Электронная библиотека » Александр Левитов » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Беспечальный народ"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 06:20


Автор книги: Александр Левитов


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Только одна Вера Павловна, – и то косвенно, в разговоре со мной, – выражала подрядчику некоторую оппозицию, рассказывая, что нет ничего хуже на свете рабочих мужиков, которые по дорогам с своими инструментами шляются.

– Вот хошь бы этот демон! – указывала она мне на подрядчика. – Шляется, шляется так-то по целым дням, в иное время с голоду околевает, штобы это скопить, то есть, побольше денег и разом форсу на них задать. А кто в его форсе нуждается? Его же всякий человек просмеет… Лучше бы жене в деревню послал. Небойсь ребятишки там с голоду все перемерли.

– Вера Павловна! – как бы глубоко удивляясь несправедливости этой речи, восклицал подрядчик. – А-ахх, Вера Паллна! – укорял он ее, внушительно покачивая головою. – С-стыдна, матушка, вам так рассуждать про гыс-спод кавалеров! С-стыдна! Кавалер, што нонишнего числа ежели пропил, завтришнего числа, будем говорить, примером, он в тыщу раз того больше достанет… Не ожидали мы от вас…

Пошли тут у новопожалованного кавалера с Верой Павловной по различным жизненным пунктам страшные препирательства. Все больше и больше входя в роль городского франта, в совершенстве знающего, что и как делается на белом свете, кавалер, несмотря на то, что Вера Павловна обзывала его бахвалом и дураком, с какою-то исполненной особой учтивости манерой, очевидно, доставлявшей самому ему громадное удовольствие, уверял ее, что этому поверить образованный человек ни под каким видом не в состоянии.

– Нет, в состоянии! – спорила Вера Павловна, впадая тоже, в свою очередь, в тон светской дамы, расположенная к тому и выпивкой, и роскошными принадлежностями, ее обставлявшими.

– То есть, ни боже мой, не поверит! – настаивал подрядчик, уставив красное лицо в лицо Веры Павловны и, как настоящий кавалер, заложив руки за спину…

– Што ты дурак-то? Этому не поверят? Ха, ха, ха! – раскатывалась со смеху Вера Навловна. – Тут и верить-то нечему, на лбу прописано: бахвал ты был, – я тебя, слава богу, не один год знаю, – бахвалом на целый свой век и останешься…

Стоя перед карательной Верой Павловной, подрядчик хотя и конфузился, но видимо было, что за этот конфуз он был в такой степени награждаем сознанием своего учтивого терпения, что мало тяготился этим перевесом, который возымела над ним простая, немного выпившая и, главное, ни бельмеса в кавалерских делах не смыслившая женщина.

Даже возглас солдата, вдруг забурлившего: «Эй ты, подрядчик, подходи ко мне, молокосос т-ты эд-дакой, ба-аххвал, я тебя за вихры оттреплю, потому я старик…» – ничуть не рассердил уверенного в себе подрядчика. Он только отошел от Веры, с сожалением махнул рукой на старика и молча подсел ко мне, красноречивой жестикуляцией стараясь объяснить захожему барину: вот, дескать, в какие несообразные компании затаскивает иногда судьба нашего брата – образованного человека!

Занявшись исключительно общением со мною, он осушил несколько стаканов с самою деликатною смесью и, в пику Вере, принялся сочинять мне великолепную эпопею о том, как у них поживают в родной Костроме, причем сия губерния, про которую во всех географиях согласно написано не более того, что Кострома – похабная сторона, была описана такими блестящими красками, от которых бы нисколько не побледнели красоты Италии.

Смесь, выпитая подрядчиком в ужасающем количестве, разгорячивши его воображение до последней степени, в то же время сковала язык, страстно желавший как можно лучше рассказать сложившуюся в пьяной голове сказку про родину, – и выходило из этого то, что и должно было выйти, то есть несвязное бурленье, вызывавшее со стороны Веры Павловны все большие и большие насмешки, а со стороны солдата яростно-повелительные приказания – подойти к нему, старику, и подставить ему свой овин, чтобы таким образом старик получил возможность поучить уму-разуму бахвала и дурака.

– У нас, я вам прямо скажу, – притворяясь не пьяным, лепетал подрядчик, – у нас мужики иные по сту тыщ «на стороне» наживали… Теперича они купцы…

– Да ведь не ты нажил-то, бахвал! – подстрекала Вера Павловна. – Вот подожди, совсем скоро прогоришь…

– Про-огоришь и есть! – уверенно соглашался солдат, и как бы в предупреждение этого прогорания он своим обычным тоном в сотый раз повелевал подрядчику: – Подходи, што ли? я тебя поуччу. Эй, малый! Поскорей подходи, не введи меня в сердце… Верушка! Ну-ка, наливай! Выпьем мы с тобой одни… Ну его к бесам – этого дурака! Сидит тут цельную неделю – пьянствует; а приедет хозяин, кто за него в ответе? Я! Ты, хозяин скажет, што за ним, за дураком, не смотрел, старик? Так-то! Кушай-ка, Верушка!..

Я чувствовал, что мне время было улепетывать из компании, потому что подрядчик в свой интимный разговор со мною начал вклеивать сердитые вводные предложения, характеризовавшие и Верушку и солдата с очень-очень нехорошей стороны.

– Так-то, барин! Теперича хошь меня взять: я и плотник, я и в лавке могу сидеть, я и в лошадях толк знаю… Ишь ведь, стерва, до сих пор не унимается! – шепотом ответил всезнающий человек замечанию Веры Павловны, перебившей его похвальбу обращением к деду-солдату.

– Дедушка! Ха, ха, ха! Слушай-кось, про что сокровище-то наше толкует: мы, говорит, и в кабаках первые, мы и в трактирах первые, и в трынку завсегда можем сразиться… Одну только правду во весь вечер сказал. Как только его от эфтой правды не разорвало!..

– Верно! – поддакнул совсем опьяневший солдат. – Подходи, подлец, проучу, не то пропадешь без меня.

– Вот ты и угощай таких-то стервецов! Истинно, што не в коня корм пошел. Нашел тоже и я, кого дорогим вином угощать, дурачина. Право, ей-богу, дурачина…

* * *

И между тем как подрядчик, уткнувши в ладони недовольную голову, бурлил что-то про тварей, не понимающих хорошего обхожденья, я потихоньку спустился с трехступенчатого крыльца форменного домика, оглядываясь, дошел до леска и по его тихой, обрызганной вечерней росою опушке выбрался на шоссе.

Оглянувшись по направлению к только что покинутому мною домику, я увидел сквозь ветви пройденного мною леса беспокойное и порывистое миганье свечи, стоявшей на резном крылечке вместе с самоваром. Это миганье, то очень ясно вспыхивая, то как будто совсем угасая, представлялось мне бегущим за мною и тревожно молящим:

«Да куда же ты? Ради Христа, царя небесного, – воротись! Ведь у нас тут буйство пошло! Насмерть раздерутся, пожалуй. Поди дай им хошь какого-нибудь уйму…»

Признаться, я не послушал этой просьбы. Я, напротив, удирал от нее во все лопатки. За мною по следам стремительно бежал пронзительный крик азартно бушевавшей драки.

– Кр-раулл! – почти из-за целой версты доносила до меня вечерняя тихая заря звонкий голос Веры Павловны. – Душегубец! Батюшки! Задушил совсем, помогите!

Вслед за этим выкриком по уснувшему лесу бурей пронесся хриплый бас старика-солдата, тоже кричавший:

– Кр-р-раулл! Н-не-ет-т! Па-ас-стой, бр-р-ра-ат!

Затем мое сторожкое ухо заслышало глухой и пугающий шум ожесточенной свалки… Хотелось бы поскорее встретить человечков двух-трех, побежать с ними к домику и прекратить эту свалку; но, вместо человечков, из-за леса, огибавшего в этом месте шоссе крутым полукружием, навстречу мне вдруг выдвинулась громадная пришоссейная харчевня, с необыкновенной насмешкой смотревшая своими бесчисленными, ярко освещенными окнами на многое множество возов, обставлявших ее, на сонных и бессмысленно понуривших свои головы лошадей, впряженных в эти воза, на самое шоссе, на деревья, обставлявшие его, и, наконец, на грандиозные, но не жилые дачи, которые гордо облокотились своими верхними этажами на аллейные чащи, не пускавшие в их зеркальные окна ни дорожной пыли, ни зазвонистых песен ездового шоссейного человечества…

На крыльце харчевни неопределенно рисовались покрытые густым ночным мраком фигуры извозчиков. Словно волчьи глаза светились папироски, которые они курили. Слышен был здоровый грохот.

– А ведь это непременно опять солдат с кем-нибудь сцепился! Экой здоровый какой этот солдат на драку.

– Да што же ему больше делать-то?

– Веселая там у них компания собралась. Верка, это – баба – убить да уехать. Онамедни шалопут какой-то из приказных по шоссе на богомолье шел, – возьми да зашути с нею, так она ему нос откусила. Так это хрящик-то и сцарапала весь – право, ей-богу!

– Ха, ха, ха! – приветствовался этот анекдотик дружным хохотом. – Што же, ничего ей за это не было?

– Да што же с нее возьмешь? У ей, может, и имущества-то только всего и есть, што…

– Гра-а, гра, гра! – раскатились новые волны буйного смеха и заставили вздрогнуть тихую и о чем-то глубоко печальном думавшую ночь.

Подошедши к крыльцу, видно было, что на нем стоят и сидят с десяток ломовых извозчиков, с полами, заткнутыми за кушак, с ременными кнутами, с трубками, вальяжно и непостижимо как придерживаемыми углами губ; несколько мастеровых с ближних фабрик с вонючими папиросками и, наконец, сам хозяин – лысый апатический старик, в ситцевой рубахе, с расстегнутым воротником, в широких синих штанах и босой. Вытянув на коленях свои длинные руки, он решительно не обращал никакого внимания на те многочисленные шутливые замечания, которые сыпались со стороны общества по случаю криков, долетавших порой до самой харчевни из солдатского домика.

– Кто кого – хорошо бы узнать, – интересовался молодой фабричный в немецком сюртуке и в опорках, обутых на босую ногу.

– Што же тут узназать-то? Ежели теперича Верка за солдата заступится, – подрядчик не выстоит… Ну а без эстого солдат – пас!.. Туго придется ему, – надо прям говорить.

– Господа! Побежим к солдату, – предложил я, подошедши к крыльцу. – Разнимем их, разведем.

– Ишь ловкой какой! – отвечали мне. – Их теперича сам черт не растащит! Собак вон, какие ежели, примером, дюже сгрызутся, можно водой хоть разлить; ну а нашего брата нельзя.

– Да я тебе, барин милый, и то скажу, – унылым голосом помилосердовал над моей неопытностью какой-то фабричный, – што ежели ты всех это людей, какие по шасе ходят, разнимать будешь, – а и-их какую работку на шею себе навалишь! А за работку-то за эту тебе же по шапице накладут, пожалуй, – не посмотрят, што барин. У нас тут по этим местам, милый человек, темно насчет этого, – плохо разбираем… Опять же и по безграмотству простой народ часто не разглядывает: вместе с шапкой-то иной раз, по грехам, и голова прочь отлетит… О, о-хо-хо!

Веселая шутка, выраженная так уныло, встретила единодушное одобрение.

– Эка черт – тихоня какой! – хохотали извозчики. – Сидит-сидит, да уж и высидит. Говоришь: по грехам прочь тут у нас головы-то отлетают! Ха, ха, ха!

– Да ведь, боже мой! – еще унылее и сокрушеннее воззвал мой советчик. – Ды гыс-спада!.. Сами посудите, рази на всяк час уберегешься?.. Размахнешься так-то иной раз, шутки для ради, ан глядишь: душа-то эта самая во-она уж где, матушка! – растягивал мастеровой, указывая на небо… – Ведь ее оттуда не снимешь, как курицу с насести… Ведь он, грех-то, невидимо с искушеньем-то к нашему брату подходит… Знамо, как бы он приходил… Конечно што… О, о-охо-хо!..

– Ха, ха, ха! Нев-видим-мо? – спрашивали извозчики. – Ах! И идол же, братцы мои, этот тихоня! Как это онамедни он под Степкиным кабаком господина одного пьяного оборудовал, – не приведи бог! Ха, ха, ха!

– Ну уж это, кажись, не вам бы говорить, не нам бы слушать, – своим обыкновенным, звучащим уныньем и печалью голосом отрезонил тихоня, сходя с харчевенного крыльца. – Помолчали бы лучше, право; я бы, хоть побожусь, денег бы с вас за это ни копейки не взял.

Затем, обратившись лично ко мне, он тягуче и деликатно сказал:

– Ваше высокоблагородие! Благоволите, пожалуйста, на полштофа мне с ребятишками. Мы вот тут на фабрике бумажной жительствуем, – мимо пойдете, увидите… А что в случае насчет разниманья, как вы изволили говорить давича, то эфто напрасно, потому тут, я вам доложу-с, караулы эти кажинную секунду провозглашают-с…

– Покойной ночи, господа, – раскланялся тихоня с извозчиками, стоявшими на крыльце, и со мной, – просим прощенья, сударь! Извините, что обеспокоил вашу милость…

И лишь только это мое приятное знакомство скрылось, как поется в одной песне, в темноте ночной, как многознаменательные слова его относительно нередкости караулов в ихних темных местах блистательно оправдались. Из харчевни, в которой до сих пор разухабистые русские песни целиком, так сказать, проглатывали монотонное голошенье чухон, заглушивши и русских и чухонских певцов, пересиливши визг скрипки и бумканье и треньканье бубна, разнесся громкий и протяжный караул, явственно повторенный мрачными деревьями чуть-чуть видневшегося вдали леса.

– Вот извольте прислушать-с! – сказал мне тихоня, еще недалеко отошедший от меня. – Каждую секунду так-то, можно сказать. Вот подите-ка разнимите. Просим прощенья.

– О, черрти! – забурчал босой старик с расстегнутым воротом, поднимаясь с лавки так же апатично, как апатично сидел. – Когда на вас, на дьяволов, угомон будет. Ну уж и задам же всклочку какому лешему, – благо с места подняли…

– Покрепче, дедушка, поприжми, как можно покрепче! Што, в самом деле, за буянство такое, в кабаке ровно, – советовали дружным хором извозчики, как будто они сами стояли вне всякой возможности произвести в дедушкином трактире драку, смертельнейшую в пятьдесят раз только что начавшейся драки.

– Кр-раул-л! – продолжала выкрикивать многооконная харчевня, сопровождая свой крик звоном разбиваемой посуды, треском и грохотом опрокинутой мебели, человеческим яростным кряхтеньем, вместе с которым обыкновенно рассыпаются молодцовские, сразу укладывающие в гроб удары, и т. д., и т. д…

* * *

Всю ночь эту я прошагал по шоссе, околдованный его могучим ночным движением. С каждым шагом все более и более входил я во вкус шоссейной трагикомедии, беспрерывно, в продолжение всей ночи, разыгрывавшейся на тему караул, – трагикомедии, обставленной мрачною ночью, мрачными деревьями, угрюмыми домами, заревом настоящих пожаров и налетавшим изредка на мой правый бок шаловливым, но сильным ветром, который временами отпускал порезвиться на шоссе спокойный в ту пору Финский залив…

Все вокруг меня, исключая человека, было могущественно спокойно и подавляюще гордо!..

Сзади себя я долго слышал беспокойный и неразборчивый гул оставленного города. Ежели издали, при благоприятствующей ночной тишине, подольше прислушаешься к этому гулу, то явственно увидишь и услышишь, как многолюдная толпа, населяющая большой город, сваленная в одну кучу своими жизненными надобностями, копошится в этой гибельной свалке, то невинно страдая, то сладострастно рыкая из самой глубины наилучшим образом удовлетворенной утробы…

Этот городской гул и мои собственные думы о бесчисленных жизнях, производивших его, отлично увеличивали в глазах моих интерес шоссейного представления, потому что тема его, целиком вся заключавшаяся доселе в одном только слове – караул, – теперь, долго и тщательно продуманная мною, распалась на множество отдельных мотивов, звучавших всем, что только есть в природе человеческой сильного и слабого, восторженно счастливого и глубоко скорбного.

Шагая, я рассек игравшуюся драму, вопреки всем существующим правилам словесности, на два гигантских акта. Действующими лицами в первом акте были толпы, отливавшие от города, во втором – толпы, валившие в город. Место действия в обоих актах общее: желтое, бесконечно длинное шоссе, сплошь окаймленное густыми деревьями, которые временами таинственно шуршат скрывающемуся в них бродяге, что поосторожнее, мол, друг, соблюдай себя! Не очень-то высовывайся с своими глазами, блещущими лихорадкой и голодом… Видишь, какая тьмища народу валит! Должно, и нынешнюю ночь придется тебе голодом посидеть. Что делать? Потерпи! Вот, может статься, на зорьке-то и приуснет кто-нибудь…

По левой стороне шоссе тянется сумрачный лес, кое-где вырубленный и дающий место или барской даче, или харчевне, или кабаку, или, наконец, кузнице с адски пылающим горном. За лесом, на мгновение освещая его редины, то и дело пролетают поезды железной дороги, пронзительно вскрикивая и оглушительно гремя звонкими цепями. Пролетевши, поезды набрасывали на лесные вершины прозрачные, грациозно волновавшиеся покровы, унизанные огненными искрами, наподобие того, как женские вуали унизываются иногда блестящими бусами.

На правой стороне декорации еще лучше: там в спокойной гордости, освещенные месяцем, искрятся волны залива. Высоко над его поверхностью рассыпано бесчисленное множество светлых, весело подмигивающих издали точек.

Точки эти, то выстраиваясь длинными прямыми рядами, то кружась около друг друга и перегоняясь, кажутся грациозными речными духами, созданными из задумчивых месячных лучей, из облаков, расцвеченных многоцветными колерами восходящего или заходящего солнца, наконец, из этой морской волны, не то синей, не то голубой, не то, как янтарь, прозрачно-желтой, которая тем не менее, в какой бы цвет ни казалась окрашенной человеку, вечно губит его, разговаривая какие-то одинаково холодные и неразборчивые речи как над счастьем, утешенным им, так равно и над горем…

Но вот бойко и крикливо мчавшийся из Петербурга пароход врезался в середину плясавших огней, повелительно заорал на них – и тайна, совершавшаяся вдали на сумрачном море, разоблачилась. Огни, в которых глаза шоссейного мечтательного человека расположены были видеть игривых морских фей, были не что иное, как фонари, развешанные на высоких барочных мачтах. Вот барки эти, увертываясь от налетевшего на них парохода, кажут свои темные неуклюжие бока, – мачтовые фонари начинают мигать болезненно и трусливо, словно бы спасаясь от быстрого преследования парохода; а пароход еще повелительнее и горластее орет на них.

«Пошел! Пошел! Нечего мяться-то. Раздребезжу сейчас, ежели с места не поворотитесь…»

И все, что только жило описываемой ночью в этом темном месте, было как нельзя более согласно с речью проворного парохода.

«Пошел! Пошел! Сторонись, – раздавлю!» – яростно свистела железная дорога.

– Проходи! Проходи! – с злостью кричали друг на друга встречные шоссейные извозчики, хлестко обравнивая кнутами и встречных знакомых, и их лошадей. – Эк стал, леший, на дороге-то! Для тебя, что ли, одного она?

А издали, сзади, в каких-то неясных, но богатырских очертаниях рисуется город. Мощно смеясь, он вытискивает от себя толпы ненужного ему народа, шаг за шагом следит за его тревожным движением – и, не взирая ни на усталь толпы, ни на ее разнообразные муки, безжалостно шумит:

«Иди! Иди! Тебе же хуже будет, ежели остановишься, – тебя же стопчут и раздавят тысячи ног…»

Толпы эти, встречаясь с противоположными толпами, тоже, в свою очередь, орали:

– Старр-ранись! Раз-здавлю! – Экое место проклятое, – словно бы не люди на нем разъезжают, а живорезы какие-нибудь.

Во всю тихую ночь и по всему шоссе не смолкая раздавались такие бурливые разговоры людей, столкнутых в плотную массу могучей рукой столичного города. Бесконечно варьируясь, разговоры эти шумели оглушающей, ни на секунду не прерывающейся грозою, в которой главными нотами были: порывистый бег множества людей, стремившихся будто бы для предотвращения какого-нибудь страшного несчастья, звонкие удары и жалующийся, протяжный – кр-раул…

«Что это за исключительная жизнь? – недоумевал я, вслушиваясь и всматриваясь в кипевший около меня водоворот. – Нужно этим адом поболее заняться, – пойдем дальше и посмотрим на него при дневном свете…»

II

Таким образом целую ночь тянулась описанная местность, изумляя меня своей неугомонно крикливой живучестью и заставляя вдумываться в причины этой живучести, которой мне не приходилось подстерегать на других дорогах.

Попадались встречи добрые и недобрые.

– Проходи, проходи! – гневно покрикивали некоторые из ночных людей, когда я подходил к ним с целью завести приятное знакомство и расспросить кое о чем. – Што около возов-то трешься, шаромыга ты эдакая, полуночная? Выровняю вот кнутом, – не будешь пугать лошадей.

Другие на вопрос, как и что? – недоумевая, отвечали:

– Да ведь как ее там!.. Разберешь разве?.. Город!.. Одно слово: столица… Мнет тебя отовсюду – прет… Хочешь не хочешь, а иди, потому строк… Всё теперича пошли контрахты, с записью… У нас хозяин очень строг насчет этих самых контрахтов. По рассказам, он обанкрутился недавно, так крепче еще, по этому случаю, взлюто-вался.

Попадались и такие молодцы, которые, присевши около канавы, обрамлявшей шоссе, радушно и ничуть не стесняясь, покрикивали мне:

– Эй, баринок прохоженький! Твое благородие! Иди компанью разделим. Я вот десять бутылок пива али вина какого (черт его разберет в темноте!) слущил. Не слажу никак один, иди присуседься! А то все равно на дорогу вылью.

– Ну а как тут у вас заработки-то? – спрашиваешь паренька по дальнейшем знакомстве. – На фабрике где-нибудь или так?

– Заработки? – весело переспрашивал молодец, разбивая камнем бутылочное горлышко. – Да заработки, ежели теперича по здешним сторонам… Ка-ак же-с! Я вот сегодняшнего числа попону с лошадей добыл да четыре каретных фонаря отвинтил… Аплике фонари!.. Первый сорт!..

«Черт знает что такое!» – раздумываешь, идя дальше.

К концу ночи я познакомился с одним хлебопеком. Он ехал на громадной телеге, в которую был впряжен еще более громадный мерин. Хлебопек великодушно пустил меня к себе в телегу, солидно и толково отзывался на мои вопросы, и когда я окончательно пожелал узнать от него, как это здешнее население ухитряется удовлетворять своим прихотливым наклонностям, он многозначительно отвечал мне:

– Да ведь как тебе, судырь, доложить насчет этого дела? Сам рази не видишь, какие тут около нас костры большие горят, – ну вот щепочки-то иной раз от тех костров до нас целенькие и долетывают… Щепочками-то эфтими мы и живем… Так-то-сь!..

Говоря это, хлебопек хмыкал в бороду, знаменательно взглядывал на меня, сопрягая, так сказать, эти взгляды с хмуреньем густых черных бровей, и пересыпал высказанную мысль фразами вроде того, что «вот так-то! Вот ты теперь и понимай, как сам знаешь! Костер, мол, горит, а мы, маленький народец, все насчет щепочек, все насчет щепочек», а потом вдруг, ни к селу ни к городу, спросил: «Нет ли у вас, барин, чего продажного – подешевше, посходнее?»

– Нет! Продажного у меня ничего нет, – отвечал я.

– То-то! А то здесь часто нашему брату нажить доводится. Прогорит это господин какой-нибудь в Питере, шатает, шатает его ветер-то по разным сторонам – и сюда занесет. Вот мы у таких-то покупаем частенько… Пытаму им смерть… Поэтому я, примерно, и к тебе-то… Думаю, мол, продает што-нибудь ночным временем… Посходнее ежели што… Оно отчево же? Деньги при нас завсегда есть… Состроил я тут неподалечку избенку, так оно, конешно што, и гондобишь…

Тут я понял притчу хлебопека про горящий костер и про разлетающиеся из него на далекое пространство щепки…

При свете наконец-таки проглянувшего дня показалась небольшая группа домов, которую нельзя было никаким образом назвать ни селом, ни деревней, ни городом, ни посадом, так как в ней в одно и то же время отличным манером бунтовали все элементы поименованных жилищ российского люда. Скорее всего это было сбившееся в кучу протяжение пройденного мною пути, оглашаемого караулом, – и потому группу эту я назову Карауловкой.

Несмотря на раннее утро, улицы Карауловки были битком набиты многоразличным людом. У ее кабаков, харчевен и мелочных лавок теснились извозчичьи кареты, коляски и пролетки, перемешанные с одноколками чухон и с громоздкими русскими телегами. Песни и караулы несмолкаемо летели из окон этих увеселительных заведений. На лавочках, непременно приделанных к воротам каждого дома, восседали благодушные компании с носами, очевидно расположенными к жарким разговорам, – и потому самыми ощутительными нотами в этом неразборчиво гудевшем улье были фразы: «слидовательно, – выфта-рых, – возьми ты теперича, к примеру, мине и сибе, – можешь ли ты панимать, к чему это сказано: што, гыварить, прейде, гыварит, сень законная…», и т. д. и т. д.

Временами из этого благодушия выдавался тоже хотя и благодушный, но тем не менее подавляющий голос громадного человека в серой шинели, в белой фуражке, с длинным железным палашищем в руках.

– У нас, брат, лошадь, я тебе прямо скажу, – рассказывал военный человек какому-нибудь штатскому человеку в одной рубахе и в картузе с купеческую подушку – у нас, брат, – семьсот целковых. Опять – обучи ее, прокорми… А? Чивво эфто стоит?

При этих словах солдат откидывался назад, красиво налегая на ручку палаша и пристально всматриваясь в лицо вопрошаемого. Вопрошаемый страдательно поникал головою перед этим взглядом.

Презирая бойкость уличной картины, по самой середине шоссе, с рыжими котомками на плечах, тянулись пучеглазые странники и смиренные, отрепанные странницы с очами, опущенными долу. Бочком и поистине с ловкостью привидений, проваливающихся в сценический пол, пробирались они в кабаки, опасаясь как будто, чтобы мирские завистливые глаза, смотря на их несообразное с странническим видом поведение, не впали в искушение и не осудили их. Зато, выходя из кабаков, персонажи сии держали себя гораздо смелее. Некоторые из них принимались приставать к приворотным карауловским компаниям насчет милостыни, рассказывая при этом необыкновенно ужасные истории о постигших их злоключениях; другие, сочинивши в кабаке доброе знакомство с странствующей особой женского пола, плелись по шоссе дальше, не обращая ни малейшего внимания на хохот уличной толпы, оравшей по следам сдружившейся пары: «Што? Вдвоем-то небойсь охотнее путешествовать? Ха, ха, ха!» Третьи, преимущественно женщины, оставались где-нибудь около заведений, напевая псалмы или песни и тем значительно увеличивая общую суматоху населения.

К таким женщинам, что называется, подмазывались и плотники, забегавшие в кабаки хватить перед началом работы, и какие-то гулевые, неопределяемые молодцы с толстыми мордами, сплошь исписанными синими и багровыми рубцами, и с носами, заклеенными смолой и газетной бумагой. Подходя к такого рода женщине, в каком-то бессмысленном восторге оравшей бессмысленную песню, молодцы трепали ее по спине и любезно подмаргивали подбитыми глазами на ближний лесок, вследствие чего бабенка, в свою очередь, колотила парня по чем ни попало и визгливо спрашивала:

– Ды, ч-че-ерт! От тебя-то будет ли что? Угошшенья бы, што ли, какого?.. Ну, гостинцу-то энтого?..

– Будь спокойная! – лаконически отрезывал парень, после чего кабачная дверь, распахнутая порывистым толчком, снова скрипела, и из внутренности, маскируемой ею, словно бы октава, заканчивающая этот сумасбродный хор, рычал сердитый и могуче дребезжавший голос:

– Не мм-мож-жешь тише, дьяв-волл! В шею буду гонять за такие дела вашего бр-рата!..

Прошедшись раза два по той и другой стороне карауловской улицы, я приметил, что ворота в каждом доме были растворены настежь, почему они и имели физиономии тех бесшабашных людей, которые всякому встречному говорят: «Ну, подходи, подходи! Около меня, брат, пообедать тебе трудно будет». Крошечные дворики, совершенно видные в ворота, были сплошь загромождены маленькими, но многочисленными пристройками, из которых одни чуть-чуть выглядывали из земли своими слепыми оконцами, а другие, как самые старенькие старички, хилившиеся и скособоченные, уныло всматривались в землю, говоря как будто, что вот здесь только найдем мы покой от того дурацкого шума и гама, который постоянно раздавался и над нами и внутри нас с самой матушки Екатерины Великой…

Балагуря с проходившими туземными женщинами, я спрашивал у них, указывая на какое-нибудь жилище:

– Каких таких господ, сударыня, эта самая усадьба будет?

Спрошенная сударыня, в свою очередь, с иронической учтивостью переспрашивала меня:

– Где же это вы, сударь, усадьбу здесь увидали? Просто, как бы вам сказать – не соврать, Яшка у нас здесь живет – и хучь он нам и сосед, но только, греха таить нечего, он вор!.. У его еще у дедушки, у покойника, были три падчерицы, так он им выстроил по флигарю на своем дворе, ну а как Яшка теперича имемши сам пятерых дочерей, так всех падчериц дедушкиных судом от себя со двора выгнал и на место того поселил своих зятьев. Один-то зять евойный – трубочист из Кронштату. Чухна-чухна, а куда воровать здоров! Другой типерича фидьегарь, – из дворца он похерен, пытаму в позапрошлом году украл он оттуда четыре стула железных… Чижолыи стульи! Как только черт ухитрил его дотащить их!.. Третий-то, выходит, кондухтор отставной с железной дороги. У его обе ноги сломаны, так он все больше побирается в Питере. Нагромыхал, сказывают, кошель-то страсть как туго!.. Да их, чертей, до завтрева всех-то не перечтешь. Только воруют все, – не роди мать на свет, воруют как, идолы!..

– Что же мир-то смотрит на них?

– Мир? – усмехнулась сударыня. – Какой тут у нас мир? У нас все сброд тут живет из разных губерень. Всякому до себя… А опять, ежели бы этого Яшку миром к чему-нибудь присудили, он сичас к становому. Там ему дочери всякую заступу дадут. Онамедни уж становиха-то сюда к нам в Карауловку сама приезжала на паре, в коляске. На козлах у ей лакей стоял, весь в серебряных галунах, так она, приехадчи-то, рекой разливалась – спрашивала: «Где, говорит, Яшкины дочери? Я их истирзаю, пытаму они у меня мужа заполонили совсем…» Мало смеху-то было тут!.. А то тоже теперича, – продолжала моя словоохотливая знакомка, – заместо становых-то (знаешь небойсь?) мировые судьи пришодчи, так соседство-то, понадеявшись на новинку, пошло к судье на Яшку жаловаться, штобы, то есть, искоренить его – гадину. Однако Яшка и тут не сробел. Видишь вон море-то. И там он – этот Яшка – за пять верст видит и знает каждый гвоздь на барке. Сейчас – цоп его – гвоздь-от – и конец!.. Мы его страсть как боимся! Вор-человек – одно слово!

– Ну а это чей дворец будет? – спрашивал я у разговорчивой туземки, указывая на только что отстроенный домик, со всех сторон облепленный флигелями, которые были задавлены мезонинами, балконами, вышками и т. д.

Прежде нежели ответить на мой вопрос, бабочка со вздохом сказала мне:

– Ах, барин хороший, позвала бы я тебя к себе кофейку попить, да муж у меня ревнив очень. Он тверезый когда живет, так ничего. Смирнее его на пятьдесят верст вокруг не найдешь. Только вот ребята наши проклятые всё смущают его у меня. Хотят они, черти, чтобы я с ними гуляла, но как я на такой грех согласиться не могу, они затащут его в кабак, напоют его там, наговорят ему про меня всякой всячины, – вот он в таком-то виде ляжет перед окнами и во все-то, милый барин, хайло пьяное и перед всем-то народом по целым суткам меня и костерычит. Вот и теперь вся душа дрожит, потому цельной компанией парни собрались и увели мужа к Ваське Жуку в кабак. Там они теперь над ним всячески потешаются. А дом, про какой ты заговорил, наш. Его за мной тятенька-покойник (дай бог ему царство небесное!) в приданое отпущал. Как же? За мной, милый барин, в приданое-то шло, окроме дома, одних ложек серебряных четыре штуки, одиннадцать подушек пуховых, три перины… И! Да што и говорить про старое! Все пропил…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации