Текст книги "Из судового журнала"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Лампочка
Больше всего из детства мне запомнилось искусство. Первые проблески вечности. У нас был книжный шкаф, ключ от которого мать прятала, но я знал где. Иллюстрации Григория Сороки, «Дон Кихот», Бунин, Цвейг, два тома «Малой истории искусств».
«Венера» Веласкеса была моим первым уроком выразительности.
За окном тянулись заводские цеха, километровые железнодорожные составы и сыпал снег на смерзшуюся грязь. Проносились электрички.
Мое детство было прекрасным, хотя и печальным.
Поначалу я каждое утро просыпался от счастья, что настал новый день.
Однако в Средней полосе не забалуешь. Вскоре я узнал, что такое сентябрь, поля, перелески, сельхозработы и школа, куда надо было собираться еще затемно.
С тех пор я люблю солнце, море, горы. Я климатический экспат. Мне все время не хватает света.
Темнота – это то, что неизбежно угрожает. Пространством или мыслью. Неизбежностью или прикосновением. Я помню, как мать, когда мучил кошмар, выносила меня на руках в кухню и включала свет. Как только лампочка нестерпимо освещала мое лицо, я тут же замолкал. Наверное, это стало рефлексом. Слава нити накаливания и электрификации.
О, Средняя полоса! Русским горизонтам я обучался на двухкилометровых грядках. Морковь, укроп, свекла, капуста, картофель. Сколько я накланялся вам за юность. До сих пор не разогнуться. Вы уж не забудьте!
На грядках на нас пикировал кукурузник и распылял отраву типа как во Вьетнаме.
А кабачки?! Настоящие цепеллины.
Помню, как Ирка зачихалась от аллергии на желтую пыльцу.
Помню, как ломился лесом за солнцем, покинув самовольно лагерь «Энтузиаст».
Помню, как текло небо в берегах, когда навзничь опрокинулся в Оку.
Только на третий день понял, что давно заблудился.
Но с тех пор путешествие превратилось в странствие. С тех пор понятно, что люди похожи на цветы – тянутся вслед за солнцем. Случайности слагаются в судьбу, сплавляясь светом.
«Скажи мне, зима ли это?»
Werewolp
Однажды я болтался по Москве теплым июньским вечером.
Долго не смеркалось, ехать в Долгопрудный не хотелось, так что я повернулся и направился с автобусной остановки на Речной вокзал.
Пробежался по причалам и вспрыгнул на отходившую «ракету». Решил поехать в спортивный лагерь МФТИ, располагавшийся на Пестовском водохранилище.
«Ракета» была последней и причаливала не в Михалево, а к противоположному берегу. Там я сошел уже в сумерках и только тогда сообразил, что сегодня ночью мне предстоят приключения.
Стайка дачников потянулась к поселку и растворилась в нем.
Я направился вдоль берега, предполагая по лесу обойти озеро или найти каких-нибудь туристов с байдаркой, которые согласились бы в ночи переправить на тот берег.
Разумеется, никто бы не взялся грести через лунную бездну, но семь верст не крюк.
Туристов в лесу было полно. Бренчали гитары. Иногда случалось споткнуться о растяжку для палатки. Никто не хотел быть мне паромщиком.
Над озером взошла огромная луна. Казалось, она с меня ростом.
У одного из костров заговорили об оборотнях, появляющихся в полнолуние. Я вышел из тьмы, подошел к этой компании и попросился погреться у костра.
– А вот и наш оборотень! – воскликнула одна из девушек.
Меня расспросили, кто я, откуда, чего ради, и плеснули водки.
На рассвете я отправился к дебаркадеру.
Помню розовые сосны над обрывом, свисающую тарзанку и косые лучи солнца, льющиеся над берегом.
Пришла «ракета», снова задрожала палуба, в бурном кильватере повернулся и стал удаляться берег с дачными домиками, блеснувшими стеклами веранд.
Вскоре я оказался в лагере. Мишка Черниковский притащил мне миску гречневой каши из столовки.
Засыпая, я читал журнал «Искусство кино», статью Леонида Баткина, где он говорит, что пустая бутылка водки «Русская» из «Ностальгии» Тарковского – неудачный образ, потому что художественный образ не может быть однозначным.
Вот это я запомнил.
Бездомность и трепет
Море – учитель бескрайности. Море и есть потусторонний мир, и почему бы ангелам не скрываться именно в нем.
Поскольку истории об ихтиандрах, о стариках, пытающихся выловить левиафана, – прекрасны.
