Текст книги "Беспечальный народ"
Автор книги: Александр Левитов
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Бабочка сделала в этом месте своего рассказа безнадежный жест заскорузлою рукой и отерла слезу с лица, которое начинало уже складываться в морщины, обыкновенно предшествовавшие плачу.
– Вот и дом-то этот, – продолжала она свою речь, – тоже у нас с мужем мещанин один оттягал. Видишь, как дело было: есть тут у нас девица одна, и так надо тебе прямо сказать, пошла она по вольному обращению вот эдаконькой…
Рассказчица при этих словах отмерила от земли такое незначительное расстояние, которое повергло в глубокий ужас всю мою душу, услышавшую в первый раз, что люди даже и такой незначительной мерки могут ходить по вольному обращению.
– Но только, милый барин, такой красоты, какую в себе эта девица имеет, произойди, кажись, целый свет, так и то не найдешь. Вот, может, увидишь, ежели она к обедне пойдет. Вся бархатная… Только долго жила она своими делами так, что ни богу свеча, ни черту кочерга. Отлучится это в город на какую-нибудь неделю – и, боже ты мой милостивый, чего-чего только она оттуда не натащит: и денег-то, и платья-то всякого, и вещей. Приедет сюда – пропивать все это начнет, родным дарить. Потом опять в город… Повадились к ней сюда из городу господа ездить, – дым коромыслом по всему околотку от ей заходил. Мужики-то наши, так и то от ей перебесились все, потому кто хочет подходи, – всякому угощенье. Ну, они – мужики-то наши – злы на такие дела. Принялась тут она своих полюбовников грабить, и чем больше разграбливала, все у ней сердце-то на корысть пуще тово разгоралось. Богатому скажет: купи, говорит, мне дачу. Так-то! Без этого на порог не пустит. Тут-то вот к нам мещанин этот, какой у нас дом оттягал, и пришел. Ну, пришодчи, говорит: я, говорит, братцы, пришел к вам кабаки снимать, – и вскорости, не знаючи здешних местов, с мужиками нашими совсем захороводился. Те, известно, рады поджечь пришлого человека на выпивку. Вот он хороводился, хороводился с ними и каким-то манером и увидал эту самую Линпиаду. Кричит: жив быть не хочу, чтобы эта самая девка меня не полюбила. Сейчас он, сударь ты мой, с одним парнем предпосылает ей полштоф сладкой водки и десяток апельсинов, – все честь честью; но она полштоф этот расколотила парню об голову. Мещанин к ей на лицо. Говорит: три синих; но она его вместо того поленом по спине. Мещанин говорит: в законный брак; но Линпиада вместе с кухаркой (тетка родная, матери ее, выходит, родная сестра, живет у ей в кухарках-то), схватимши палки, очень того мещанина избили. Насилу мужики отняли…
– И тут, однако, мещанин не унялся. Опять пошел на лицо и говорит: «Чем же, говорит, Линпиада Степановна, я вам могу услужить, штобы, то есть, к примеру, добыть вас?» Она ему отвечает: «Купи дом, говорит, дурак!» (Обрывчивая девка, даром что мужичка! Случалось мне слышать, как она теперича очень даже именитых господ дураками ругала. Ничего – только посмеиваются, – право, ей-богу!)
