Электронная библиотека » Александр Куприянов » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Жук золотой"


  • Текст добавлен: 2 июня 2021, 17:00


Автор книги: Александр Куприянов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Королева

Мои родители хотели назвать меня Адамом. Наверное, начитались Библии.

Библией и другими староцерковными книгами владела наша бабка, Матрена Максимовна.

Бабке Матрене казалось: Адам Иванович – звучит гордо. Круто – как сказали бы по нынешним временам. Практически – жесть…

По-моему, хуже звучало только Адольф Пантелеевич Лупейкин.

Слава богу, у меня был еще дед, Кирилл Ершов.

Каторжанин, большевик, партизан, председатель рыболовецкой артели «Буря». В конце тридцатых он оказался «анархистом», «троцкистом» и «прислужником японского милитаризма». Все – в исторической последовательности. Кстати говоря, с приамурскими партизанами историки действительно до сих пор не разобрались. То ли за красных дед воевал, то ли хотел установить на Нижнем Амуре анархию – мать порядка? Яков Тряпицын и его партизаны на Нижнем Амуре до сих пор мало изучены.

Дед запретил бабке и родителям называть меня поповским, как он считал, именем Адам. Он как раз вернулся все с того же Сахалина, куда первый раз попал по приговору царского суда. А потом по приговору суда советского.

Как ни странно, заединщики-коммунары его не расстреляли. Дед не признался в шпионской деятельности в пользу Страны восходящего солнца. Поскольку дело происходило в самом устье Амура, дальше Сахалина его сослать не могли. Дальше находилась та самая страна, куда он якобы вместе с бочками красной икры отправлял секретную информацию. Интересно, конечно, о чем вчерашние каторжники могли информировать японских милитаристов?! Японцев тогда так называли – милитаристы.

О глубине фарватера и силе течения реки, на берегах которой они решили построить свою новую, разумеется – светлую, жизнь? О весе рыбы-матицы, которую они ловили в Амурском лимане специальной сетью-оханом? О наших отношениях с японскими моряками в конце 60-х годов я еще как-нибудь расскажу. Мы у них меняли икру и черный хлеб на газовые косынки и рубашки. Попросту говоря, фарцевали. Что из этого вышло, вы еще узнаете.

А пока про деда и про поповское имя Адам.

Из ссылки дед, больной туберкулезом, вернулся в 51-м.

Ну а тут, в июле, как раз родился я. Дед был атеистом. Но зато, как и всякий революционер, романтиком. В доме жила устойчивая легенда о том, что на каторгу Кирилл Ершов попал дуэлянтом. Он был младшим офицером в гусарском полку и смертельно ранил в поединке своего соперника. Дрались якобы из-за женщины.

Свою невесту Матрену (в то время девицу на выданье) он, однажды увидев на крыльце богатого дома сектантов-баптистов в городе Николаевске, выкрал. Что подтверждало его дуэлянтскую легенду. Поступок с умыканием невесты, как ни крути, гусарский. До родительского прощения дед жил с Матреной два месяца на таежной заимке. Ловко обтяпать любовное дельце ему помог дружок по каторге Айтык Мангаев. На двор баптистов, с тяжелыми тесовыми воротами, они привезли подводу дров.

В соседнем проулке стояла вторая лошадка, запряженная в легкие санки. В санках лежала медвежья полость…

Вопрос в другом: как за считанные минуты удалось договориться с богобоязненной Матреной Максимовной?! Только настоящий гусар мог решиться на такой поступок.

Итак, меня назвали Санькой. По уличному – Шуркой.

В честь любимого маминого писателя Александра Грина.

Моя мама учила нивхских ребятишек русскому языку и литературе, а отец был судоводителем. Все сходилось.

Алые паруса, таежная заимка и матрос Залупейкин, который объяснял нам, деревенским пацанам, первые секреты настоящей любви на палой листве. Или – в душных от дурманящего запаха багульника распадках.

Багульник на Амуре цветет нежным фиолетом. Лупейкин сказал, что нет ничего прекраснее на свете, чем любить женщину в зарослях багульника. Или на горячем речном песке. Позже я проверил. Адольф оказался прав.

В тот день, когда мне исполнялось 16 лет, я принимал женские роды в деревянной моторке, посередине Амура. У песчаной косы, заросшей желтыми кувшинками.

Ну, то есть как принимал?

Расскажу все по порядку.

Роженица – гилячка Татьяна Лотак, повариха в геологическом отряде, рожала четвертого ребенка. Начальником в отряде был Николай Иванович Пузыревский. Когда-то он работал с моей мамой на Севере, в поселке Ковылькан, потом в Аяне, на берегу Охотского моря. Говорили, что по молодости у них случился роман. Оба увлекались стихами. Но мама вышла замуж за моего отца, тогда еще не капитана, а простого мичмана на парусно-моторной шхуне «Товарищ».

Очень важно, что шхуна, кроме мотора, была оснащена настоящими парусами.

Отец приплывал из Николаевска-на-Амуре в Аян.

Вы, конечно, помните про девушку Ассоль из «Алых парусов». Про города Зурбаган и Гель-Гью. Там, в парусах и на бригантинах, описывалось сплошное беганье по волнам.

Несколько позже, учась на филфаке, я прочел в Большой Советской Энциклопедии: «В произведениях послеоктябрьского периода Грин противопоставляет реальной советской действительности некую „страну-мечту“ – своего рода вненациональный космополитический рай. Воспевая „сверхчеловека“ ницшеанского типа, Грин тенденциозно противопоставляет своих героев – „аристократов духа“, людей без родины – народу, который предстает в его произведениях в виде темной, тупой и жестокой массы…»

М-да. Думаю, мой дед-революционер, если бы он прочитал энциклопедические строки про Грина, ни в коем случае не разрешил бы называть меня в честь писателя-ницшеанца. Ему бы не понравилось изображение Грином народа в виде «тупой и жестокой массы».

Но том Энциклопедии на букву «гэ» вышел именно в год возвращения деда с острова. До нашей, затерянной на краю земли деревеньки книга дойти не успела.

Так я был назван Санькой.

Жизнь богаче любых энциклопедий.

Отца не стало в сентябре, когда я пошел в пятый класс.

Мама вышла замуж за сельского киномеханика, сына ссыльных мироедов. И очень скоро алые паруса ее бригантины были порваны в клочья.

Пьяный Иосиф гонялся за нами по всей деревне. Кажется, в его сознании я был символом романтического прошлого, с которым никак не хотела расставаться моя мама. Говоря по-деревенски, он ее ревновал к умершему капитану.

Два раза с моим другом Хусаинкой мы, обнаружив пьяного отчима, жестоко его избивали. Последний раз дело дошло до милиции… Орудием мести мы выбрали маленькие, но тяжелые гантели. Чугунные.

Очень скоро я был отправлен из деревни продолжать учебу в школу-интернат. Он располагался в поселке Маго-Рейд. Маго был последним портом приписки моего отца – судоводителя. В интернат собирали с Нижнего Амура детей, у которых не было родителей, и детей, чьих родителей лишили прав. Мою маму и отчима родительских прав не лишали. Нашу с Хусаинкой хулиганку замяли. Отчим простил нас. Но меня от греха подальше отправили в интернат.

Интернатовские дети очень быстро превращались в хулиганов. Нас тогда называли «трудными подростками». В то же время мы не теряли талантов прирожденных. Мы с упоением занимались спортом, играли в драмкружке и даже создали свой школьный вокально-инструментальный ансамбль. Он назывался «Секстет 4К – 2Б». Две фамилии музыкантов в секстете начинались на «бэ»: Богданов и Бурыхин. Четыре – на «ка»: Кияшко, Касаткин, Колчин и Куприк. Понятно?

Именно в музыкальном нашем секстете, выступая на концертах по деревням вместе со взрослыми участниками художественной самодеятельности, я впервые познал женщину. До такого основополагающего события в жизни шестнадцатилетнего юноши должны были еще пройти долгие и мучительные месяцы. Мучительные – другого слова я здесь не подберу. В шестнадцать лет ты думаешь о запрещенном постоянно. Не верьте россказням о мечтах в 16 лет выучить наизусть, например, всего «Евгения Онегина». Или совершить партизанский подвиг во имя Отчизны.

Ты просыпаешься утром в интернатовской спальне на восемь пацанов и ты видишь, как у тебя между ног простыня… вздымается! Тебе становится неловко. Ведь надо вставать. И тут ты замечаешь, что простыня вздымается не только у тебя. И вы начинаете меряться…

Любому пацану ясно, чем вы начинаете меряться. Не силой же любви к родине.

Я уже печатал стихи в районной газете. И к шестнадцати годам мечтал о любви настоящей. Как и моя мама, и дед, своровавший невесту, лицо которой он ровно тридцать секунд наблюдал на крыльце сектантского гнездовья, и даже наш деревенский Казанова – Лупейкин. Ведь во все времена люди мечтают о любви настоящей. Так они устроены. Если они люди настоящие, а не какое-то зверье, волокущее наивных девушек на сеновалы и в сомнительные каюты-берлоги на дебаркадерах.

Разумеется, еще я мечтал стать капитаном. Черный мундир – золотые погоны. Корабль тоже черно-золотой. Такой жук-плавунец на глади синего моря. Во снах я крутил штурвал. Я был в белых перчатках.

Реалии жизни и романтические представления о ней часто не сходились. Примерно, как два имени – книжно-библейское Адам и просторечно-уличное – Шурка.

Меня, хулиганистого подростка-фраера, Пузыревский взял в свой отряд на время летних каникул, после окончания 9-го класса. Якобы для перевоспитания. Не знаю, каким образом он собирался меня перевоспитывать. В его отряде на шурфах работали бывшие зэки с Колымы и с Сахалина, каждый из которых оттянул не меньше чирикастого. То есть десяти лет. Думаю, для любого в стране, где половина населения отсидела в лагерях, а вторая половина их охраняла, понятен термин «оттянул».

Я был взят рабочим кухни.

Помогал той самой гилячке, которой потом приспичило рожать. Колол дрова, потрошил рыбу-кету, чистил картошку. Иногда Пузыревский бросал меня на маршрут. Я носил рюкзак с пробирками. Мы брали пробы на золото из таежных ручьев.

Когда повариха Таня сказала, что сегодня, однако, ей хочется рожать, начальник партии отправил меня сопровождающим. До Магинской больницы доехать мы не успели.

Мальчик выходил из утробы шустро.

Ну, конечно, я принимал роды – сказано слишком смело. В лодке присутствовал третий – геолог-практикант Димон, лохматый романтик-бродяга (опять – романтик!) в очках с толстой роговой оправой – по моде тех лет, в брезентовой штормовке и в ковбойке. Именно за ним я носил пробирки по ручьям.

Такие парни, настоящие лирики, если помните, любили петь у костра про бригантину и про лыжи, которые у печки стоят.

Они всегда пили разведенный спирт. За яростных и непокорных, за презревших грошевой уют. Александра Грина они тоже любили и цитировали наизусть. Вслед за своим кумиром они без устали бегали по волнам. Они были неутомимы – романтики шестидесятых. Физики и лирики. Димон был ярко выраженным шестидесятником.

И еще у них у всех были классные свитера, какие-то волосатые, и ботинки – геологические, на толстой рифленой подошве, с железными усиками для шнурков.

До Иркутского геологоразведочного техникума, который он уже заканчивал и находился в нашем отряде на преддипломной практике, Дима отслужил три года на флоте. Непонятно, что он там делал. Он был законченным очкариком. Ботаником, как говорят сейчас. Но ботинки у него были. Я с ума сходил от геологических ботинок. Но если бы только от них…

С геологом-студентом приехала та самая Ассоль, которая снится потом всю жизнь.

Ее звали Зина.

В нашей лодке-гилячке – длинной и узкой, но приспособленной для подвесного руль-мотора, роды фактически принимал Дима. Очкастый романтик страшно кричал на меня и матерился. Он кричал: «Отвернись! Не надо тебе смотреть!»

Но я смотрел. Не отрываясь. Мне зачем-то надо было смотреть.

Повариха Таня родила легко.

Димон, отирая локтем пот со лба, пробормотал: «Выскочил… Как пробка из бутылки. Головкой шел».

Пуповину уже перерезали и перевязали, мальчонку (конечно, родился мальчик!) обмыли амурской водой. Зачерпнули прямо за бортом и закутали в мою байковую рубашку. Должен же я был принять хоть какое-то участие в родах?!

Повариха засмеялась, ткнула ребенку желтый сосок маленькой груди, набила табаком трубочку и приказала возвращаться назад, в геологоотряд.

Все дети у нее были от разных мужей. Старшие учились в том же интернате, где воспитывался я.

В отряде нас ждали. Но, конечно, не с младенцем. Пузыревский не растерялся, объявил выходной и приказал накрывать стол.

Из летней кеты, провернутой в мясорубке, быстро нажарили котлет размером… Ну, вот какой у них был размер?! На сковородке с трудом умещалось две.

Спирта не было. Того самого, который пьют за яростных и непокорных. Водки – тем более. В геологических партиях действовал сухой закон, а ближайший магазин находился километрах в ста ниже по Амуру. В том самом порту Маго, куда мы не довезли Татьяну.

Жора-трубач, бывший лабух и вор-карманник из Одессы, принес припрятанный урками ящик одеколона «Тройного». Пузыревский промолчал. Люди моего поколения должны помнить тот мерзкий напиток мутно-белого цвета, который получается из «Тройного», если одеколон разбавить водой.

А кому легко?!

Мне налили полкружки разведенного одеколона, и начальник партии произнес речь. Он сказал, что сегодня, 31 июля, родились два могучих мужика. Одному исполнилось шестнадцать лет и, значит, он получит паспорт и автоматически станет гражданином СССР. Великой державы, чей золотой запас они пополняют в таежной глубинке. Другой – тоже гражданин, но пока еще совсем маленький, и он, Пузыревский, начальник геологической партии, которая ведет разведку полезных ископаемых на краю земли, а также и вверенный ему коллектив, выражают надежду, что мальчик вырастет достойным сыном своей великой родины.

За столом, сколоченным из ящиков, сидели тоже достойные сыны своей родины. Елизарыч, бригадир шурфовиков, худой и жилистый старикан, бывший врач-вредитель. Ему давали 25 лет, отсидел двадцать. За отравление начальника районного отдела МГБ, своего приятеля-якута, по фамилии Трофимов. По версии Елизарыча, он просто не дал ему утром спирта – опохмелиться. Елизарыч, тогда молодой ординатор из Хабаровского мединститута, назначенный главным врачом районной больнички, с Трофимовым дружил. Интеллигенции на Севере было немного: учителя, врачи, геологи. Накануне вечером выпивали вместе. А утром Елизарыч уперся: спирту не дам – каждый грамм на учете! И Трофимов пустил пузыри.

Елизарыч хорошо играл на гитаре и знал стихи Пастернака. Он пел «Свеча горела на столе, свеча горела…» и утверждал, что именно в год написания этих стихов его посадили. Стихи про свечу Пастернак написал в 1946 году. Я проверил позже. Опять все сходилось.

Рядом с Елизарычем сидели Упырь и Феникс.

Феникс получил свое погоняло за то, что в любых условиях мог за тридцать секунд развести костерок. Для демонстрации способностей он падал ничком в сырую траву, и тут же из-под его живота начинал струиться дымок, и выбивались язычки пламени. Феникс, как и все остальные шурфовики, чифирил. Да и сам Пузыревский любил прихлебнуть из кружки страшно горького напитка, в тайге заменяющего эфедрин. Надеюсь, вы помните – «Легкий и бодрящий?! Это – „Эфедрин!“»

Чифир – эфедрин зэков великой Страны Советов. Мама мне рассказывала, что дед тоже чифирил.

Для приготовления чифира, чая высочайшей крепости – пачка «индийца» на кружку, требовался огонь. Феникс его добывал мгновенно.

Упырь по глубокой пьяни убил свою четырехлетнюю дочку. Он был модельным сапожником и, получив очередной расчет, упивался в лоскуты. Спал, свалившись, на полу, а девочка, желая вернуть любимого папку к жизни правильной, принесла чугунную лапу – специальную подставку, на которой подбивают обувь. Лапа была тяжеленной, выскользнула из рук ребенка и упала на голову отца. Упырь, не разобравшись с пьяных глаз, схватил лапу и…

Ни в лагере – на зоне, ни в нашем отряде Упыря не любили.

Еще за тем столом сидели Жора-чертежник, шулер, наперсточник, карманный вор и бог игры на трубе, Адик, Инженер, Марцефаль и Шаха. Тому, кто знаком с феней – жаргоном урок и блатных, их клички скажут больше, чем легенды о судьбах, рассказанные ими самими у ночных костров. К тому времени я уже кое-что познал из того мира, куда попал. Например, про то, что сами урки в свои легенды искренне верят. И по фене я уже ботал.

Адик – Адольф, авторитетный вор, лидер группировки. Инженер – взломщик сейфов. Марцефаль – наркотик, конкретно – эфедрин. Шаха – шестерка, прислужник авторитета на зоне. Да и «чертежник» на языке бродяг, как звали себя уголовники, совсем не специалист по картам и схемам, а вор-карманник, который бритвой взрезает карманы и сумки жертв при краже.

Да, был еще Аид – еврей Рабинович, редкий человек в уголовном мире и тем более на шурфах. Уважаемый вор, авторитет, он всю жизнь сидел за мошенничество. Он и в отряде Пузыревского занимался бухгалтерией… Авторитет Аида был непререкаем.

Впрочем, мои коллеги мало тогда интересовали меня.

Зинаида – вожделенный плод моей мечты, муза моих стихов, предмет моих прыщавых терзаний и сосредоточенного сопения в кустах. Так сказать, Ассоль.

Она королевой, в обтягивающем свитерке и в брюках цвета хаки, восседала рядом со своим Димой-очкариком. С ума сойти! Студентка, приехавшая на практику в геологический отряд Пузыревского вместе с женихом.

О, Зинка! В стихах «геологиня» могла рифмоваться только с одним словом – «богиня».

Рыжая – нет, золотая! – девушка, виновница моих невидимых миру слез. Она была вся в веснушках. Не только лицо и руки, но и плечи, грудь усыпали рыжие – для меня золотые – звездочки. Я подглядел, как она купалась в омуте протоки, уходя из лагеря вверх по течению. Тот заветный треугольник тоже был рыжим.

Елизарыч, взявший надо мной негласное шефство, спросил: «Любишь Зинку?» Я утвердительно мотнул головой. Елизарыч пожевал губами. Зубов у него почти не было, челюсть-присоска лежала в банке с водой. И прошамкал: «А сможешь ее поцеловать после того, как увидишь Зинку на очке? Ну, когда она?!..»

Я схватил лопату, подвернувшуюся под руку, и чуть не убил Елизарыча. Он заметил, как ночами я нарезаю круги возле палатки, откуда раздаются смешки, охи, характерные постанывания и шепот.

Зинка была официальной невестой Димы-очкарика. После преддипломной практики они должны были расписаться. Пузыревский разрешил поставить им отдельную палатку. Палатка стояла в неглубоком распадке, укутанном фиолетовым облаком цветущего багульника. Елизарыч иронично называл их предсвадебное место «райскими кущами». Лупейкин тоже говорил мне нечто прекрасное о зарослях багульника…

Много лет спустя я понял мудрость Елизарыча, спрятанную в намеренно циничном вопросе о неприглядной, но вполне естественной стороне жизни моей любимой. Есть алые паруса бригантины, но есть и вонючий кубрик с дыркой в палубе, куда вся команда, включая капитана, бегает по нужде. Есть отец – в черно-золотом мундире, белых перчатках и с кортиком у бедра. Но есть и отчим, втыкающий нож-финку в табуретку у дивана, где он валяется невменяемым – не подходить, прирежу!

Старый зэк спросил меня про любовь, способную нести крест, лишения, муку. И прощать бытовые подробности, пороки, недостатки – может, даже и физические – любимой женщины.

Елизарыч спросил меня про любовь не книжную, но настоящую, которую тогда, по младости лет, я не мог еще познать.

Зинка галопом скакала на жеребце по кличке Воронок. Неожиданно, словно по команде, вздымала его уздечкой. Ставила на дыбы. На спор, из двустволки, сбивала спичечный коробок, установленный на носу оморочки. Борт лодчонки из тонкой доски оставался целым! Пластичный Жора (он единственный в отряде по утрам плавал в протоке, демонстрируя на плече фиолетовую наколку «Раб СССР») попытался прижать Зинку за палаткой, в кустах.

У Зинаиды была грудь не меньше четвертого размера. Она носила обтягивающие свитера. Сосок проступал и торчал сквозь тонкую шерсть ягодкой-морошкой. Или она носила ковбойки, расстегнутые до пупа. Причем тогда еще никакой моды на раскрепощенную грудь не существовало. Зинка сама диктовала моду. Она предпочитала ходить без лифчика.

Рыжая и вкусная, как новогодний апельсин, Зинка не была красавицей в общепринятом смысле этого слова. Она была то, что сейчас называют «секси». Море секси! Целый океан. В походке от бедра, в глазах, казалось, все время тебя зовущих – именно тебя, а никого другого, в покачивании крутых бедер, в улыбке и в каких-то невыразимо покатых плечах. В их оплавленности. Как у свечи.

Я продолжал писать стихи. И все время искал образы-сравнения.

Нагловатый одессит Жора немедленно получил прямой в зубы. И рухнул в те самые райские кущи. И выплюнул фиксу желтого металла на зеленый мох. Только-только отцвела морошка.

«Спокуха, хрящ, без пены! – сказала Зинаида. – я думала, что ты человек!»

Она была права. Наше странное сообщество в скалах, на берегу протоки Сусанинской, с натяжкой подходило к определению «коллектив людей». Зэки и бичи (бич – бывший человек), романтики с большой дороги. Пузыревский называл Зинку королевой бродяг. Шурфовики между собой нарекли ее Линдой. На воровском жаргоне Линда – девушка-красавица. А Рабинович-Аид обращался к Зинке исключительно на «вы» и по имени-отчеству: Зинаида Георгиевна…

Вот какую девушку я полюбил в шестнадцать лет!

И вот на кого я украдкой поглядывал за столом.

Зинка ловила мои взгляды. Она догадывалась о моем чувстве к ней. Но виду не подавала и никогда не шутила по моему поводу.

Между тем банкет на берегу Сусанинской протоки, впадающей в Амур, продолжался. И как всякий банкет он потребовал культурной программы.

Упырь показывал фокусы с картами. Касьян Касьяном, то есть лох и мужик, а научился на зоне картечить. Якобсоновские карты (колода с подобранным рисунком на рубашке) пташками порхали в его руках. Аид – и тот заинтересовался.

Елизарыч играл на гитаре и пел. Что интересно: ни «Мурку», ни «Раз пошли на дело я и Рабинович», ни прочую якобы воровскую лабудень он не исполнял. Никто не орал: «Игрило, нашу сбацай!»

«Увозят милых корабли, уводит их дорога белая. И стон стоит вдоль всей земли: мой милый, что тебе я сделала!» Я видел, как в глазах Зинки появлялись слезы от цветаевских строк. Урки тоже слушали молча и сосредоточенно. И романсы слушали. Про чудное мгновение, про калитку. Особенно им нравилось «Умру ли я, и над могилою…»

Наступала моя очередь. Я знал и внутренне волновался.

К тому времени я уже отрастил косую челку, и вместо щербатого впереди зуба Инженер отлил мне в специальном тигельке фиксу. Она была из настоящего, воровского, золота. И она бликовала на солнце. Брюки я носил с напуском. Когда просторные штанины нависают складками над отогнутыми голенищами сапог. Разумеется, пиджак внакидку на плечах и кепарь-восьмиклинка. Таков портрет начинающего поэта, по совместительству – рабочего кухни.

Пузыревский просил: «Саня! Почитай».

Ему нравились мои стихи. Зэкам – тоже.

Они не очень нравились, я прекрасно видел, только одному человеку – Елизарычу. Потому что он знал другие стихи. Тем не менее мои упражнения он поощрял.

Когда я читал с завыванием свои поэтические опусы, то замечал и в глазах рыжей королевы проснувшийся интерес. «Вот чем я тебя возьму!» – думал я.

Косил я, разумеется, под Есенина. Не под Пастернака же мне было косить, про которого я тогда только-только услышал от Елизарыча.

В тот день, за столом, было прочитано стихотворение, специально написанное в честь собственного 16-летия. Вот оно.

Ах, какие, к чертям, нынче стансы!

 
Мне – шестнадцать. Я нынче влюблюсь.
В клубе сельском играются танцы —
Нетверёзый на танцы явлюсь!
Потому что вчера показалось —
Без вина буду молодо пьян…
Радиола твистеть надорвалась,
И рассыпал «Цыганку» баян.
Не бывал я еще на пирушках,
И «Цыганку» плясать не умел.
Но сегодня расступятся дружки,
И зашепчут вдогон: «Очумел!»
Я по кругу иду, словно кочет,
Эх, умели плясать в старину!
А девчонка напротив – хохочет,
И глазами играет – а ну!..
Синий плат теребит. И подарит
Первый шаг. И посмотрит в глаза.
Помню только, что ночью ударит
Над амурским селеньем гроза.
И поникнут волнистые травы…
Ну, скажи: люб тебе иль – не люб?!
И напьюсь я прозрачной отравы
Из девичьих нетронутых губ.
Знать, не зря на грозу уповали.
В ночь такую находится клад.
На душистом чужом сеновале
Кто-то утром найдет синий плат!
Так ведется в деревне, что люди
Обо всем говорят без прикрас.
Но любовь никогда не осудят
И не скажут плохого про нас.
Мы пройдем на виду у деревни,
Эй, старухи, крестите нас вслед!
Головами склонитесь, деревья —
Нам всего по шестнадцати лет!
 

Я знал, что стихотворение будет иметь успех.

На самом деле оно плохое. Подражательное, псевдонародное, с его словечками «стансы», «плат» и оборотами типа «люб тебе иль не люб», «радиола твистеть надорвалась», с неточным – для ритма – «Цыганка» вместо «Цыганочка».

Опять же непонятная «прозрачная отрава» – слюна, что ли, прости меня, господи! Которой непременно нужно было напиться. Девичьи «нетронутые губы» – штамп всех поэтов-почвенников. Непонятно откуда взявшийся «кочет»…

Одно словечко «нетверёзый» чего стоило! Ну и так далее.

Правда, моя самокритика – с высоты прожитых после эффектного стихотворения лет. И народ в нем, в отличие от космополитических произведений Грина, не показан темной и тупой массой. Он здесь радостный, народ…

Но тогда я знал, что стих пойдет «на стон». Как определял успех наш деревенский ухарь Лупейкин. По искренности, по лирической интонации, по точности деталей. Например, на плечах Зинаиды часто лежал синий платок. Захватила она его и на мой день рождения. Каждый летний день на Амуре заканчивался грозами. Вот откуда в стихотворении строчки «Помню только, что ночью ударит над амурским селеньем гроза…» Зинаида умела танцевать «Цыганочку» с выходом, как тогда говорили. Ну и так далее. Стих был как бы слегка декорирован самой жизнью. Но, по большому счету, желаемое я выдавал за действительность. Стих-мечта. Стих-аллюзия.

Под одобрительные крики, свист шурфовиков и их аплодисменты я выкрикнул сокровенную коду: «Нам всего по шестнадцати лет!»

Неточность в тот миг моего поэтического триумфа была только одна. Зинке было уже не шестнадцать, а девятнадцать, кажется, лет.

Не дожидаясь приглашения, Зинаида встала, повела плечами, как крылья, расправив по ним концы своего платка, а Елизарыч взял первый аккорд на старенькой гитаре. «Цыганочка».

Как она танцевала!

Девушка, которая двумя ударами весла перегоняла утлую оморочку через бурлящий порог горной реки.

Моя судьба. Мой обморок. Моя ветка рыжей саранки, обрызганная каплями дождя. Как мне тебя еще называть?! Моя богиня. Которую мне уже никогда не вернуть…

На берег той речки, куда никому из нас нет возврата.

Ни Елизарычу, ни Линде, ни Марцефалю с Адиком.

Ни карманному шулеру Жоре. Ни мне самому.

На территорию района, где нам уже никогда не бить скальных шурфов. Пузыревский профессионально пояснял: мы определяем контуры рудного тела. Мне же хотелось тогда определить, хотя бы на ощупь, контуры другого тела. Высокое и низкое во мне соединилось в удивительное ощущение печали и счастья. Никогда в жизни будущей, в той самой жизни, из которой не вычеркнуть и дня, подобного чувства я не испытал. Никогда я не буду рвать по утрам нежно-фиолетовые цветы и тайком складывать их у входа в ее палатку. Именно то место в распадке ниже лагеря, буйно заросшее таежным багульником, Елизарыч и называл райскими кущами.

Еще там струился родник, выбиваясь из скалы. С хрустальной водой, от одного глотка которой ломило зубы.

Не знаю, есть ли в настоящем раю такие родники?

Топал кирзовыми сапожищами Упырь, в такт хлопал Аид – Борис Моисеевич. Его черные, на выкате, глаза становились влажными. Наконец, не выдержав, бухгалтер вступал в круг. «Цыганочка» в его исполнении была похожа на еврейский танец «Семь-сорок». Аид в жару и в холод носил неизменную жилетку. Он полагал, что интеллигентская вещь с атласными вставками на груди выделяет его в толпе зэков, людей приземленных и грубых. Характерным жестом Борис Моисеевич просовывал большие пальцы под атлас жилетки на груди, растопырив пятерню. Отчасти жест Аида напоминал вождя в картине «Ленин в октябре». Фильм, в воспитательных целях, крутили по зонам. Зэки узнавали в Рабиновиче Ленина и, довольные, хохотали. Танцевал Борис Моисеевич по-еврейски – враскачку, с пятки на носок.

Взвизгивал от удовольствия Шаха. Елизарыч все быстрее и быстрее перебирал струны. Жора дергал плечами и хмурил брови. Все-таки он не мог простить Зинке выбитой фиксы.

Стихи и «Цыганочка». О, прозвучал еще не весь набор! Концерт в тайге продолжался. Наступал звездный час Жоры. Правда, его нужно было уговаривать. Упырь что-то жарко шептал на ухо трубачу. Жора деланно кривил губы. Елизарыч просительно касался плеча музыканта и подмигивал. Жора ждал последнего слова Пузыревского. Пузыревский говорил: «Сыграйте, Георгий Дмитриевич!»

Всех своих зэков Пузыревский называл на «вы» и по имени-отчеству. Даже Шаху, который прислуживал Адику, – он стирал ему майки, трусы и портянки. Шаху звали, как и меня, Александр Иванович. Поэтому я запомнил.

Жора между тем доставал из потертого футляра трубу и уходил от стола на близкий пригорок. Он как бы отделялся от нас. Может, и играл он не для нас. Для голубого неба, для тайги, подступившей зеленым занавесом к обрывистому берегу протоки, для выщербленных ветром, дождями и солнцем скал, через уступы которых поблескивал излукой Амур.

О чем была его музыка?

Я не знаю.

Высокая, как небо, и чистая, как вода в ручьях, по которым я таскал в пробирках пробы золота, мелодия всех нас делала людьми. Как мне казалось.

На самом деле Жора, как всякий ворюга-щипач, был человеком с вертлявым характером. Но за его музыку ему можно было все простить.

Расправлялись складки на угрюмых лицах зэков. Светлели их глаза. Долго, не отрываясь, смотрел вдаль Елизарыч. Что-то он видел там такое, чего мы увидеть не могли.

И плакал от музыки, уронив голову на руки, Димон-ботаник, жених моей рыжей бестии, моей любимой, от одного взгляда которой у меня тряслись колени и возникала тяжесть внизу живота.

Мне кажется, он плакал от счастья. От того, что у него такая невеста. И скоро она станет его женой. Она сводит с ума всех мужчин.

Он плакал от любимого им сейчас окружения. От суровых, но таких прекрасных лиц шурфовиков-зэков. Ведь они настоящие, ведь правда?! Ведь они просты и благородны?!

И от моих стихов, по сути признания в любви его невесте, он, как мне кажется, плакал тоже.

А может, все гораздо проще и низменней.

Он плакал от одеколона-«тройника» и от бражки ядовито-голубого цвета, замешанной на ягоде-голубице. Кружкой бражки его потихоньку ото всех угостила благодарная роженица – Танька-повариха. Ведь он принял ее сына.

Между тем «полировать» одеколон «Тройной» брагой местного розлива, даже если производители целебного напитка большие профессионалы, в нашем обществе бродяг, геологов, пилорамщиков, чокеровщиков, а также и рыбаков с охотниками считалось дурным тоном. Не комильфо. О печальных результатах подобного микса в нашем интернате знали даже пятиклассники. Но Дима не воспитывался в интернате. И его отец, кажется, был профессором в Иркутском университете.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации