал от удовольствия, смаковал каждый удар. Из несчастной выпал младенец и повис на пуповине. Женщина дернулась, обвисла. Её ступни коснулись помоста, почти встали на него. Толпа замерла. На секунду наступила тишина. Потом плац сотряс вой восторга выигравших, сделавших ставку на ту, на другую. Эти ликовали, обнимались, бежали получать выигрыш. Нет, им не столько нужны были деньги. Они жаждали победы. И получили. Другие, которым она не досталась, поплелись в бордель заливать проигрыш шнапсом.

Амбалы сняли женщин. Положили на пол. Унтерштурмфюрер пнул каждую ногой, констатировал смерть обоих. Потом ухмыльнулся и сказал коменданту, что та, вторая, умерла гораздо раньше. Должно быть, после нескольких первых ударов. Так что выигрыш победителей весьма сомнителен. Мертвые не рожают.

– Господин врач, держите язык за зубами, если не хотите опять на восточный фронт, ― прошипел гауптштурмфюрер, помолчал секунду и примирительно добавил, ― такой вариант я не предусмотрел. Подумайте, как его исключить в другой раз.

Медик вытянулся, кивнул, щелкнул каблуками и подумал, что не всё в его судьбе потеряно, что еще можно выслужиться, сделать карьеру, что комендант, хоть и на очень маленьком, но все-таки крючке у него, и при удачном раскладе может подвиснуть. И он, унтерштурмфюрер, тогда решит, в какую сторону качнуть маятник.

Гауптштурмфюрер посмотрел на него подозрительно, потом глянул на уголовников и почти неслышно добавил:

– А этих, унтерштурмфюрер, обоих в расход. Немедленно, пока не разболтали чего не нужно.

Начал было спускаться по ступенькам с помоста, но вернулся, похлопал каждого уголовника по щекам, сказал:

– Ладно, сукины дети, прощаю обоих. Становитесь на колени и молитесь – я дарую сегодня вам жизнь.

Те плюхнулись на помост, начали бормотать.

Комендант зашел им за спину, неслышно достал из кобуры «Вальтер» и пристрелил в затылок.

– Так-то оно, пожалуй, будет вернее.

Потом аккуратно убрал пистолет в кобуру и медленно направился к себе, по дороге ворча на штурмфюрера из мусульманской дивизии Waffen-SS, рассказавшего ему с полгода назад, что шкурки самого ценного каракуля – каракульчи делают из выкидышей беременных овец.

– А откуда столько выкидышей берется? ― Недоверчиво спросил тогда комендант.

– Да очень просто, ― заржал азиат, ― хлещут овец кнутами, пока те не выкинут.

Холодно розе в снегу

На ногах, повыше пальцев, было написано «они устали». На безволосом животе – «оно хочет есть». На голове ничего не было написано, а на груди простер крылья орел. Орел летел и в клюве держал девицу. Девица, судя по горизонтальному положению, находилась в обмороке. В такой же обморок была готова свалиться моя сестра.

…Заспанный мужичок слез со второй полки, запихнул ноги в усталые башмаки и отправился в тамбур курить.

– Говорила тебе, что надо в купе брать билеты! С проводником надо было договариваться! – зашипела сестра. – А ты – «нет мест, всего ночь переспать». Вот теперь переспишь! Этот головорез прибьет и не моргнет.

– В купе тебя зарежут, по частям выкинут в окошко и никто не увидит, а здесь всё на виду. Когда твою умную башку вместе с языком оттяпают, все сразу увидят, – объяснил я.

– Где я тут буду переодеваться? Покажи!

Я молча закинул свою сумку под лавку, сестрину, подняв крышку лежанки, поставил в сундук. Повесил на крючок куртку и потом объяснил:

– Ты, дорогая, когда начнешь переодеваться, все сами отвернутся.

– Как был хамом, так и остался!

Все это произносилось про себя, в уме, и никто в плацкартном вагоне нашей ругни не слышал. Была ночь, вагон спал. Поезд дернулся, поехал, проводник принес белье, мы застелили матрасы, переоделись и улеглись. Сестра внизу. Я на верхней полке.

Вернулся мужик с орлом и девицей на груди. Дыхнул смесью дыма и перегара, кряхтя, забрался на полку и захрапел. Заснул и я.

Утром проводница начала собирать белье за четыре часа до Москвы. Народ ворчал, отдавал смятое за ночь сероватое тряпье, скручивал матрасы, запихивал их на самую верхнюю полку для сумок и чемоданов, вздыхал и садился досыпать на нижние грязно-коричневые лежанки. Поезд, как и положено, стучал колесами, холодное солнце лезло в глаза, слепило.

Мужик с «усталыми ногами» после очередного перекура дыхнул сигаретным запахом, протянул руку и сказал:

– Витя.

– Гена, ― ответил я.

– Обмоем знакомство. – Он неторопливо нагнулся к сумке, вытащил бутылку с третью прозрачного содержимого, влил его в два стакана, всю ночь звеневших ложечками, стукнул, чокаясь почерневшими подстаканниками. Запрокинув голову, выпил свой и удивленно увидел мой, оставшийся на столе нетронутым.

– Болеешь? – сочувственно спросил он.

– Я ему выпью, враз заболеет! – ответила сестра.

– Сочувствую, – ответил мужик мне.

Поднял второй стакан, сказал:

– За вас, мадам! – и поставил опустевшую тару на скатерку, засыпанную крошками.

Я вздохнул. Он сочувственно спросил:

– Жена?

– Сестра, – ответил я и объяснил: – С похорон едем. Батю похоронили.

– Примите мои соболезнования, – сказал Витя, нагнулся под лавку, жикнул замком и вытащил новую, запечатанную бутылку. – Надо помянуть хорошего человека.

– Я ему помяну! – снова ответила за меня сестра.

Пришла четвертая пассажирка. Она успела умыться, переоделась, сверкала губной помадой, пахла зубной пастой, фальшивыми французскими духами, прелыми железнодорожными простынями и угольным дымом.

– Витёк, сучонок, я тебе сейчас твою поганую пасть зашью вместе со стаканом!

– Жена! – похвастался мне Витёк.

– Красивая, – также лаконично ответил я.

– Моя! – снова похвастался Витёк.

Жена была похожа на гусеницу из мультфильма. Кофточка плотно обтягивала грудь и такие же по размерам три живота под ней. Ярко-красные, пухлые губы и огромные накладные ресницы дополняли сложившийся сам собой образ.

– Сучок! – снова прошипела красавица и треснула муженька косметичкой.

Витёк увернулся и пояснил:

– Бьет, значит, любит.

– Когда только успел налакаться? Отошла всего на минуточку.

Довольный похвалой Витёк счастливо улыбался.

– Моя жена! – снова объяснил он нам с сестрой.

– Вроде приличный человек, писатель, а на деле алкаш алкашом! – говорила гусеница. – За что мне это наказанье Господне? Сейчас едем с литературной конференции. Этому козлу премию дали сто тысяч и бронзовую статуэтку, так он третий день не просыхает. Просто кошмар какой-то! Даже билетами путевыми заниматься не захотел, еле эти достали. Там хлебал с дружками-писателями и тут никак не остановится.

– Убью! – жена снова саданула Витька косметичкой и опять промахнулась.

Потом собрала его и свои простыни, полотенца, наволочки и пошла сдавать проводникам. Витек снова нырнул в сумку и для ускорения процесса заглотнул водку из бутылки.

– А вы правда писатель? – от нечего делать спросила сестра.

– А то!

– А с виду и не скажешь, обыкновенный человек.

– А писатели и есть обыкновенные человеки, только всё, что видят, обобщают и потом записывают. А вы думали, писатели и поэты – это только те, которые «с свинцом в груди и жаждой мести, поникли гордой головой»? ― оживился писатель, закинул ногу на ногу и откинулся к стенке.

– С винцом в груди! Ты ирод с винцом и водярой в груди и в брюхе, и насквозь пропитан, ― снова вступила вернувшаяся жена.

– Холодно розе в снегу! Явилась не запылилась, – огрызнулся Витёк. Спохватился и продолжил роль маститого писателя и поэта: – Позвольте представить: моя супруга, так сказать, лучшая половина. Розалия Николаевна.

Роза улыбнулась, вздохнула, махнула рукой и присела рядом с муженьком.

– Это он Мандельштама так цитирует, – закокетничала она и продекламировала:

– Холодно розе в снегу. На Севане снег в пол-аршина…

– В ТРИ аршина, картонка ты вертепная, – возмутился писатель и продолжил сам:

 
На Севане снег в три аршина…
Вытащил горный рыбак расписные лазурные сани.
Сытых форелей усатые морды
Несут полицейскую службу
На известковом дне.
А в Эривани и в Эчмиадзине
Весь воздух выпила огромная гора,
Ее бы приманить какой-то окариной
Иль дудкой приручить, чтоб таял снег во рту.
Снега, снега, снега на рисовой бумаге,
Гора плывет к губам.
Мне холодно. Я рад…
 

Он вздохнул, мы тоже замолкли. Колеса громыхали вроде в такт, да совсем не в такт только прочитанному стихотворению. Всё было в нем не понятно, но ясно, что сказал поэт о чем-то очень главном. И очень точно.

Витёк насладился впечатлением, сказал: «Эх, жизнь наша поганая», нагнулся под лавку, вытащил водку, разлил в четыре стакана, мы молча чокнулись и выпили.

– А мы батю похоронили, – выдохнула сестра.

Глаза ее набухли, но слезы не выкатились, а блеснули, поколыхались и ушли назад.

– Меня Катя зовут, – сказала она. Вытащила сумку, достала из неё самогонку в красивой иностранной бутылке, отвинтила пробку, налила всем по трети стакана. Снова вздохнула, сказала: – Давайте помянем нашего папаню.

Молча выпили.

Витёк, подержал стакан, выпил чуть позже остальных и сказал:

– Пусть земля будет ему пухом.

Розалия пояснила то, что все и так знали:

– До сорока дней надо говорить «пусть земля будет пухом», а потом «Царствие Небесное».

Сестра порылась в сумке и вытащила сало, колбасу, хлеб. Порезала на большие ломти. Все закусили. Опять помолчали.

Витёк отправился покурить.

– А чего это он весь в наколках, сидел, что ли? – наконец дождалась удобного момента моя любопытная сестричка.

– Нет, не сидел, – вздохнула Розалия. – Пьяница и дурак, хотя таланта огромного. Напился по молодости в общаге в своем литинституте, а такие же дураки всё это и нарисовали, пока он дрых. Неделю они бухали, а проспался, протрезвел – всё, назад никак. Так и ходит теперь, пугает людей, полудурок окаянный.

Сестра успокоилась. Розалия вытащила из дальней сумки две книжки в красивых переплетах:

– Возьмите, это его. Только выпустили. Хорошая книга. Прочитайте.

Возвратился писатель. Увидел книги, улыбнулся:

– Это мои, последние, давайте подпишу на память. – Вытащил из кармана рубашки ручку, раскрыл книгу, подписал сначала сестре, потом мне. Я удивился, имена наши он запомнил, написал на первой странице, под углом, красиво, ровно. Мы прочитали надписи, сказали «спасибо». Что дальше делать с подарками, было не понятно. Читать сидя напротив живого автора вроде неприлично, спрятать ― неловко, и мы уважительно замолчали, держа книги перед собой.

– А вы давно писательствуете? – спросила сестра.

– Писательствую? – ухмыльнулся Виктор. – Давно. Сперва, еще школьником, в газетах, потом на втором курсе литинститута тоненький сборничек стихотворений издали. Первая книжка поэта. Тогда так модно было издавать стихи молодых да ранних.

Витёк снова приложился к стакану и продолжил:

– Писал много, взахлеб. И читал. Чего я тогда не перечитал! Всех из серебряного века: Гумилева, Цветаеву, Ахматову. Мандельштама. И тех, кто был за ними, и новых, и старых. И забугорных. И японские трёхстишья и пятистишья, и американские и французские верлибры. Уйму всего! Интересно было – в голове мысли роились, стихи сами рождались.

Умные люди меня заметили, преподаватели из литинститута помогли – через год еще сборник издали, побольше. В Союз писателей приняли. И пошло, и поехало. Теперь стихов мало пишу, больше прозу. Стихи – дело молодых. Проза для взрослых дядек.

– А Тютчев, а Гёте? Наконец, Тарковский, – вступила, наверное, в их давний спор Розалия.

Но писатель не ответил, пожал плечами, мол, какой смысл спорить об очевидном. Потом отломил кусочек хлеба, допил, что осталось в стакане.

– А писать вообще нету никакого смысла. Ни прозы, ни стихотворений. Все это начинается от юношеской дури, от тщеславия и самовлюбленности. Потом, когда насладишься запахом и видом собственной книжки, накрасуешься с ней, думаешь: вот она слава земная, пришла! Дождался! После четвертой, пятой печатаешься уже из-за денег. Да деньги-то оказываются небольшими. Потом утешаешь себя, думаешь, что людям польза от твоей писанины. Вроде помогаешь в жизни разобраться. Прозой – чего-то понять, стихами – утешить. И какое-то время из-за этого держишься на плаву. Вокруг хвалят: «Ах, какой ты талантливый, какой гениальный, какой умный, как это у тебя точно получилось!» Да только херня все это. Никому это на фиг не надо. Те, которые хвалят, не понимают, что в книге хорошо, а что плохо. Хвалят так, словца ради, чтобы показать свою значимость, причастность к литературе, или чего-то им от тебя надо, а сами, может, и не читали вовсе. Когда поймешь это, а понимаешь не сразу, долго, но вдруг шандарахнет и поймешь, тогда с тоски начинаешь пить. Вернее, начинаешь раньше, от счастья и радости, что издали, напечатали, что выступаешь, тебя слушают, задают вопросы, ну и прочая, прочая. Пьешь с друзьями, с писателями, потому что вместе, пьешь, чтобы поддержать разговор. Потом вообще по привычке, с кем встретишься. Потом, когда понимаешь, что никому это не надо, что никакого разумного, доброго и тем более вечного не сеешь, тогда уже пьешь с тоски. Оттого, что не пишется, что нету денег, а аванс проели-пропили, и надо книжку нести в издательство, а книжки-то нету. Клепаешь наспех халтуру – авось прокатит. Ну и так далее, как римляне говорили, эт сетера, эт сетера. А захочешь написать про то, что накопилось, наболело, а тю-тю, нету тех самых главных и единственных слов, куда-то делись, осталась эта самая халтура, ничегошеньки не выходит. Оказывается, «весь воздух выпила огромная гора». Это Мандельштам верно подметил, и «не приманить её окариной, ни дудкой приручить, чтоб таял снег во рту».

Как он это ловко углядел! «Снег во рту» – это же слова. Настоящие, чистые, не изгаженные и не затертые штампы. Вот эту-то чистоту, непосредственность и правду и выпила гора быта, жизни, суеты, погони за славой, которой, как оказывается, фить – и нету. Книжки есть, а стихов в них нету. Нету того, что нечаянно, а может, переболев жизнью, написал он: «Снега, снега, снега на рисовой бумаге». Нету настоящих снегов-стихов на белой, чистой рисовой бумаге. Ничегошеньки нету. Всё дерьмо. И то, что было, чем хвастался, чему радовался, что обмывал с друзьями и гордился, и то, что будет, будет таким же дерьмом. Потому, что время ушло, изгажено суетой, торопливостью и погоней за этой поганой химерой-славой.

Глаза у писателя горели тоской, безысходностью и правдой. Вдруг потускнели. Он махнул рукой, разлил нам остаток самогонки, выпил. Я тоже. Мы молчали. Чего тут скажешь, когда незнакомый человек вдруг, не хорохорясь, не рисуясь, выплеснет давно наболевшее.

– Да вы не переживайте, все еще образуется, – пожалела писателя сестра.

Он ухмыльнулся. Стрельнул глазом:

– А я еще о-го-го. Это я так. Может, это я отрабатываю монолог из нового рассказа. Или еще чего такое!

Розалия вздохнула, обняла его, чмокнула в лоб:

– Давай, Витюлечка, собираться, скоро выходить, приехали, Москва.

– Москва? Как много в этом, – взгляд писателя наткнулся на стакан, ― стакане для сердца русского кого-чего? Сплелось и не расплескалось.

Розалия вытаскивала сумки, уговаривала Виктора одеваться, он сопротивлялся. Потом, вдруг, за полчаса до Москвы стал никакой. С трудом ворочал языком, острил, но смешно не было. Особенно Розалии.

Когда поезд остановился, она не знала, как быть со знаменитым муженьком. Я помог выгрузиться из вагона. Распрощался с сестрой, благо её поезд отходил через час с этого же вокзала, а вещей тяжелых не было. Подхватил писателя и под причитания Розалии потащил к такси. В такси Виктора время от времени начинало мутить. Останавливались, он выходил, потом мы его втаскивали назад. Таксист матерился, Розалия извинялась, обещала много заплатить, Витёк буянил. Наконец приехали, вошли в квартиру, разгрузились. Писатель предлагал обмыть возвращение, шумел, читал свои стихи, хвастался, что куда до него современным неучам, что он один теперь остался в стране и поэт, и писатель.

– И швец один, и жнец, – зловеще шипела Розалия.

– Ну, как, холодно розе в снегу? – куражился он.

Я попрощался, под извинения и благодарные слова жены писателя вышел.

Хитрая штука жизнь, и не приманить её ни дудкой, ни окариной – даст один талант, а отнимет два. Конечно, проще быть мордастой, усатой форелью, спокойно в тине на известковом дне нести свою службу и не горевать о словесности, о стихах, прозе, которые, может, и вправду никому теперь не нужны и зря тащит их в расписных лазурных санях странный в этом пригламуренном мире горный рыбак.

Холодно и одиноко ему нынче, как розе в снегу.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации