Текст книги "Антология русской мистики"
Автор книги: Александр Измайлов
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Александр Куприн
«Ужас»
Никто из нас четырех не знал своих случайных спутников. Разговорились мы совершенно нечаянно, как можно только разговориться, сидя друг против друга в вагоне, в длинный декабрьский вечер. Угарный запах железной печки, зловещий тускло-желтый полусвет, изливаемый двумя фонарями, задернутыми занавесками, утомительно однообразный стук колес, в такт с которыми колыхались и вздрагивали на потолке вагона уродливые тени, – все это сообщило нашей беседе странный, полуфантастический характер. Вспоминались читанные и слышанные рассказы о загадочных явлениях жизни, объяснимых только вмешательством сверхъестественных сил, о таинственных предчувствиях, о самоубийствах и привидениях. Сообразно со вкусами и кругозором каждого из собеседников, и рассказы были различного свойства. Один из нас, по всей вероятности, купец, в медвежьей шубе таких гигантских размеров, что она оказалась бы широкой для самого крупного медведя, склонен был более всего к рассказам в религиозном духе. В его случаях фигурировали: то святотатцы, задумавшие обобрать покойника, стоявшего в церкви, то убитый разбойниками монах, требовавший по ночам, чтобы его тело предали земле, то икона в Новгороде, на которой постепенно распрямляются сжатые в кулак пальцы святого, и когда они окончательно распрямятся – это верный признак скорой кончины мира. Другой пассажир – студент-медик первого курса – пугал нас случаями, происходившими в анатомическом театре, случаями, передающимися из поколения в поколение и совершенно недостоверного свойства. Я тоже, помнится, варьировал какой-то из необыкновенных рассказов Эдгара По, переделав его на происшествие с моим хорошим знакомым. Четвертый собеседник – господин в ушастой меховой шапке и в пледе поверх пальто – лишь изредка нарушал свое молчание односложными замечаниями.
Поезд несся вперед. Вагон однообразно вздрагивал, и вместе с ним вздрагивали на потолке уродливые, тоскливые тени. За окном точно бежала назад небольшая полоса мутно-серого снега, едва освещаемого огнями поезда. Изредка в этой полосе быстро мелькали грустные черные силуэты оголенных кустов и деревьев, а дальше глаз тонул в холодной жуткой тьме, с которой сливались и небо и снег равнины, но в которой чувствовалась бушевавшая метель. Наши нервы невольно настроились на печальный и таинственный лад.
– Конечно, господа, все, что вы сейчас рассказали, необыкновенно и очень страшно, – произнес вдруг молчавший до сих пор господин в пледе и в ушастой шапке. – Но только все это – недостоверно. Кто из вас может поручиться за то, что эти случаи действительно происходили, а не явились плодом досужего вымысла? А я могу вам рассказать, если хотите, об одном происшествии, случившемся лично со мною. Я в продолжение всего лишь нескольких минут был одержим "ужасом сверхъестественного", но эти пять-шесть минут остались, и я знаю, что они навсегда останутся самым главным событием моей жизни, потому что невозможно одному и тому же человеку два раза в жизни перенести такой ужас.
Мы очень заинтересовались словами этого господина, и он начал:
– Десять лет тому назад я служил по таможенному ведомству и был смотрителем переходного пункта в пограничном местечке В. На моей обязанности лежала поверка товаров, пропускаемых за границу и провозимых из-за границы.
Пункт находился на плотине, пересекавшей реку Збруч. В шесть часов вечера, в моем присутствии, сторожа запирали рогатку, и с этого момента моя служба кончалась. Остальным временем я мог распоряжаться по своему усмотрению, и у меня вошло в привычку каждый вечер отправляться на вокзал к приходу вечернего курьерского поезда. На вокзале в эту пору собирались все чиновники таможни, пограничные офицеры, иногда даже окрестные мелкие помещики. В самом вокзале было тепло, светло, даже, если хотите, комфортабельно. Многие являлись с своими женами и дочерьми, ужинали в буфете, немного сплетничали, немного флиртировали, иногда составлялась партия ландскнехта, или по-тамошнему, "дьябелка". В одиннадцать часов почти одновременно приходили оба поезда: и наш и австрийский. Вокзал сразу наполнялся разноплеменной публикой, суетливой, шумной, озабоченной. Изредка переезжал границу какой-нибудь путешествующий инкогнито кронпринц, и мы, глядя на чего, с удовольствием убеждались, что коронованные особы ужинают с таким же аппетитом, как и обыкновенные смертные. Случалось также, и даже почти каждый день, что при досмотре задерживалась в багаже крупная контрабанда или что какую-нибудь изящную даму уводили для обыска в уборную.