Тем более мы все вышли из околоплодной пучины.
Так почему же не представить, что рай сокрыт именно там – где-то среди подводной Шамбалы, за каким-то укромным горным хребтом. Кто его знает, какая еще обитает там ноосфера.
Дельфины, например, разговаривают образами.
Так что правомерен вопрос: «Достаточно ли мы умны, чтобы понимать живое?»
«Достаточно ли упорно я ищу свой дом?»
Ищу свой дом – наконец я понял, что делаю здесь долгие годы.
Но мой дом – это сложность и бугенвиллеи.
Мальчик гуляет с собакой, она тянет поводок. Дом с черепичной крышей меж холмов. Я вижу в его окнах дали, выси.
Дом – это я, мое отражение. Я люблю, когда мир виден в иллюминатор.
Мой мир когда-то взорвался, как космос.
Теперь снег идет и наполняет долину, наполняет дом светом снега. Вот любимый стол, вот стул, на них ложится снег, и вдох подирает холодком.
А когда-то – дело было в Бакуриани: сосны, ели, снега, так долго спускаться по склону Кохты, затянутой облаком. Ничего не видно, только высятся ели и растворяются вверху в молоке.
Вечером после ужина выйти, поскрипывает снег под подошвой, так слезятся звезды, и пар от слов. Разглядывать альпийские хижины, мечтать пожить в каждой, слышать дымок и хозяйских собак.
Как давно это было, столько жизней прошло с тех пор, из них можно составить историю.
Историю бездомности и трепета. Историю холмов и снежного света. Историю ангельских дельфинов, проныривающих сквозь кристальную глубину, из которой я смотрю на тебя.
Книжная роза
У меня есть луна. Она всходит над моей головой почти каждый месяц, и я потихоньку могу на нее взобраться, чтобы разобрать надписи, оставленные моим народом на щитах заброшенных стадионов. Когда-то один из моих предков блистал на этих ристалищах, он был гладиатором. Артур бился с тираннозаврами, он мог тремя ударами снести башку вожаку.
На этой луне повсюду пахнет увядшими розами, этим невыносимо притягательным, как запах тления большой культуры. Это запах Гаваны, Кейптауна, Марселя, Александрии, Афин, Иерусалима, Буэнос-Айреса, Парижа, Рима: фимиам пергамента, папируса, бумаги, истлевающих в веках, аромат библиотечных эпох, так рьяно обещавших конец времен, создавших не одну цивилизацию, не одну империю.
О, это мои личные сокровища, к которым я только притрагиваюсь пальцами, чтобы почувствовать тепло лепестков, их телесную сонную тяжесть. Запах книжной розы сменяет аромат рома и сигары, свернутой между бедер красотки с помощью танца.
Таковы города на моей луне – полные моря, солнца и растительности, забравшей в полон штукатурку. Прелый воздух августа, и в стакане льдинка. А в море старик тащит свою рыбу. Но когда она всплывает на поверхность, от нее ничего не остается, ничего, кроме этих строк и взгляда на марину, где позвякивают такелажем брошенные лодки. Вот столик на корме, на нем пустые запыленные бутылки, осколки бокалов и голова Олоферна.
Все битвы миновали давно, остались лишь руины, лишь кладбища с захороненным мрамором, отсвечивающие в отраженном свете, так долго идущем от звезд, что многие успевают погаснуть. Эти строчки точно так же затихают, покуда их смысл доходит до нас, если успевает.
Открытка
«Мрамор твоего рождения» – однажды ты написала мне на поздравительной открытке. Мы не виделись вечность, даже две или три, но кто забудет море и насыпных идолов подмытого берега, снулых осетров, выброшенных штормом.
В прибой мы уходили наперегонки, боролись с волнами, выплывали наконец на свал глубин и вот там как раз и резвились, каждой порой кожи вбирая солнце и соль, превращая тело в единую память, настолько же нетленную, насколько и – о, как ты верно нас выразила: мы суть мрамор нашего рождения – это то, что хранит нас от тьмы.
Я был – я видел море, которое мы переплыли. Наши следы на песке сделали его еще глубже.
А потом мы сидели под оливами на бульваре, пили чай с кусочками колотого сахара, прислушивались к пощелкиванию нардов. Что еще было нужно тем, кто только что видел подводное солнце, тем, кто вышел из морской пены и готов был кануть обратно.
Жизнь так скудна, что в лучшем случае от нее остаются одни слова, и хорошо если на поздравительной открытке.
Летели волны, вскарабкивалась луна над жизнью, мы прощались с каждой пылинкой, мы копили каждый осколок, каждый взгляд. Но было время и не было времени. Хрустели оконца льда на замерзших лужах. Дорога вела мимо жилья и пропадала за серебряным полем, в чернеющем лесу. Текла река, глубокая, как чернила, в ней хоронились рыбы-звезды, в омутах таились туманности, и созвездия медленно плыли над облаками.
Тем временем море гремело штормами, как и тысячи лет назад, страшно раскатывая валы из-за горизонта. Где-то скрывался в пучине пророк, в тайной точке вращения мира, в бездне, глубина которой сравнялась с лодочками наших следов, оставленных на песке.
Человек-облако
Ты жил в своей квартирке, как живут галактики во Вселенной. Рамы оконные были заполнены самоцветами. Вся отчизна помещалась между оконных стекол, создавая твою особенную оптику – линзу пристальности. Лабрадорит, сердолики, полевые шпаты, друзы, яшма, какие-то редчайшие минералы, место которым в музее. Ты собрал все пространство!
Большая кухня, в которой никогда ничего не менялось, ни один предмет обихода. Забитые до отказа антресоли, на которых ты иногда производил раскопки, например доставая бутылку крымского портвейна, схороненную еще во времена оттепели. «В моей жизни не выживают ни женщины, ни кошки».
В самом деле, с тобой всегда были только камни и музыка.
О, сколько ты рассказал мне о Крыме. О его мысах и бухтах, о его геологии и истории. До сих пор в моих снах пируют генуэзцы – братья Ди Гуаско и все еще десант сорок второго года штурмует Разбойничью бухту.
Твой дуб, под которым ты подвешивал гамак и выкапывал пещерку-холодильник. Источник, куда мы ходили за водой, прятался в чаще диких фисташек.
Ты знал все растения, что попадались под ноги, от неопалимой купины до эндемиков. Это удивляло в той же мере, в какой убеждало, что ты отчасти божество этих скал и склонов.
После шторма тебя можно было видеть бредущим по колено в прибое, как в облаках, цепким глазом выхватывая приношение моря, те самые камни, тепло которых потом согревало твой очаг посреди января, февраля. И уже в апреле ты отправлялся на поклон к Эчки-Дагу, чтобы поставить палатку, сшитую из парашюта, и подвесить гамак, сплетенный из обрывка сети.
Теперь ты сторожишь эту местность вечно. Дрейфуешь вдоль берега, гладишь утесы. Иногда просыпаешься дождем или снегом на склоны Восточного Крыма, чьи очертанья напоминают скульпторскую мастерскую – эоловая мускулатура громоздится и полыхает вдоль берегов, где когда-то шторма стачивали зубы о руины твоих мыслей.
Я теперь окончательно перебрался на Средиземноморье. И когда задумываюсь о рае, вспоминаю тебя, который первым обжил эту землю с застывшими облаками.
Аисты
Не было ни одного мирного дня. Все время летали истребители, бились чашки, военное железо, не зная устали, кроило пирог стратосферы и океанских пучин.
Не было ни единой минуты, чтобы никто не отверг оливковую ветку. Вечно лились слезы, скрежетали зубы, чавкала плоть, принимая сталь.
Но однажды мы путешествовали по Голанам и встали на ночевку в эвкалиптовой роще. В кронах деревьев черно-бело-алые аисты трещали клювами, укладываясь спать.
Мы развели огонь, устроили пикник под этот гомон и стук, который постепенно стих. Мы смотрели, как солнце садится сквозь листву. На нас нашло оцепенение.
Так что так мы и просидели до темноты под стаей огромных птиц, напоминавших иногда ангелов. Особенно когда они перелетали с ветки на ветку в лучах заходящего солнца, своим огромным подобием напоминая об иных мирах, где все не так, где, оказавшись внутри, забываешь обо всем, время исчезает, а воздух становится твердым.
Это был день первый. Все случилось именно тогда. Рухнули плотины, море пришло. Свет тускнел, птицы стихали.
Зачем-то я показал тебе ту фотку, где я ребенок. Открыл архив в телефоне и протянул.
На той фотографии я один, не считая моего дяди с той стороны объектива. Это тысяча девятьсот восьмидесятый год, войны все так же шли – на хоккейных полях, шли в космосе, шли в классных комнатах, начиняя нас временем-местом.
Сколько прошло с тех пор! Наступило море, залив мой пляж, мои скалы, на которых я вырос. Я и солнце.
Под эвкалиптами в сумерках всегда немного зябко – настолько их многочисленные листья работают лепестками охлаждающего радиатора. Всходила луна, огромная, как планета памяти.
Ты взяла меня за руку, и мы пошли.
С тех пор мне на этой фотке по-прежнему десять. Я стою на пляже Каспия, мои руки вдоль бедер, я в трусиках в полоску. Мои ступни погружены в песок. Я щурюсь от солнца, пытаясь разглядеть нас с тобой, затянутых протуберанцем.
Разговор с Чико
У меня не было любимых сказок, кроме моря. В детстве я был совершенно счастлив, и мне незачем было бежать. Синие кони, красные всадники, гуашевые леса, акварель полевых цветов, погнутая рама на велосипеде, на котором пришлось везти мешок синеглазки. Глухие леса, дубовые рощи в виду заброшенных усадеб, насаждения реликтового дворянства.
Однажды я нашел в лесу чудо – поляну, на которой одновременно росло множество разных цветов. Вероятно, именно так выглядит рай ботаника. Я стоял, завороженный этим обилием. Гудели пчелы, шмели, трещали кузнечики, в поле среди пшеничного золота можно было набрать васильков, небесно-синих. Ближе к осени на полях появлялись стога, в которых мы прорывали ходы, где можно было спрятаться от дождя.
Мое детство – это книги и воздух лесов, реки и звезд. Наверное, так и полагается, если потом приходится много путешествовать и забывать, много видеть и не успевать запомнить, – страны, люди, моря, океаны.
Однажды мне даже довелось беседовать с призраком.
Это случилось в старой усадьбе в Сантьяго, в стране, где все выглядело так, как будто я оказался на обратной стороне Луны. Там я познакомился с одним бездомным, который подрабатывал сторожем в доме, где я остановился.
Он разжег камин, я принес выпивку, и мы тихо сидели у огня, когда заскрипели половицы и к нам вошел какой-то странный человек, по виду тоже бездомный.
Чико подвинулся, и мы, конечно, ему налили.
Чико стал говорить и говорить, чего-то смущаясь. А потом я заметил, что огонь камина не отражается в зрачках нашего гостя, который чуть погодя, все так же не говоря ни слова, встал и удалился.
Чико потом мне признался, что слышал этого призрака не раз, но увидел только сегодня.
И я не удивился. В Чили я ничему не удивлялся. Как и многому в жизни. Ведь чудо – наш воздух.
Всю жизнь я старался пространство собирать в строчки. Я старался метафорой обживать галактики. «Ведь если есть на обратной стороне мира выход, он составлен из слов и страниц». Так сказал мне однажды Чико, бездомный, обитатель русла реки Костанера.
Дань альбигойцам
В Лангедоке я запомнил каменистую почву виноградников, будто земля перемешана с костями; сосновые перелески, где можно схватить пулю на излете во время охотничьего сезона, плавни и одичавших гривастых лошадей на лугах. Так я познакомился с воинственными альбигойцами.
Не всякий мир стоит проповеди. Проповедь – это способ зрения. Кем быть и с кем обняться – трудно выбрать, тебя формирует провидение, все остальные догадки – ложь. Провидение дарует время, в котором проистекают проповедь и зрение.
Эпоха – это то, что связывает всех и вместе с тем разделяет, показывая, насколько человек неизменен. Возьмите древнего человека и давайте он вырастет в современном обществе – никаких отличий с нами наблюдаться не будет, верно?
Вся история человечества – каких-то десять тысяч лет. А сколько у нас истории экзистенциальной за плечами? Вот почему – буквы, книги, проповеди суть одновременные события, с точки зрения альбигойцев точно. Потому никто не старше.
Альбигойская проповедь – это рассказ о мужестве человека, решившегося притронуться к миру, с тем чтобы его исправить. В подобных ересях приобретается толика мужественности, как и от всякой детской болезни. Если бы мы в детстве не болели, вряд ли человечество выжило бы в зрелом возрасте.
Таким образом, любая мысль нуждается в испытании.
Повторюсь: земля Лангедока похожа на рассыпанный оссуарий. Альбигойские войны наполнили ее. Что сказать о современности? Ничего, кроме того, что средневековье ей к лицу.
Смартфон по-прежнему можно счесть волшебством, а стол короля Артура – кафедрой конгресса. «Игра престолов» кажется документальным фильмом.
Наверное, все дело в величине другой проповеди – Нагорной. Средние века и Крестовые походы разве не поместились без зазора в наше время? И речь совсем не о повторяемости, аналогия – мать лжи. Речь о незавершенных делах.
Стихотворение-мир так развивается, что строчки нуждаются в рифме.
Вещи осенью
Моя любимая сказка родилась в Goodwill – туда я ходил, как ходят в краеведческие музеи: я любил представлять себе судьбы людей, которые приносили в этот секонд-хенд самые фантастические вещи – вместе с тенями уже умерших владельцев или с теми, с кем что-то случилось.
Например, скука или богатство, но чаще смерть, заставившие их расстаться с прежней раковиной. Ведь вещи – это то, что мы носим, переживаем и представляем.
Я действительно ходил в Goodwill как в музей, потому что нужно было придумать, как освободить эти отданные в плен вещи, которые, как на рынке рабов, могут быть отпущены на волю, а могут попасть в странные обстоятельства.
Я не верю эпохе. Единственные сущности, к которым чувства не угасли, – это вещи и природа. И совсем не потому, что глупо верить такой эпохе. А потому что вещи настолько велики, что остальное пренебрежимо. Красный шелк и золотой атлас, веселые блестки, настольные лампы, торшеры, книжная роза из Гарлема – все это миры канувших времен.
Я приходил в Goodwill, снедаемый желанием пожить в каждом светящемся там окне. Эти залощенные стельки, эти цветные стойки – держатели компакт-дисков, стопки винила, ящики с кассетами, альбомы искусства, откуда я подбирал Кандинского, чьи-то дневники, заполненные столбцами цифр, которым никогда не придется быть расшифрованными, потому что они написаны произвольным образом тем, кто медитировал над нажатием пера.
Стопки простыней. Хирургические инструменты. В книгах иногда отыскиваются целые гербарии – раздавленная между страниц флора Северного полушария. Растертые между главами герои. Множество вещного мира, траченного на эпоху.
Все это дым морозным вечером на закате, кто-то топит баньку. Так должна пахнуть зимняя ночь, ее звезды – где-нибудь в Сьерре.
А как пахнет сердце? Как пахнет мрамор? Как благоухает бухта в те светлые вечера, когда я представлял тебя рядом?
Сквозь отверстие одинокой звезды сиял и мой мир. Так благополучны были наши закаты над кромкой океана. Почему лето тогда было таким длинным? Сейчас даже теплая осень ставит меня в тупик, и я каждый вечер по-прежнему прохожу свои неземные три мили, трачу свои оковы на шаг. Какова была моя роль? Или я ее не исполнил, превратил любовь в дыхание?
Московский денек
Когда мне исполнилось двадцать, я встретил волшебника. Это был человек, который знал, что мое сердце из мрамора. Он пожалел меня и превратил в большого кузнечика, так что я потом весь день прыгал от воробьев по лужайкам перед Центральным домом художника в Москве.
С тех пор, что бы со мной ни случалось, ничто не способно сравниться с тем днем, когда я стрекотал и прыгал со всей силы на солнце. Но все заканчивается в мире, в том числе любовь – совершенно бесконечная штука, покамест она существует.
В тот день я познакомился с девушкой – это был голубоглазый русоволосый ангел; мне всегда казались смышленые привлекательней.
О, как все таинственное случайно! И этот проницательный волшебник, и любовь, чей блюз способен напитать кровью камни, запрудить долину легких.
Как долго прожил я в Москве, как этот город въелся пылью в каждую пору. Сколько башмаков об него я истер. Закаты, крыши. Самое прекрасное в Москве – это скаты крыш и башенки, все то раздолье, которому поклоняются летящие над городом люди.
Тогда ты в моей записной книжке оставила рисунок – улитку-вселенную – и подписала: «Мадам Эволюция». А еще сказала, и я запомнил: «Ахматова – это драма языка, в то время как Цветаева – трагедия жеста».
Что мне оставалось, кроме как смотреть и запоминать? Стайки голубей в синеве, кладбище памятников, излучина реки. Как много света и времени вобрал тот день. Он остался навсегда, где-то совсем рядом, прикрепленный волшебником к небосводу.
А потом я отправился в путешествие, которое длится и длится. И прежде чем решу вернуться, я сделаю это наоборот – полным вперед! Поскольку история – это тоже сфера, в ней есть свои индийские индейцы, свои дни благодарения и ничто не способно отвлечь от горизонта.
Да, теперь я могу переплыть Азию, могу унестись без цели в Каталонию, где рыбачить на пирсах – великая услада. И ты никогда не умрешь, все кружась и кружась в своем светящемся сарафане.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?