– Протранжиримши наперед того все деньжонки, призадумался мещанин, где бы это домом ему для Алинпиядки раздобыться – и под конец того напал своим умом на моего Митрия (Митрием зовут моего мужа). Принялся он его угощать всячески: угощает неделю, угощает другую и, споимши-то, сейчас его в волость. Там, при всех при начальниках, контрахт такой прописали, што, дескать, поступает Митриев дом ко мне, к мещанину, в аренду на двадцать пять годов…
– Как и што там у них было, мне, по моему бабьему делу, неизвестно: но только что, милый барин, вот уже четвертый год живет Алинпиядка в нашем доме; а мещанин взыскивает с нас четыреста серебра, потому што быдто мы, то есть, с мужем не соблюдаем контрахту. Теперича судьи пуще всего мучут нас бедностью – всё в сроки пустили. К первому, говорят, сроку приготовь ты, разговаривают, женщина, сорок серебром. Ну, я намедни по эфтому случаю продала корову и беличий салоп – и заплатила мещанинишке-то. Принял – и засмеялся. «Подожди, говорит, Федосья! Я тебя с мужем-то еще не так оборудую. Еще ты, рассказывает, новых штук-то в понятие к себе не взяла… Я, говорит, тут весь ваш край заполоню с моими способностями…»
– Мы тут, голубчик барин, – продолжала бабочка в глубоком унынии, – все от эфтого мещанина в большое унынье пришли, потому видим все, што востер у него, у собаки, ноготь. Кажись, уж на что у нас народ шельма, а и то все оченно его испужались… И из коих только он местов народился, антихрист эдакой?.. Онамедни с нашего мужика одного за бесчестье пять серебра слупил. Тот его мещанинишкой обозвал. Ну, он к мужику сичас по этому случаю грудью пристал. «Я, говорит, рази мещанин? А? Я, говорит, гражданин города Риги. Ты знаешь, толкует, чем это, по новому положению, пахнет?» Мужик испугался – заплатил…
Во все время этого разговора мы сидели на лавочке, прилаженной к воротам какого-то дома, и мой уединенный разговор с женщиной, обладавшей ревнивым мужем, тянулся до сих пор никем и ничем не прерываемый. Но как только приметили нас с других приворотных и прикабачных лавочек, как только мы обратили на себя внимание различных окошек, украшенных гардинами в виде ребячьих пеленок, – к нам потихоньку и полегоньку, с засунутыми в карманы руками, стали подходить многие праздные люди, которые с какою-то странною и совершенно неожиданною мною снисходительностью принялись увещевать меня согласным хором в том роде, что: «это, барин, точно што, муж у ей плох! Мы здесь старожилы… Мы и свадьбу-то ее помним. Гуляли у ей на свадьбе-то, – как же! Точно, што Митька у ей все приданое пропил. Ну и дом тоже. Она, конешно, баба теперь убитая, но еж-жали ей т-таперича из город-ду жених-ха бы какого-нибудь… Эта-то, эта-то баба не выручит? Гляди: со всех сторон – барыня… Не б-бойс-сь, – ни падг-гадить… Хушь ккам-му!..»
Нашедшие люди сопровождали свою рекомендацию заинтересовавшей меня женщины быстрыми и манерными поворачиваниями ее на все стороны. Никогда не видавши такого зрелища, но, однако, хотя и смутно, поняв его настоящее значение и конечную цель, я, как говорится, устремился в моем путешествии далее, негодуя и злобствуя на что-то такое, что, как каменная мишень отбрасывает назад пулю, отбрасывало на меня самого мое собственное негодование на кого-то и на что-то…
Пошел я – и за мной вслед покатились страшные, ничем не отразимые, потому что более или менее правдивые, хи-хи и ха-ха толпы, которая чем безнравственнее, по-видимому, смеется, тем глубже поражает сердце человека, который, к личному несчастью, во что бы то ни стало желает оправдать этот смех и, жалея людскую пошлость, старается втиснуть его в какие-нибудь оправдываемые рамки.
– Хо! хо! Эй, чер-рт! Куда попер-то, голопузый шут? На даровщину, видно, по-питерски захотел… Не-е-т! У нас эфтова нивозможно.
Крикливее всего этого, так сказать, дьявольства раздавался голос словоохотливой бабенки, которая во все горло орала:
– Теперича эфто что будет такое? Говорил-говорил с женщиной и заместо того наутек… Нет, постой, голоштанник! Подождешь!.. Мы себя в обман не дадим… Мы тоже пить-есть хотим…
Такие и подобные возгласы наконец обратили на меня внимание всей Карауловки, вследствие чего я был моментально окружен, по крайней мере, сотнею разнообразных личностей и мужского и женского пола, которые взывали ко мне:
– Да вы, барин хороший, плюньте на эфту шкуру. Рази у нас таких-то не найдется? Сл-лава богу!.. Чего другого-то, а эфтого-то добра, кажетца што… Нивпроворот…
Так кричали молодые бабы и девки; а мужчины приставали примерно вот как:
– Милостивый государь! Мусье! Вам теперича што требуетца?..