А контрабанда в то время попадалась часто и всегда в большом размере. То была счастливая эпоха, о которой теперь только вздыхают поседелые в таможнях и пакгаузах чиновники.
Тогда каждый служащий непременно имел свой круг клиентов среди контрабандистов. Девять раз он пропускал запрещенный товар, но в десятый задерживал его, по всей строгости законов, и получал премию. Таков был уговор, и горе тому контрабандисту, который для десятого раза провозил товар недорогой или в малом количестве. Да на что лучше: так хорошо жилось в то время таможенным чиновникам, что они находили неразорительным выписывать на свои холостые ужины из Львова и даже из самой Вены шансонетных певиц.
Местечко отстояло от вокзала на четыре версты. Общества в нем не было никакого, если не считать урядника и четырех почтовых чиновников, старых, геморроидальных и скучных. Нет ничего удивительного, что четырехверстное расстояние не пугало меня.
Однажды вечером, в конце ноября, заперев по обыкновению рогатку, я переоделся, привел в порядок накопившиеся за день документы и вышел из дому, чтобы идти на вокзал. Туда вели две дороги. Одна, более длинная, шла через все местечко и через прилегавшую к нему деревню Фридриховку. Другая, короткая, и собственно даже не дорога, а тропинка, пересекала по диагонали огромное пустое поле и выходила на железнодорожный вал, откуда до вокзала было как рукой подать. Я, конечно, ходил всегда полем и на этот раз пошел тем же путем.
Был час этак восьмой или даже девятый в начале. Стояла такая темь, что в десяти шагах уже ничего невозможно было разобрать. Я шел, угадывая дорогу ощупью, ногами: в том месте, где шла тропинка, снег слежался плотнее и издавал под каблуками легкий звук. Рядом с тропинкой тянулся ряд телеграфных столбов. Ветер жалобно звенел в обледенелых проволоках, а самые столбы гудели непрерывно и однотонно. Каждый раз, подходя к столбу и еще не видя его во мраке, я уж слышал это: гудение.
Началась вьюга. Прямо мне в глаза, слепя их, несся колючий, мелкий и сухой снег. Сердце мое было неспокойно. Мной овладело странное, неприятное и сложное чувство, которое всегда охватывает меня, когда я перехожу большие незакрытые пространства: поля, городские площади и даже длинные залы. Мне казалось, что я так ужасно мал и незначителен, а расстилавшееся передо мною поле так страшно велико, что я никогда не смогу перейти его. И от этой мысли я чувствовал временами, что все поле начинает подо мною кружиться.
Иногда я оглядывался назад и смотрел на слабо мерцающие вдали огоньки местечка. Это меня облегчало и поддерживало. Наконец и огни скрылись разом, когда, я сошел в длинную, плоскую равнину. Вокруг меня была одна только мутная, белесоватая мгла.
Этого места я всегда инстинктивно боялся. Почему? – я и сам не мог бы сказать. Каждый раз, проходя этой долиной, я чувствовал, как безотчетный страх, по гомеровскому выражению, "хватает меня за волосы". И странно! Вместо того чтобы успокоить себя, я всегда почему-то дразнил еще более свое воображение воспоминаниями разных ужасов. Впоследствии я узнал, что у многих, если не у всех нервных людей, есть места, вызывающие такой безотчетный страх.
Я уже сказал, что вокруг меня была только темнота и вьюга… Вдруг, прямо перед собой, в очень значительном отдалении, как мне показалось, я заметил большое, темное, неподвижное пятно… Я остановился и слегка затаил дыхание, чтобы лучше прислушаться. Все было тихо; только снежинки слабо стучали о мое лицо, да сердце у меня в груди билось так громко, что, казалось, на другом конце поля можно было расслушать.
Темный предмет не шевелился. Я сделал пять шагов вперед и тотчас же убедился, что темнота и вьюга ввели меня в заблуждение относительно расстояния. Очень близко от меня на снегу неподвижно сидел человек, прислонившийся спиною к телеграфному столбу.
Он одет был в шубу, совершенно расстегнутую и распахнутую на груди. Шапки на нем не было. Он сидел очень ровно и прямо, вытянув вперед сложенные вместе ноги и опустив руки по бокам туловища, так, что кисти их уходили в снег. Голова была слегка закинута: назад.
– Кто вы? – спросил я незнакомца.
Голос мой был слаб, как шепот, робок и звучал точно откуда-то издали. Так иногда перед обмороком слышатся голоса окружающих.
Он молчал.
– Кто вы? – повторил я.
Ни звука.
"Он, верно, замерз или его убили", – подумал я, и эта мысль как будто бы успокоила меня.
Страх, стягивавший на моем черепе кожу и пробегавший морозными волнами по моей спине, уступил на минуту место другому чувству – сознанию необходимости помочь ближнему.
Я подошел к незнакомцу в шубе и разглядел его. У него было длинное, худое лицо с тонкими губами, с длинным, горбатым носом; козлиная бородка и брови, изогнутые острыми углами, довершали это странное, насмешливое лицо, лицо интеллигентного сатира. Он был жив, потому что его глаза следили за мною. Страх опять начал овладевать мною, и мои зубы застучали часто и громко.
– Кто вы? – спросил я в третий раз задыхающимся голосом, чувствуя, как у меня в горле становится какой-то сухой, колючий клубок. Нервы мои были страшно напряжены и изощрены: я заметил, что на снегу около сидящего человека нет и признака каких-либо следов.
Он молчал и глядел на меня. И я глядел на него, не отрываясь. Я уже не мог отвести от него глаз. Ужас – невероятный, непередаваемый словами, нечеловеческий ужас оледенил мой мозг, мою кровь, мое тело. Пальцы на моих руках и ногах свела внезапно судорога.
Я глядел на него, не имея сил отвернуться в сторону. Прошло… я не знаю, сколько прошло секунд, минут… может быть, даже часов. Время остановилось. И вдруг (голос рассказчика возвысился и зазвенел)… вдруг незнакомец с тонким и насмешливым видом подмигнул мне левым глазом. Вслед за этим лицо его исказилось в безобразную гримасу, в какое-то нелепое, циничное сочетание смеха и испуга.
В ту же секунду я почувствовал, что и на моем лице отразилась эта чудовищная гримаса.
– Ты дьявол! Вот ты кто! – закричал я в исступлении злобы и ужаса и изо всех сил ударил незнакомца ногой по лицу.
Он упал, как падают мертвые – грузно и не сгибаясь. Я бросился бежать прочь. Но ноги не слушались меня, – они сделались точно свинцовые, и я с трудом передвигал их. Я падал, вставал и падал снова. Только во сне иногда я испытывал раньше подобное чувство, когда снится, что хочешь бежать от невидимого врага, а ноги не поднимаются, точно к ним привязаны пудовые гири…
И в то же время (это мне передавали уже впоследствии) я кричал без остановки все одно и то же слово:
– Дьявол! дьявол! дьявол!
Потом сознание оставило меня. Я очнулся дома, на своей кровати, после жестокой болезни.
Господин в ушастой шапке замолчал.
– Кто же это сидел на снегу? – спросил студент, следивший за рассказом с большим вниманием.
– Потом это все разъяснилось, – ответил рассказчик. – Оказалось, что какой-то австрийский купец шел, так же как и я, с переходного пункта на вокзал, но по дороге его разбил паралич. Он кое-как дотащился до столба и сидел около часу, да еще вдобавок обморозился так, что не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Его уже потом нашли в десяти шагах от меня. Оба мы были без чувств.
– Так вот, господа, – закончил рассказчик в ушастой шапке, – вот какой ужас мне пришлось испытать. Я не сумею и сотой доли передать из своих тогдашних ощущений, но лучшим доказательством их может служить моя голова.
Он поднял шапку. Его волосы были белы как снег.
– Это я за одну ночь так побелел, – прибавил он с грустной улыбкой.
Осип Сенковский
«Любовь и смерть»
– Кто там?
– Я-с!.. Петр!
– Чего хочешь?
– Тот высокий бледный господин, в очках, который обедал у нас в понедельник, – как бишь его фамилия? – приезжал сюда вчера, поздно, без вас, и оставил какие-то бумаги.
– Покажи. Отдавая, он ничего не сказал тебе?
– Ничего-с! Он только сказал: «Отдай эту статью барину и попроси, чтоб он прочел».
– Хорошо, ступай! Посмотрим, что это такое… «Любовь и смерть, ночное мечтание»: слава Богу, что не повесть! Надо прочитать ночное мечтание. Ночью люди иногда мечтают умнее, нежели днем.
* * *
Знаете ли вы сладость, или, говоря языком века, поэзию, одинокого, но совершенно одинокого, сидения в третьем часу ночи в огромной и пустой зале перед камином, когда две стоявшие подле вас на подвижном столике свечи уже испарились, и самое пламя медленно умерло в прозрачном жерле стекла, оберегающего металл подсвечника? Когда ваша любимая книга, товарищ, ваших дум и источник наслаждений, упала из ваших рук и какое-то странное оцепенение всех членов, в которое повергает человека мысль, сильно овладевшая его мозгом, как бы приковывает вас к креслам и запрещает поднять ее с земли под карою мгновенного расстройства всего блага? Когда догорающая глыба каменного угля, еще вся насыщенная огнистою материей, но уже потерявшая игру пламени, мертво лежит на черных ребрах огнива и вокруг вас разливает тусклый красный свет, отражающийся кровавыми полосами на мебели, картинах и карнизах, оставляя по углам комнаты грозные колонны мрака, храмин таинственности, и образуя в ближайшей части воздуха страшный раствор огня и ночи, какой-то румяно-бурый отлив – отлив скорее черный, нежели румяный, – один из тех зловещих светов, какими, я представляю себе, должны освещаться пещеры ада?.. О, если вы никогда не испытывали на себе действия подобной поэзии, то приходите ко мне в эту минуту и присядьте здесь со мною!.. Нет, лучше не приходите! Оставьте меня здесь одного; не мешайте моему упоению: я теперь счастлив. Не похищайте у меня моего счастья, моего бедного счастья: оно так редко меня навещает!.. Оно заглядывает ко мне только ночью, и то украдкой, на минутку, когда вы спите, когда исполнило оно свою службу при ваших особах, уложило вас в постели, и более нечего ему делать в вашей передней; навещает только из сострадания, как навещают больного, чтоб узнать, скоро ли кончатся его мучения. Оставьте его теперь со мною: с райскою улыбкой, с улыбкой самого счастья, оно бросило в душу мою утешительную мечту… Если б вы теперь исторгли эту мечту из моей груди, вместе с нею исторгли бы и жизнь мою!..
Я не тронусь с этих кресел, не пошевелюсь, пробуду здесь неподвижно, пока эта мечта, драгоценный дар навестившего меня счастья, сама собою не потухнет в моей голове, подобно последней искре огня в камине. Долго, долго пробуду здесь в роскошных объятиях моей очаровательной мечты, страстно прижав ее к сердцу, обняв ее всею душою; и приклоню мое чело к белой и пахучей ее груди, и вопьюсь в эту сладкую грудь устами, и не отторгну их до самой смерти или до нового страдания.
Зенеида, Зенеида! Зачем не можешь и ты возвратиться к жизни вместе с ними, когда лучи солнца поутру вскипятят в этой атмосфере все видимое и невидимое движущееся бытие!.. Ты уже не проснешься, несчастная!.. Вечный сон закрыл для меня навсегда твои большие голубые глаза! Горсть сырой земли лежит на твоих белых атласных веках, тогда как я еще попираю эту Землю и ищу твоей тени печальным взором в этих массах мрака, скитающихся по углам пустого моего жилища…
Любовь и смерть – вот две главные точки, около которых вращается временное наше существование в человеческом виде, два полюса моего бытия и бытия всего созданного, два великие, таинственные состояния человека. Любовь – я в том уверен! – любовь не оканчивается с нашею жизнью: она еще рдеет в нашем теле и в гробу; она, вероятно, еще приводит в сладостное дрожание всякую отдельную пылинку нашей персти, ежели при жизни мы чувствовали ее сильно, истинно, беспредельно… Эта мысль не может расстаться со мною: она слита с моим существованием. Эта мысль лежит на моем сердце, как камень: я умру с нею и желал бы, чтоб она выросла цветком на моей могиле!..
Да, моя несчастная Зенеида! я верю в любовь после смерти: ты убедила меня в этой священной для моего сердца истине. Я бы сошел с ума, если б потерял эту веру.
Явись, мой друг, моим взорам! Если ты теперь стоишь в этом столбе мрака, если твоя робкая тень прячется в этом черном воздухе, который теперь так страшно скопился в углу комнаты, – выйди оттуда, Зенеида, и присядь здесь – здесь на моих коленях! Зенеида!.. Ты, верно, меня слышишь!.. Зенеида! ты должна быть где-нибудь близ меня!.. Покажись!
Она теперь не хочет предстать передо мною!.. Но я чувствую ее присутствие; она непременно должна быть теперь в этой комнате… Она бросила в юную душу мою свой волшебный образ и поспешно ушла с этого света, для того чтоб я никогда не мог отдать ей обратно бесценного ее подарка!.. Она исчезла, как падающая звезда, нарисовав по всему небу моего воображения длинную огненную черту, которая никогда не исчезнет.
Я люблю воспоминать о подробностях моего с нею знакомства. Всякий вечер я об них воспоминаю, и на следующий день они опять кажутся мне новыми. Где та красивая дача, в девяти верстах от Петербурга, на которой я впервые, сквозь зыблющуюся сетку листьев аллеи, увидел два волшебных голубых глаза, мерцающих блеском утренней росы? Эта дача уже не существует; эта аллея уже. истреблена; но я и теперь вижу те же листья, то же дрожание листьев – мог бы и теперь верно нарисовать положение всякого листочка в той зеленой движущейся путанице, сквозь которую в первый раз блеснули передо мною эти глаза, отрываясь от зеленой книги и медленно направляясь в ту сторону, где я давно уже стоял за кустом акации. Откуда с лишком полчаса смотрел на нее украдкой, подстрекаемый детским любопытством подсмотреть лицо читающей дамы. На этих глазах волновались две крупные слезы: одна из них упала на книгу – в ней заключалась судьба целой моей жизни!..
То была слеза огорчения, а не удовольствия: я прочитал это в лице Зенеиды, которое было молодо и очаровательно. О, если б мог я тогда испить эту слезу!..
Мы были соседи по даче. Я успел познакомиться с нею. Зенеида была замужняя: это ужасное для меня обстоятельство узнал я только при первом с нею разговоре. Мои надежды – мои милые, сладкие, блистательные надежды – были разражены этим известием, как громом. Я побледнел, и она это приметила. Впоследствии она часто напоминала мне об этом – и потом, обернувшись, вздыхала. Я не смел даже спросить, о чем она вздыхает: ее глаза, волшебные голубые глаза, для которых я бросился бы в огонь и в воду, положительно запрещали мне быть любопытным.
Я скоро проник тайну ее души, хотя она старалась скрыть ее от меня: она была несчастна. Муж ее, ужасный муж, был один из тех диких мужчин, пойманных в лесах Канады и приодетых в европейское платье, которых какая-то зловредная рука беспрестанно впускает в нашу образованность, чтоб они свирепствовали в ней, как на поле сражения, устланном трупами враждебного поколения. О, сколько я знаю таких диких людей! Они рождены и воспитаны посреди самых утонченных форм общества – и остались дикими. Смело и безнаказанно производят они неслыханные опустошения в нашем нравствен ном мире, раздавить благородное чувство и осквернить его своим хохотом – для них величайшее удовольствие, торжество. Поймать белую и слабую европейку хитростью, исторгнуть сердце из ее груди, и потом выжимать из него кровь, и терзать его зубами, и бить ее по лицу собственным ее сердцем с насмешками начала XVI века – для них дело такое же естественное, как для патагонца пить вино из вражьего черепа. Муж Зенеиды был один из тех дикарей. Он был красавец собою, отлично-хорошо воспитан, мил в обществе и с большими дарованиями, горд и честолюбив до крайности. Он некогда тронул ее молодое сердце; быть может, и сам в нее был влюблен – не любить ее было невозможно. Чтоб получить ее руку, он припадал к ее ногам, к ногам ее родителей, даже к ногам последней служанки в доме: отец ее считался тогда богатым и значительным человеком. Но скоро после свадьбы несчастия лишили отца ее всего состояния и знатности. Обманутый в своих расчетах на огромное приданое и протекцию, супруг превратился в мстителя за свою обиду. Он начал гнать дочь за несчастие родителей, и она претерпела от него все роды домашней тирании. Он, однако ж, скоро возвысился посредством собственных своих дарований; но и тогда не простил несчастной за то, что союз с нею был ему бесполезен. Он презрел ее любовь, стал насмехаться над ее нежностью и находил удовольствие унижать ее в глазах других. Всякий ее поступок, всякое не нравившееся ему слово становились уголовными преступлениями, которые следовало выкупать мольбою, рыданием, отчаянием. Вся тяжесть обязанностей была свалена на слабые ее плечи: он не почитал себя ни к чему обязанным. И с какою ангельскою кротостью, с какою покорностью, достойною только персидской рабыни – с какою добродетельною улыбкой несла она это ужасное бремя! Она никогда не жаловалась на свое положение даже перед сестрою, которую любила, как только можно любить друга в несчастии.
В заключение он связался с какою-то безнравственной женщиной, не получившей даже приличного воспитания, и приказал своей жене быть приятельницей его любовницы. Она сочла своим долгом и в этом повиноваться ему беспрекословно. Бедная, бедная Зенеида!..
Он приезжал к ней из города, но только для того, чтоб пообедать, погулять в саду, побранить ее и садовника и уехать назад к ночи. Иногда забывал о жене по целым неделям. Я тогда навещал ее и читывал новые книги на крыльце их дачи, в великолепной роще, составленной из огромных мирт, камелий, роз, гортензий, лимонных и апельсинных дерев. Большую часть времени мы проводили в этой миниатюрной Италии. В этой роскошной роще она никогда не плакала, и глаза ее, казалось, благодарили меня за это.
Но она, несчастная, плакала всякий день в той аллее, в которой я подсмотрел ее в первый раз из-за куста акаций. Уединенно скорыми шагами прохаживалась она по ней всякое утро в страшном волнении; потом вдруг садилась на скамейке, раскрывала свою зеленую книгу и приближала ее к лицу, представляя вид читающей. Я обыкновенно стоял за тем же кустом, пронзенный жгучею грустью, с заломанными руками, неподвижно, не смея ни пошевелиться, ни перевести дыхание, чтоб не быть ею примеченным. Во время этого чтения страница ни однажды не перекидывалась, и слезы лились градом в книгу. Она даже не догадывалась, что в то же время другие слезы – слезы сострадания – в нескольких шагах оттуда орошали куст акации.
Потом она внезапно закрывала перемокшую книгу, осушала глаза платком и тихими шагами направлялась в конец аллеи, где был небольшой, но прекрасный каскад, осененный пышным тисом. Я поспешал туда другою дорожкою, и мы всегда встречались у каскада, всегда в один и тот же час и всегда случайно – к обоюдному и неизъяснимому удивлению: иногда на свете бывают странные случаи!
Я говорил ей:
– Какая прекрасная погода!.. Что ж? вы опять печальны?..
Она говорила мне:
– Кажется, будет дождь?.. нет, я совсем не печальна!
От каскада я провожал ее до ее дома и на крыльце, в роще, еще оставался с нею по нескольку часов в день. То были самые очаровательные часы юной моей жизни, в которой все казалось мне очаровательным. Она столько же сияла умом, как и красотою, и превосходное воспитание, усовершенное обширною начитанностью, делало беседу с нею истинным наслаждением. Но нельзя сказать, чтобы эти очаровательные часы были для нас обоих самые счастливые, особенно под конец лета.
С того времени как она, добродушно и невинно, удостоила меня имени друга, положение наше сделалось подлинно нетерпимым. Сколько коротких излияний мысли, начатых неосторожно, в минуту сладостной рассеянности, и вдруг прерванных, вдруг жестоко переломанных в самом сердце! Я уверял самого себя, что отнюдь не чувствую к ней любви, что это только уважение… и почти сожалел, что она имеет столько прав на мое уважение.
Одно лишнее слово было в состоянии решить навсегда нашу участь; уже недоставало только одного слова, и мы трепетали перед этим словом, страшась его, как искры, которая всякую минуту грозит упасть на подкопанную под нас мину и мгновенно взорвать нас на воздух. Одно роковое слово – и она преступница! – а я виновник ее срама, несчастия, угрызения совести!..
Мы боялись, чтобы оно не вырвалось из нашей груди, и не имели довольно твердости заблаговременно оставить друг друга.
У меня было тоненькое колечко с именем моей сестры; однажды я потерял его в саду. Ее слуги нашли колечко у крыльца и отдали ей. Она мне о том сказала, обещала отослать его ко мне и потом забыла.
Я просил ее, шутя, подарить мне ту зеленую книгу, которую всегда читает она в аллее. Она смутилась и хотела знать причину подобного желания. Я сказал, с чувством какой-то невольной грусти, что подозреваю, что частые ее мигрени происходят от этой книги: по моему мнению, ей было бы здоровее, если б книга находилась в моих руках. Она покраснела и отвечала мне с беспокойством, что мне всегда странные идеи приходят в голову и что книга не ее, а чужая. И слезы мелькнули в ее глазах. Я строго укорял себя за то, что необдуманно тронул эту жестокую рану ее сердца и опечалил добрую Зенеиду. На другой день она была бледна и расстроена. На третий я нашел зеленую книгу, забытую на скамейке в аллее. С какою радостью схватил я ее в руки, тотчас решась не расставаться с ней никогда! И с какой скорбью увидел я тут же, что почти все страницы носили на себе широкие следы засохших слез, а некоторые были еще промочены ими! Бедная Зенеида!.. Но она меня поняла; я думаю, она нарочно забыла здесь эту книгу; она не могла вверить своей ужасной тайны лучшему и вернейшему другу!.. Я долго стоял на месте, перелистывая драгоценную книгу дрожащей рукою; тысячи горестных ощущений раздирали мою внутренность, тысячи пасмурных мыслей бурно неслись по моему воображению, как голубое платье мелькнуло между деревьями. Это она!.. Она идет в эту аллею!.. Быть может, она ищет этой книги! И я выскочил из аллеи с книгою, и спрятался за кустом акации.
Она быстро шла по аллее, устремив беспокойный взор на скамейку. Увидев, что на ней уже нет книги, она вдруг умерила шаги. Она тихо подошла к скамейке, бросилась на нее, как бы от усталости, и, закрывая глаза платком, болезненно выдохнула из угнетен ной груди несколько слов по-французски:
– А!.. Теперь мне легче!.. По крайней мере, хоть один человек в свете будет сожалеть о моем несчастии! Просидев четверть часа в глубокой задумчивости, она вдруг вскочила с места и воскликнула почти вне себя: – Я несчастна!.. я сделала глупость!.. Дай Бог, чтоб он был великодушен!..
«О, не опасайся, бедная Зенеида!» – со своей стороны воскликнул я в душе, восторженный ее доверенностью и растерзанный этою безмолвною убийственною сценою.
Почти не помню, что со мною делалось потом…
Как сильно моя судьба занимала Зенеиду! Как часто и с каким дружеским вниманием слушала она юные мои мечтания и рассматривала живописные планы только что начинавшегося существования моего в мире! Женитьба тоже бывала предметом наших рассуждений; мне тогда было двадцать два года. Я говорил ей, что женюсь только на той, которую она для меня выберет. И я говорил это очень серьезно, не думая даже о важности подобного предложения. Она приняла поручение, как нежная сестра, дело это было решено между нами – даже утверждено мужем Зенеиды, который, в своей конской игривости, говаривал мне с хохотом: «Ну, уж выберет она вам невесту! Чувствительности будет на миллион, а приданого на копейку!.. Поверьте мне, любезный Н***, что женщина без приданого все равно, что кошелек без денег».
Мы часто рассуждали с нею об этом поручении. Ужасный вечер!.. Как сильно врезался он в мое сердце! Сколько он стоил мне здоровья!.. мне, и ей тоже!..
– Вы знаете, как мы вас любим! – сказала она мне растроганным голосом, сидя со мною одна – что весьма редко случалось – в роще, потерявшей уже свой блеск и свежесть от холодных ночей августа. – Мы считаем вас более, нежели нашим сыном…
Она принуждена была сама улыбнуться при этом слове: я был моложе ее только двумя годами.
– Хорошо! – сказал я. – После этого вступления я должен ожидать, что вы дадите мне родительское наставление, чтоб я был пай, умница, не делал глупостей… Слушаю, добрая маменька!
Она рассмеялась.
– Нет, не маменька! – сказала она. – Я бы желала носить, в рассуждении вас, совсем другое звание, и качество вашей сестры более льстило бы моему самолюбию. Хотите ли принять из моих рук невесту?
– Лишь бы не госпожу Г***.
Госпожа Г*** была общая наша соседка, красавица прошлого столетия, искавшая себе жениха по всем смежным садам.
– Не бойтесь! Я лучше отдам в ваши руки судьбу родной моей сестры.
Это мысль мгновенно прельстила мое воображение: я видел в ней средство определить чем-нибудь род нашей дружбы; я чувствовал только счастье называть Зенеиду сестрою и, в первое мгновение, не подумал даже о той, которая долженствовала быть моею женою. Я принял с восторгом ее предложение. О, как она была счастлива в ту минуту!..
Целый вечер говорили мы с нею об этом. Лиза была красавица и очень добрая девушка. Ей тогда был только шестнадцатый год. Следственно, было еще довольно времени, чтоб приготовиться к супружескому сану и насладиться прелестью важной тайны, которая отныне связывала меня с Зенеидою. Но в течении разговора о супружестве трудно было избегнуть вопроса о любви.
– А любовь? – сказал я. – Мы совсем забыли об этом ничтожном деле!
– Лиза вас будет любить! – сказала она с жаром. – О, она будет любить вас!.. Вы в состоянии сделать ее счастье!.. Вы его сделаете!.. Я отвечаю, что она вас будет любить.
– А я?
– Вы тоже будете ее лю…
Голос ее пресекся в половине слова: она потом повторила его вполне, но слабо, с большим усилием, и лицо ее попеременно покрывалось то румянцем, то бледностью, и уста её дрожали: она не могла скрыть смятения.
– Вы располагаете моим сердцем, – произнес я рассеянно, борясь с собственными чувствами, уже похищаемый внезапно нахлынувшим потоком печальных мыслей, – вы располагаете моим сердцем, не зная… в состоянии ли я любить что-нибудь вне того, что…
Она молчала. Грудь ее вздымалась. Мрачные думы быстро проходили по расстроенному лицу. Все нежное ее тело дрожало как от испуга или как в припадке лихорадки. Мы почувствовали нашу неосмотрительность!..
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?