– Вашему высокоблагородию мизонинчик-с? Слушаю-с, пожалуйте! У нас спокойно! У нас ежели теперича блоха до хорошего господина коснется, мы в полном ответе-с…
– Не ходите, не ходите, судырь, к ему, – взывали бабы и девки, – у них в прошлом году барин с барыней до смерти опились, – лекаря из Питенбурху потрошить приезжали. Опять же у них дом на самом сыр-ром месте стоит, провалится, не увидите как.
– Стервы! – отгонял женское ополчение парень, назвавший меня и вашим высокоблагородием и мусье.
– Обратите внимание, ваше высокоблагородие, – рекомендовался этот парень, по-гостинодворски жестикулируя руками. – Теперича я – и эти шкуры. Я вам всякое удовольствие могу предоставить из-за самого пустого подарка; но только што эфти, можно сказать, подлые твари могут для вас сочинить?..
Я склонился на сторону парня, принимая во внимание некоторые особенно преследуемые мною цели, и уже хотел было идти за ним, как вдруг, с непостижимой силой и быстротой растолкав скопившуюся около меня толпу, подле меня очутился громадного роста субъект с огромной черной бородою, в пестрядинной рубахе и синих шароварах. Стал он около меня, взял меня за руку, пристально посмотрел мне в глаза, причем укоризненно помахал нечесаной головой и страшным басищем сказал:
– Листара миновать? Хыр-рошо! Пойдем! У меня мизонин слободен. Нечего тут торговаться. За кем нашего не пропадало. Иди, я тебя успокою…
Затем гигант обратился к наскочившей на меня словоохотливой бабенке, которая ожесточенно наступала на меня с требованием: «Ну хошь што-то нибудь? Хошь безделицу-то какую ни на есть. У меня дочь растет, муж пьяница. Мое дело почитай што сиротское!» – грозно пристукнул он на нее своими большущими сапогами и вскрикнул:
– Гляди, гляди, баба! Я тебе шлык-то поправлю! Пойдем, милый человек! У меня, брат, с балконом, – прям на море. Без фальши!
– Так что же? Самовар? – спрашивал меня дядя Листар уже после того, как осчастливил меня вводом во владение своим мезонином, с балкона которого действительно открывался хороший вид на море.
Спрашивая таким образом, он сидел на стуле и свирепо смотрел на меня всем своим волосатым лицом.
– Да, самовар теперь хорошо бы, – ответил я как можно мягче, стараясь как-нибудь разоружить эту ничем не вызванную мною свирепость. – Как вас по имени-отчеству величают? Самоварчик теперь, конечно, приятно было бы распить. Велите-ка наставить.
– Вел-лич-чают? – передразнил меня дядя Листар. – Эх-х вы, гыспада! – рычал он на меня. – Придумают ведь. Давай уж деньги-то поскорее, пытаму яишницу надо стряпать теперь, водки купить… На все время требуитца…
Хозяину обо всем забота… Водку-то какую пьешь? Я пымаранцавую.
– Матрешка! – вскрикнул вслед за этим мой импровизированный хозяин. – Иди к барину.
Послушная этому зову, Матрешка живо вбежала в мезонин, еще живее выслушала мою инструкцию относительно того, как и на что именно употребить эти деньги, и, ответив на каждую статью моих распоряжений покорным «сл-ш-сь», убежала.
Дядя Листар, покачиваясь на стуле, с каким-то грозным отчаянием говорил мне:
– Деньги вперед за месяц. Нашего за кем не пропадало! Эх-х! знает гррудь да падаплека! нонишнева числа с тебе могарычи, завтра с нас; но деньги мне подай за месяц. Сичас тебе велю простыню принесть и чистые подушки. С тебя, по дружбе, возьму в месяц-то, што бы ни мне, ни тебе обидно не было, восемь серебром. Я, брат, прост: а попался бы ты вон к тем шкурам, которые на улице тебя зазывали, – шабаш! Узнал бы ты кузькину мать. Моли бога, что у меня мезонинчик, на твое счастье, вышел слободен.
– Ну, выпьем же! – продолжал он, отбирая от Матрешки полуштоф с померанцевой. – Ныне ты меня угощаешь, завтра – я тебя. Самовар завтра захочешь, стучи в пол. Матрешка приставит…
Долго еще после такого разговора дядя Листар отравлял мое удовольствие – сидеть на балконе его мезонина и смотреть на бескрайнее море тихим вечерним временем. Все он раскачивался на стуле, пил чай и водку стакан за стаканом и временами рычал:
– Э-эх-х! О-ох-хо! Городские! Посылай-ка еще за по-луштифилем, дьявол ее забери! Эй, Матрешка, к барину! Ну, целуй ручку у барина, шельма. Барин тебе, дуре, двугривенный жертвует.
Матрешка крепко стискивала мою руку и вампиром впивалась в нее губами, как бы высасывая из нее тот двугривенный, которого я и во сне не видел давать ей. Другая моя рука, повинуясь давлению, против воли вытаскивала из кармана требуемую монету. Матрешка проворно схватывала ее, а дядя Листар кричал своим пугающим басом:
– Э-эх-хма! Чижало, братцы, на свете жить! О-охх, как чижало! Поднеси-ка ты мне, старику. Позабавь! Ты меня помоложе…
Наконец, уже за полночь, он как-то особенно порывисто вскочил с своего сиденья и буркнул:
– Н-ну, просим прощенья! Утро вечера мудренее. За компанию!.. Балдарим пыкорно!.. Адью-с!
III
Оригинальнее всего до сих пор виденного и слышанного мною была комната, во владение которой ввела меня снисходительность дяди Листара. Расхваливая мне во время выпивки ее многочисленные достоинства, он стучал в ее утлые дощатые стены могучим кулачищем, – отчего стены боязливо тряслись, издавая какой-то болезненный стон, – и орал:
– Эф-фта не комната?.. Да хошь кам-му! Енералы останавливаются, – в звездах… Э-эх-х вы, стрекулисты! Такой комнатой брезговать? Да я тебя! О-о-хо-хо! Отец строил покойник. Типерича штобы дождь, – а избави меня б-боже! Я ль не усл-лужу!..
Похвалы дяди Листара своему дворцу оказались в высшей степени справедливыми.
Оставшись один, я был поражен странной пестротою обоев, покрывавших стены моего жилища. Я поднес свечку к фантастически плясавшим в моих глазах гиероглифам, которыми испещрены были обои, и, к моему несказанному восторгу, увидел, что гиероглифы эти есть не что иное, как бесконечно интересная история комнаты, написанная руками ее многочисленных жильцов.
Всю остальную ночь и начало прелестного деревенского утра заняло у меня чтение любопытной истории.
Прежде всего по обоям, украшавшим божницу, и по деревянным дощечкам, из которых была построена самая божница, шли фамильные предания самого дяди Листара – и на первом плане фигурировал старинный, так сказать, гвоздеобразный почерк, под титлами, которым в разных местах было изображено следующее:
«Привезен из своих мистов в чужую губерню в хрисьяне в штатные, в монастырь. Так надо полагать, што от родины отчужден навек. Терплю и молюсь богу. Смоленский хрисьянин Петр Гусев. 1828 г. апреля 15. Был у всеношной, – горько плакал, потому вспоминал родных своих гжацких».
«Все строю дом, – дальше говорили гвоздеобразные буквы, – привык чай пить, к кофею такожде великое пристрастие возыимел. Какая пропасть кабаков по здешним мистам; но только туда ни ногой, потому сбираюсь женитца. Невеста из здешних, – одевается все равно как, к примеру, барыни в Питере. Лекше, то есть, насчет штобы добычи, нашего места, кажись, во всем свете нет. Получаю от господ за свои услуги много подарков. Невеста меня любит, только говорит, штобы я с ей после свадьбы взысков никаких бы делать не смел. – Эфто для меня очень сумнительно… Но я надеюсь на милость божию, – все строю дом и креплюсь, потому всякий может изобидеть меня здесь – захожего человека – на чужой стороне, в случае ежели бы я, к примеру, заговорил с соседями как-нибудь не по-хорошему».
Чем дальше разъяснялась для меня история жилища, в которое я занесен был случаем, тем почерк христьянина Смоленской губернии Петра Гусева делался все вальяжнее, – росчерки и завитушки под фамилией историографа приобретали большую причудливость. Рассказав лаконическими изречениями о месяце и дне своей женитьбы и коснувшись словом – «хоть бы кому так господь привел в закон прийти» – того великолепия, с которым была отправлена свадьба, Петр Гусев, очевидно, сделался достойным и солидным представителем приютившей его стороны.
«Получил по поште, – пишет он, – письмо из Гжацка от сестры – Алены, штобы я прислал ей три серебра, потому, то есть, што у ей пала корова; но я, как имеючи свое собственное семейство, денег тех ей не послал. Грешник! Уповаю на бога. Молюсь – и креплюсь, потому мне такие дела, какие около себя на своем новом жилье каждый день вижу, в непривычку… Большие искушения переношу…»
«Родилась дочь – Аграфена в 1832 году. С женой имел ссору, што она часто в город ездит с чухонцами, рассказываючи, што они по случаю возят ее туда будто бы очень задешево… Бил ее за такие дела, но онамедни пришодчи какой-то офицер с азарством стал спрашивать у меня про жену: где, говорит, моя прачка? Я опять ее за эфто прибил, а жена вскорости дала мне триста рублей на ассигнации, на которые мы перекрыли избяную крышу почитай заново. Крышу вымазали красной краской на посконном масле. Вышла крепка!..»
«Родился сын Агафон тово же году. Дохтур над женой очень смеялся, что часто родит; только все же подарил ей рупь серебра, потому она на него рубахи стирала».
«Родился сын – Алистар».
«Двоюродная женнина сестра – Палагея – утопла ночным временем в пруде вместе с племянницей, а моей малолетней дочерью – Аграфеной. Дело было в преображеньев день: наехало из Питеру много господ – и штацких и военных – и сказывают будто, што это любовник ее утопил в пьяном образе. Вряд ли! Я за ней этого не примечал, а впрочем, и то сказать: богу одному известно… Жену прибил за то, што за сестрой своей не глядела, а за детище свое молился перед всевышним с горькими слезами. Было эфто в 1848 году, августа шестова… хрисьянин Петр Гусев».
«Всё несчастья! Сын – Агафон – опился в Петербурге и умер. Похотел он женитца на женщине из скверного дома… А какой было вышел сапожник! Долго я по этому случаю молился, плакал и скорбел всячески; потом напал на меня запой – и пил я в том запое без просыпу четырнадцать недель… С женой по таким временам сладить не мог… Она меня била… Какие в то время в моем дому состояли при ей господа офицеры – из гвардионцев, – грохотали надо мной над пьяным и говорили жене со смехом:
– Ну-ка, Фетинья, колыхни его! Што ты на ево глядишь-то?..
Не могу глядеть на здешние порядки… Не по мне они…
Ах, побывал бы теперь на родной сторонушке! Все-то там не так, как здесь. Жена у меня от рук отбилась, – дети все изъерничались и переколели, как собаки… Листар один утешает, поступивши в кучера к отцу благочинному, ко вдовцу; но заместо того и Листар шипко пить зачал… Хочу женить, дабы, то есть, штобы остепенить его…»
«Болит бок, и ноги можжат, – на взморье простудился, когда дрова вывозил. Долго мне теперича не прожить. Стар стал… Бог даровал нам победу при Синопе[3]3
…победа при Синопе. – В Севастопольскую кампанию, 18 ноября 1853 года, Черноморская эскадра под командованием П. С. Нахимова одержала победу над турецкой эскадрой.
[Закрыть] над Французом. Разбили у него, – в лавке газету читали, так поняли, – одних кораблей десять тысяч. Войска у его сгибло в эфтом страженье семь миллионов одной пехоты… Слава тебе, боже наш, слава тебе! Перед Кронштатом, сказывали Чухны, хошь и ходят „евойные“ корабли[4]4
Перед Кронштатом… ходят „евойные“ корабли. – Летом 1855 года англо-французский флот курсировал в Балтийском море.
[Закрыть], но только „им“ эфтой крепости не изнять. Хочу в субботу молебен служить Всех скорбящих радостей, – может, и отойдет от боку-то… Хрисьянин Петр Гусев. 1854 году сентября 24. Погода бедовая! Ветер с моря, – всю ночь спать не давал… Ребятишки бредят, – чую, что помру». В последний раз расписался таким образом хрисьянин Петр Гусев… Дальше пошли уже другие надписи.
– Ты, барин, што тут такое разглядываешь? Это мой отец написал. Ах, письменный был старичок! Не то што я, дубина этакая – неотес! Только бы вино жрать.
Голос, оторвавший меня от моего ночного занятия – рассматривать это дедовское собрание старинных мыслей и старинных страданий, – принадлежал дяде Листару, который, как и вчера, стоял передо мной в пестрядинной рубахе и в синих нанковых штанах. Под левой мышкой он, горемычно улыбаясь, придерживал полуштоф. Почтительно кланяясь и шаркая какими-то сапожными обрезками, надетыми на его босые ноги, он конфузливо говорил мне:
– Я тебе сказал вчера: нонишнева числа ты меня угощаешь, завтра я тебя. Вер-рно! Вот он – полуштоф-то! Мы своему слову господа. Нас, может, енералы обманывали… Выпьем!
В это время было тихое, четырехчасовое утро. Солнце еще не всходило. С балкона мне видно было кладбище, густые и высокие деревья которого были окурены сизыми туманами, и взморье, по которому тянулись ленивые барки и крикливо летели звонко визжавшие пароходы. Под рукой, или, лучше сказать, пред глазами, тянулась всегда волнующая меня история многоразличных хрисьян Петров Гусевых.
Все эти сокровища я мгновенно растерял, испуганный басом дяди Листара, хотя значительно смягченным против вчерашнего, хотя уже и не тянувшим так пугающе свои свирепые: «о-ох-хохо! э-х-х вы, гыр-рыд-т-цкие!» – но все-таки слишком неудобным в моем уединении, так что я, в видах охранения моего покоя, счел за нужное раз навсегда прекратить это горлодерство. По этому случаю я сердито прикрикнул на хозяина:
– Што шатаешься без толку? Самовар еще рано. Позову, когда нужно будет.
– Пы-ыз-зывешь? – взревел дядя Листар, мгновенно впадая в свою вчерашнюю роль горластого людоеда, каравшего все городское самым подавляющим презрением. – За-ч-чем я пришел? Прикр-расно! Ну, бра-ец, я пришел к тебе за деньгами, потому следует с тебя получить за месяц вперед.
– Да я тебе деньги вчера отдал…
– А свидетели есть? Имеешь ли ты законную расписку? Мы тоже понимаем, пущай неученые… ха, ха, ха!
Я почти что ополоумел от такого рода развязки романа. Дядя Листар долго смотрел на меня, освещая всю комнату нахальной и презрительной улыбкой. Наконец, приметивши на моем лице некоторые нехорошие подергивания, с которыми я обыкновенно смотрю на людскую подлость, он ласково потрепал меня по плечу и сказал, снисходительно и добродушно улыбаясь:
– Ну, ну, не пужайся! Ха, ха, ха! Это я тебя постращать захотел, потому все же я хозяин в своем дому… А ты говоришь: зачем пришел? Хозяин-то? А-х-ха, ха, ха! Деньги от тебя точно што приняты сполна. Будь спокоен, – мне, брат, как перед богом: чужого не нужно… Н-не-ет! Не таковские! А ты живи со мной в дружбе – и я с тобой буду за это самое в дружбе жить. Ну-ка, хватим по махонькой да чайку потом маханем. Оно натош-шак-то куды хорошо, бра-ец ты мой! О-ох-х, люблю на-тошшак махенькую раздавить!..
Говорил это Листар и в то же время одними ногтями мастерски откупоривал полуштоф. Все тело его дрожало во время этого действия, губы чмокали, а по водянистому закожью лица переливались какие-то быстрые тени, отчего вся фигура хозяина приняла зверски-нетерпеливое выражение.
– А эфто, – разговаривал он, вытирая стакан, – што отец написал, читай ни в зачет. Ах, грамотник был, по рассказам! Это, брат, был не такой, какие ежели нонишние старики живут. Он тут всю свою жисть прописал. Ко мне многие господа, наехадчи, читают эти самые дела и очень смеются, а иные дарят; но тебе ни в засчет приставляю, потому я прост. У меня за одной полоумной полковницей из немок сто тридцать на серебро пропало, – так я и то с ней взыску не делал. Махнул только рукой и думаю: н-ну, мол, господь с тобой!.. Разживайся на мои деньги… Ходила эта самая полковница по слободе-то лет пять, все стращала меня: я, говорит, Листашка, за твое со мной разбойство чину лишусь, а дом у тебя продам и тебя возьму к себе в крепостные… Видишь, какого зла пожелала; но я все стерпел, как она меня ни стращала… Ладно, думаю. Вот у нас народ-то какой! У нас тут первое дело одиннадцатая заповедь – не зевай! Ха, ха, ха!
В это время отворилась дверь, и в комнату вошла новая личность в виде мозглявенького старичишки в рваном полушубке, босого, но державшего себя с необыкновенным достоинством. Не снимая своей истасканной татарской шляпенки и не выпуская из рук бумажного крючка с махоркой, он вместо поклона развязно тряхнул головой, пожал нам с хозяином руки и заговорил сиплым и картавым тенорком:
– Ага! так вот вы где пируете-то? А я это вышел на улицу: смотрел, смотрел, куда это, мол, наш Листар задевался? Спасибо уж девчонка Пафнутьихина объяснила: они, говорит, дяденька, с жильцом в мезонинчике пьянствуют. Я сичас и подумал: дай, мол, и я пойду к ним для шутки. Все, мол, оно веселее вместе-то. Ну-ко, дядя Листар, влей мне стакашек. Я еще, признаться, нонишнего числа ни тово… не успел раздрешить. Только, значит, встамши-то, с супругой кофейку попили, да, выходит дело, вчера у меня знакомые господа были (что же не приходил, Листар? Чудесное, братец, угощенье было от тех господ для всей семьи), так от них пирога сдобного этакой кончище остался, – ну, мы, к примеру, и перехватили безделицу.
– Ну-с, доброго здоровья! – произнес затем новопришедший человек, держа в руке налитый ему дядей Листа-ром стакан. Потом он обратился лично ко мне:
– Што это, милостивый государь, какое у вас лицо приятное, право! Самое господское лицо! И так надо полагать, что я вас видел где-нибудь? Только вот, дай бог память, не вспомню никак, в каких местах я видел вас? А не иначе, должно думать, что в хороших местах, в господских… Да, может быть, не знакомы ли вы с господином майором Белоконовым? Они мои благодетели. Бываем у них часто, когда ежели в Питере случаемся по своим делам. Завсегда приглашают – и чаем потчуют из своих собственных рук… Известное дело, что любят они нас за наши услуги. Нас так-то, слава богу, многие господа знают.
И то ли в благодарность за то, что знают их многие господа, то ли благословляя раннюю и даровую выпивку, старичок перекрестился и, наподобие самого удалого молодца, опрокинул в горло стакан, закусил кусочком черного хлеба с солью и, выразив при этом основательную мысль, что «закуска-то у нас не больно гожа», проворно ушел, обещая в непродолжительном времени явиться к нам с закуской более исправной.
– Вот это, брат, так старик, – уверял меня дядя Листар. – Уж можно чести приписать! Мы, друг, с Кузьмичом (его Кузьмичом зовут) с малолетства знакомы. Уж и дирались же мы с ним, когда помоложе были. Мы с ним драками-то этими такие-то куски хлеба себе доставали, – беда! Купцы приезжие или бы, к примеру, господа военные первым удовольствием полагали на кулачки нас с ним стравить. После бою – известное дело: кто рублик, кто трынку, а какие позадористее – и пятерки цельные отваливали, – всяк по силе-мочи. Так-то! Ну, теперича этого нет… Не те времена… Не народ ныне стал, а так, прости господи мое согрешенье, ровно бы вот шиш поганый какой!..
Такая печальная характеристика нынешнего народа заставила глубоко задуматься дядю Листара. Он грустно уткнул лицо в свои здоровые руки и беспомощно оперся ими об стол.
– Как это ты, хозяин, выходил биться с таким плюгавым человеком? – спросил я, желая прекратить тяжелую паузу, воцарившуюся между нами. – Ведь ты его на одну ладонь посадишь, а другой раздавишь. Дымок только взовьется.
– Дымм-мок! Э-эхх ты! – воодушевило дядю Листара мое возражение. – А еще городской, еще ученый. Да Кузьмич меня почитай завсегда побивал, по тому случаю, – в этом месте разговора хозяин наклонился к моему уху и секретным шепотом продолжал: – потому, годов двадцать пять этому, надо думать, прошло, сдружился Кузьмич с каким-то странником – и выучил его тот странник слегка приколдовывать. Выучивши, врезал ему в левую руку разрыв-траву, и, может, он через эту самую травку левым кулаком железные замки разбивал, а не токма чтобы кость человеческую.
– Но тол-лько, – плутовски грозясь на меня толстым пальцем, рассказывал Листар, – только же мы и сами на счет этих делов не промахи. Тоже сами слегка обучены. И как я, к примеру, дознался (большие деньги человеку одному пропоил, а дознался), что у него в левой вся сила, принялся в боях с ним по правой его колушма-тить… Ну, значит, и кончен бал, потому одной левшой ему меня не задолеть. Правая-то у него и по сие время ровно бы кисть какая висит. Вся отсохла! Вот какие времена-то в старину были! Ни за што ни про што нашему брату деньга-то валила.
– А вот, сударь, я к вам еще старичка привел, – перебил наш разговор Кузьмич, входя к нам с каким-то судком. – Гость на гость – хозяину радость, – улыбался он своими желтыми деснами, с видимым торжеством устанавливая на стол принесенный судок. В дверях между тем робко переминался еще старик, совсем седой, беззубый и дряхлый, но с тусклой улыбкой на сморщенном лице и с ребенком на руках.
Заметивши конфуз старика, Кузьмич живо бросился к нему и, подтаскивая его к столу, торопливо говорил:
– Входи, входи, Фарафонтьич! Што ты боисси? Ты, может, барина опасаешься? Не опасайся, брат! Барин, я тебе прямо скажу, свой. Не фальшивец какой-нибудь, а из высоких чинов, надо полагать. Сам смотри!
Старик в самом деле принялся освещать меня своею тусклою улыбкой, а ребенок, которого он держал на руках, усиленно болтал ножонками, стараясь высвободить их из напутанного на них тряпья, смеялся хотя и бессмысленным, но тем не менее необыкновенно серебристым смехом, которым могут смеяться только дети первого возраста, и настойчиво протягивал ко мне свои руки.
– Это он у тебя гостинцу просит, – каким-то замогильным, даже на мгновение испугавшим меня голосом заметил старик. – Он у меня смелый, – ко всем на руки просится, – барыни приучили.
Говоря это, старик улыбался еще радостнее и тусклее, а Кузьмич сейчас же посоветовал мне пожертвовать ребенку какую-нибудь малость, примерно гривенник, что ли, с лукавым смехом уверяя меня, что у них тут у всех ребята очень смелые.
– Такие прокураты – беда! Потому завсегда при господах. Он тебе и ручку поцелует, и песню сыграет, спляшет, – ей-богу! Ровно бы цаганенок какой! Ах-х! – с глубоким вздохом, доказывавшим важность родительских обязанностей, договорил Кузьмич.
– Н-нет-т, барин, как я своих к этой самой политике приучаю, – страсть! У меня сейчас каждое дитя и ручкой-то тебе сделает, и живым манером тебе во всякое место слетает, и в ножки-то поклонится, – па-атеха! Зато уж у меня держись! Как только, примером, мы в своем семействе откушаем, сейчас все ребята идут сперва, как есть как у господ, у супруги ручку целовать, потом у меня: «мерси, мамашенька! мерси, папашенька!» Вот каковы у нас порядки-то, – не трожь, мужики!.. Не трожь!..
Дядя Листар одобрительно слушал этот монолог и разливал в то же время водку в надтреснутый стакан, в безногую рюмку и в чайную без ручки чашку. Брови его хмурились все серьезнее и серьезнее, и наконец, когда Кузьмич кончил похвалу туземным обычаям, он, снисходительно обратившись ко мне, безапелляционно закончил:
– Да, братец! Вот они у нас, порядки-то! Сызмальства приучаем, зато нам господь и подает. Дай ребеночку-то хоть полтину серебром, – не грех будет, потому ребенок эфтот – сирота. О-ох-хо-хо!
Голос дяди Листара при этом внушении зазвучал опять вчерашними пугающими нотами, и потому я, чтобы мало-мальски утешить бурливость этих нот, поспешил поскорее приласкать ребенка и вручить в его раздвинутые граблями лапки нечто такое, что он навсегда спрятал от моих глаз в своем маленьком ротишке.
– Вот молодца! вот молодца! – дружным хором поощрила это прятанье вся компания. – Поклонись теперь дяденьке. Сделай барину ручкой! Вот так! Водочки хочешь? – спрашивает дядя Листар, повертывая перед ребенком сиявший на солнце стакан.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.