Текст книги "Сомерсет Моэм. Король Лир Лазурного Берега"
Автор книги: Александр Ливергант
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
2
В людях
Началась жизнь Уилли «в людях» и в самом деле невесело, с расставания с самым близким ему после смерти родителей человеком – с няней. «Не успели мы приехать в дом священника, – рассказывал Робину Моэму восьмидесятилетний писатель, – как мой дядя сообщил мне, что вынужден будет отослать няню обратно во Францию – содержать ее он не сможет. А ведь кроме няни меня уже ничто не связывало с тем счастьем и любовью, которыми я при жизни родителей был окружен на авеню Д’Антен. Она была моим единственным настоящим другом, и меня она любила ничуть не меньше, чем я ее. И вот теперь, в первый же вечер, нас с ней разлучали».
«Никогда не забуду горечи последующих нескольких лет», – жаловался спустя много лет он Робину, а между тем особых забот и тревог Уилли, живя у дяди, выпускника Оксфорда, викария Высокой церкви Генри Макдональда Моэма и его жены-немки, дочери нюрнбергского банкира и предпринимателя Барбары Софии фон Шейдлин, не испытывал. Главная беда состояла в том, что жизнь в доме викария, здании из желтого кирпича с красной крышей, готическими окнами, с конюшнями и каретным сараем, протекала однообразно и скучно до одури. Находился дом за городом, в миле от церкви, при нем был большой парк, из окон столовой открывался вид на поля. В этом построенном в церковном стиле здании дядя Генри и прожил более четверти века, с июня 1871 года. Сюда, выйдя за него замуж, фрейлейн Шейдлин, женщина спокойная, тихая, во всем подчинявшаяся мужу, привезла свое нехитрое приданое: инкрустированное бюро с выдвижной доской, несколько фигурок нимфенбургского фарфора и четыре стакана для вина, на которых были выгравированы шестнадцать гербов рода фон Шейдлинов.
В услужении у Моэмов были садовник и две служанки. Помимо своих основных обязанностей, садовник за фунт в неделю еще и ухаживал за курами, следил за печами. Служанкам платили по 12 фунтов в год, и к Рождеству каждой полагалось новое ситцевое платье. После завтрака одна из служанок, протопив печь, если была очень уж плохая, промозглая погода, приносила хозяину «Таймс»; газета, которую, как уже говорилось, из экономии выписывали на три семьи, была в распоряжении дяди Генри с десяти утра до часу дня. После часа, перед обедом, дядя отправлялся к рыбакам на причал, покупал у них устрицы и там же, на причале, съедал ровно 12 штук. Жаловал устрицы и племянник. «Я обожаю устриц. Мальчишкой я жил в Уитстейбле, – вспоминал впоследствии Моэм, – а этот городок был тогда одним из главных „устричных“ центров в Англии. Устрицы – это то немногое, очень немногое, что мне нравилось в Уитстейбле»…
Пока викарий изучал газету, его супруга – нередко в сопровождении племянника – ходила за покупками и в банк. Лавки и банк располагались в рыбачьем поселке на главной улице – впрочем, единственной. Хай-стрит была очень длинной, спускалась, извиваясь змеей, к морю, по обеим ее сторонам стояли небольшие двухэтажные домики, многие из них принадлежали торговцам. В переулках ближе к гавани селились рыбаки и беднота, в основном нонконформисты, то есть баптисты, квакеры, методисты, которым в англиканскую церковь путь был заказан и у которых покупать съестное викарий строго-настрого запрещал. Помимо нонконформистов дядя терпеть не мог приезжавших в Уитстейбл на лето отдыхающих из Лондона, называл их чужеземцами и старался поэтому июль – август, когда городок заполняли многочисленные столичные туристы, проводить за границей.
Когда миссис Моэм заканчивала дела с управляющим банка, она поднималась на второй этаж перекинуться словом с его сестрой; дамы обменивались приходскими новостями, сплетничали, как водится, Уилли же тем временем сидел в одиночестве в гостиной, уставившись в потолок или лениво следя глазами за рыбками в аквариуме. Сделав покупки, тетя с племянником заглядывали на почту, а потом спускались по переулку к окруженной складами маленькой бухте; тетка – романтик в душе – подолгу смотрела на море, а Уилли собирал на берегу камушки и бросал их в воду.
Обедали в доме викария в час дня; после обеда Уилли готовил уроки. Латыни и математике его обучал дядя, не знавший толком ни того ни другого; музыке – тетя. Музыкальные познания Софии фон Шейдлин ограничивались десятком романсов, которые она, когда бывали гости (а бывали они крайне редко), с удовольствием распевала слабым надтреснутым голоском.
После чая играли в триктрак, в восемь часов вечера подавался холодный ужин, а после ужина начиналась экзекуция. Уилли усаживали на стул в конце стола, дядя раскрывал молитвенник на нужной странице и требовал, чтобы племянник выучил наизусть краткую молитву, предназначенную на этот день. «Послушаю тебя перед сном, – говорил дядя. – Произнесешь молитву должным образом – получишь кусок кекса». С этими словами дядя удалялся к себе в кабинет, а Уилли, уткнувшись головой в ладони, горько плакал и на вопрос сердобольной тетушки, что случилось, жаловался, что не понимает из написанного в молитвеннике ни единого слова. Пожаловавшись, вновь заливался слезами. Обыкновенно тетушка утешала племянника, объясняя ему, что дядюшка Генри вовсе не хотел его обидеть. «Твой дядя хочет, – увещевала она заплаканного сироту, – чтобы ты выучил молитву для твоего же, Уилли, блага». Выучить молитву тем не менее не удавалось, дядя сердился, но потом отходил: вероятно, жена уговаривала его, что Уилли еще слишком мал, чтобы выучивать молитвы наизусть.
После вечерней молитвы, на которую тетушка сзывала всех домочадцев, Уилли шел спать, дядя же читал до десяти, а потом отправлялся на боковую и он. В субботу викарий писал у себя в кабинете воскресную проповедь; он любил говорить, что он – единственный человек в приходе, который трудится семь дней в неделю. Вообще Генри Макдональд Моэм был типичным снобом в теккереевском понимании этого слова. О себе он был весьма высокого мнения. А еще более высокого – о местном сквайре, перед которым гнул спину и которого превозносил точно так же, как не любил диссентеров и городскую бедноту. И с теми, и с другими обходился грубо и надменно, за что в городе его недолюбливали. Не от него ли, кстати сказать, унаследовал племянник Уилли непреодолимую тягу к богатым, именитым, сильным мира сего?
В воскресенье же (самый ответственный для него день недели) викарий вставал раньше обычного, читал длинную молитву и нарезал хлеб ломтиками для причастия. В десять подавалась карета, и дядя, предварительно выпив взбитое яйцо с хересом, чтобы лучше звучал голос, в сопровождении супруги в черном атласном платье отправлялся в церковь, куда без труда мог бы дойти и пешком; находилась церковь Всех Святых всего-то в миле от дома викария, никак не дальше, однако ритуал и положение требовали кареты: ходить в храм Божий пешком приходскому священнику не пристало.
Проповеди дяди Уилли обычно слушал вполуха и, когда вырос, отозвался о них в «Записных книжках» довольно нелицеприятно: «По воскресеньям дважды в день приходской священник толковал наиболее доступные места из Священного Писания. В течение минут двадцати он оделял свою неотесанную паству банальными суждениями, излагавшимися на низкопробной смеси цитат из Библии начала семнадцатого века и газетных штампов. Священник обладал редкой способностью горячо и пространно растолковывать вещи, очевидные самому недалекому уму. Свое красноречие он тратил на две регулярно чередовавшиеся темы: нужды бедных прихожан и нужды самой церкви»[6]6
Перевод И. Стам.
[Закрыть].
Итак, Уилли рассеянно слушал, как дядя «оделяет свою неотесанную паству банальными суждениями», «выпалывает греховные ростки ереси» и изливает испепеляющий гнев на атеистов, папистов, сектантов и прочих отступников. Слушал, смотрел по сторонам, с нетерпением дожидаясь, когда же, наконец, запоют последний псалом (религиозные обряды уже тогда становились для него пустой формальностью) и дядя с церковным старостой уединятся в ризнице подсчитать пожертвования.
После первой воскресной проповеди викарий возвращался домой, пил чай и вновь ехал в церковь – на этот раз на проповедь вечернюю. После же проповеди позволял себе пропустить стаканчик; он вообще не был, что называется, врагом бутылки и любил на доводы поборников трезвости отвечать: «Господь повелел нам пользоваться мирскими благами»[7]7
Здесь и далее перевод И. Стам.
[Закрыть]. «Священнику платят за то, чтобы он проповедовал, а не за то, чтобы сам исповедовал благочестие», – не без известной доли цинизма поучал он своих домочадцев и в подтверждение правоты своих слов держал у себя в буфете под надежным замком изрядный запас виски и ликеров. «Людям спиртное не на пользу, да и грешно вводить их во искушение; к тому же они все равно не оценят эти напитки по достоинству», – говаривал он, оттачивая на племяннике свое своеобразное чувство юмора. Подобные изречения, однако, Уилли развлекали не слишком, но и в школу ему не хотелось, он, словно догадываясь, что его ожидает, уже тогда не ждал от нее ничего хорошего. В то же время назвать жизнь десятилетнего сироты в доме викария хорошей – веселой, интересной, насыщенной, – как читатель, надо полагать, убедился, – тоже довольно трудно.
И все же было бы преувеличением изображать дом дяди Генри и тети Софии, как это делают некоторые биографы, чуть ли не тюрьмой, рисовать жизнь сироты исключительно в мрачных тонах. Как иначе объяснить, рассуждают они, что герой «Бремени страстей человеческих», и в самом деле наделенный Моэмом многими биографическими чертами, с нетерпением, в расчете на наследство, ждет дядиной смерти? Рассуждение сомнительное: «Бремя страстей человеческих» – роман, а не автобиография. Герой же романа Филип Кэри во многом похож на Уильяма Сомерсета Моэма, а во многом и не похож, о чем в свое время мы еще будем говорить. Сейчас же отметим справедливости ради: Папаша Моэм, как называли викария в округе, угрюмого вида (хотя и не лишенный своеобразного юмора) пожилой джентльмен с глубоко посаженными, как у всех Моэмов, глазами, длинными волосами, из-под которых проступала плешь, и длинными же, закрученными, как у полицейского, усами, свой долг перед умершим старшим братом выполнял исправно.
И не только перед старшим братом, но и перед его женой: незадолго до своей смерти Эдит Снелл написала викарию письмо, в котором просила его стать крестным отцом ее младшего сына. «Под Вашим началом, – писала деверю она, – мой сын станет воином за веру Христову и всю жизнь, до самой смерти, будет богобоязненным, кротким и набожным…»[8]8
Перевод Е. Голышевой, Б. Изакова.
[Закрыть]
Дядя Генри дал племяннику пристанище, прилежно занимался его воспитанием и образованием, определил в школу, забирал домой на каникулы, отправил, когда тот заболел, лечиться во Францию и от всей души хотел пристроить его к какому-то делу. Богобоязненным Уилли не стал, это верно, но под началом дяди, безусловно, находился и его покровительством пользовался. Да и не жил Уилли в «уитстейблской тюрьме» так уж долго – только несколько месяцев после Франции, да еще на каникулах и пару месяцев перед отъездом в Гейдельберг.
Требовать от Папаши Моэма и его добронравной, во всем подчинявшейся мужу хаусфрау большего и в самом деле смысла не имеет. Во-первых, эта пожилая (им обоим было тогда уже за пятьдесят) чета, никогда раньше Уилли не видевшая, при всем желании не могла окружить его «родительской» любовью. Другое дело – забота и воспитание, и Папаша Моэм с женой (жена особенно) как могли, на свой, правда, манер, заботились о десятилетнем сироте и его воспитывали. Во-вторых, отец Уилли, хоть и был при жизни человеком состоятельным, большого наследства сыновьям не оставил – привык жить, как уже говорилось, на широкую ногу. После продажи дома под Парижем, а также парижской квартиры с мебелью, статуэтками, гравюрами и кинжалами и помещения вырученной суммы в банк под проценты каждый из четырех сыновей получил довольно скромный годовой доход в 150 фунтов стерлингов. Платить из этих денег французской няне, да еще для десятилетнего парня, только ради того, чтобы тот продолжал общаться с близким ему человеком и не забывал свой первый язык, и впрямь, если вдуматься, было «неоправданным расточительством».
Верно, у ограниченного и прижимистого дяди мальчику порой жилось не сладко, однако зла против викария Моэм никогда не держал, к его жене Софии был даже привязан, да и она относилась к Уилли с симпатией, проводила с ним много времени и защищала как могла от нападок сурового супруга. Свою жизнь у опекуна, при всем ее однообразии и скуке, Моэм вспоминал не без юмора и, хотя дядю и недолюбливал, не мог не отдавать должное его надежности, добросовестности и не раз спорил с братом Фредди, говорившим: «Боюсь, богослов из него получился не слишком вдумчивый, да и опекун он тоже не ахти». На экземпляре первого романа Моэма «Лиза из Ламбета», который он послал дяде Генри за две недели до его смерти, написано: «Викарию… с любовью от автора». Слово «любовь» здесь, конечно, формальное, но ведь его могло и не быть …
Когда же писателю было за семьдесят, он побывал, впервые за шестьдесят лет, в доме Папаши Моэма и записал на обороте титула своих «Записных книжек», только что тогда вышедших из печати: «Пишу эти строки в столовой дома викария в Уитстейбле, где я проводил каникулы, когда ходил в школу. В этой комнате дядя с теткой учили меня играть в вист». И научили: Моэм всю жизнь слыл заядлым картежником; скучноватому и примитивному висту предпочитал, впрочем, азартные триктрак и покер, а также затейливый бридж.
В столовой же он и читал: собственная комнатушка была слишком мала и темна, гостиная, наоборот, излишне велика, да и плохо отапливалась. У неохочего до знаний и довольно ленивого Папаши Моэма собралась тем не менее отличная библиотека. Самого же его книгочеем назвать было трудно. Кроме Священного Писания, про которое викарий не без юмора говаривал, что дьявол всегда сумеет подыскать и обернуть в свою пользу цитату из Библии, он почти ничего не читал, однако книги регулярно покупал и сумел приучить племянника не только к висту, молитвам и экономии воды и тепла, но и к чтению.
Десятилетний Уилли, хотя по воскресеньям ему читать строго запрещалось, глотал книги без разбора, больше же всего любил Вальтера Скотта, «Тысячу и одну ночь» и «Алису в Стране чудес», тем более что во всех этих изданиях имелись превосходные иллюстрации. «Когда я оглядываюсь назад на свою долгую жизнь, – сказал Моэм через семьдесят с лишним лет, передавая в дар школе свою библиотеку, – я начинаю понимать, что чтение всегда было для меня одним из самых больших удовольствий». «У нее была подлинная страсть к чтению… она жила в воображаемом мире, пользуясь свободой, недоступной для нее в повседневности»[9]9
Перевод Н. Ман.
[Закрыть], – писал Моэм спустя многие годы в романе «Луна и грош» про жену героя, художника Чарлза Стрикленда. Писал будто про самого себя: в подростковом возрасте им тоже владела «подлинная страсть к чтению», он тоже предпочитал жить в воображаемом мире и тоже, читая, обретал свободу, которая была ему недоступна в унылой повседневности – сначала в доме викария, потом в школе.
В школу, впрочем, просто так не брали, даже близкого родственника викария; к школе ребенка надо было готовить, и дядя Генри и его жена с этой задачей тоже справились. В основном, правда, эта подготовка сводилась к изучению предмета, который в России в те же годы именовался Законом Божьим. Обучение Закону Божьему, как мы уже писали, обыкновенно кончалось слезами: «Айвенго» и «Али-Баба и сорок разбойников» были куда увлекательнее Псалтыри, часто перечитывались, запоминались не в пример лучше.
Старшие братья Уилли были отправлены из Франции учиться в Дувр, в местный колледж на территории Дуврского монастыря, и в школьную жизнь все трое – заметим сразу, в отличие от Уилли, – довольно быстро вписались. Самый старший, Чарлз, был первым и в регби, и в математике, и в латыни. Фредди же сочинял прекрасные стихи и при этом, что у поэтов бывает нечасто, отменно играл в крикет, чем завоевал уважение соучеников, хотя и не сразу – поначалу они обзывали его лягушатником: как и все младшие Моэмы, Фредди говорил на своем родном языке с заметным французским прононсом – сказывалось французское детство.
Младшего же брата Уилли летом 1884 года викарий определил в домашнюю школу местного врача доктора Этериджа, чья дочь за скромную мзду занималась с маленькими детьми. Уилли Моэм ей запомнился. «Он очень, очень сильно заикался, – рассказывала она впоследствии Робину Моэму, – и остальные дети смеялись над ним. Одет он был в бархатный костюмчик с белым кружевным воротником».
А спустя без малого год, в мае 1885-го, Генри Макдональд отдал племянника в Кентербери, в младшие классы местной Кингз-скул, которая считалась чуть ли не самой старой в Англии: согласно легенде, основана она была еще в V веке монахами-августинцами. Находилась школа на территории Кентерберийского собора – оплота англиканской церкви, и, соответственно, обучение в ней носило подчеркнуто религиозный, схоластический характер. В такую школу дядя отдал племянника, конечно же, не случайно: он хотел видеть Уилли себе подобным, готовить его к церкви, к богословской карьере. Все учителя Королевской школы, что для викторианской эпохи было, впрочем, типично, образование получили богословское, были посвящены в духовный сан и именовались «преподобными» (Reverend). Большинство учеников были, как и Уилли, родственниками священников, латынь, на которой шла служба в соборе, считалась в Королевской школе профилирующим предметом, и мальчиков регулярно водили на богослужения.
Ничего этого Уилли, разумеется, знать не мог, однако первое впечатление от школы, – а первое впечатление, как известно, самое верное – было не вполне благоприятным. Здание Королевской школы из красного кирпича, а также высокая кирпичная стена, окружавшая ее территорию и отделявшая от соседней Пэлэс-стрит, сильно смахивали на тюрьму. А директор, преподобный Джордж Блор, детина двухметрового роста, обладатель огромных ручищ, большой рыжей бороды, зычного голоса и громоподобного смеха, вселявшего в учеников панический страх, походил на свирепого великана из сказок «Тысячи и одной ночи».
– Ну как, молодой человек, рад, что поступаешь в школу? Сколько тебе лет?
– Десять.
– Надо говорить: «Десять лет, сэр». М-да, тебе еще многому предстоит научиться.
Вот какой диалог между десятилетним Филипом Кэри и директором школы приводит Моэм в «Бремени страстей человеческих». Если подобного обмена репликами между преподобным Блором и Уилли Моэмом в действительности и не было, большого значения это не имеет: в создавшихся обстоятельствах он вполне мог бы иметь место.
Осознав, что ему еще многому предстоит научиться, оторопевший Уилли только и сумел, дрожа всем телом, точно Оливер Твист, шепнуть дядюшке: «Скажите ему, дядя, что я заикаюсь!»
3
Черная книга
Уилли боялся не зря: заикания ему в Королевской школе не простили. Как не простили бы в любой другой. Ни ученики, ни учителя. Однажды вечером, пишет Моэм в книге «Подводя итоги», накануне возвращения в школу после каникул, он от всей души помолился о том, чтобы Бог избавил его от заикания. Помолившись, мальчик спокойно уснул, не сомневаясь, что наутро сможет говорить, как все люди, ведь дядя внушал ему, что «вера движет горами». Он уже представлял себе, как удивятся соученики, когда увидят, что заикаться он перестал. «Я проснулся радостным, бодрым, – вспоминает Моэм, – и для меня было тяжким, жестоким ударом, когда оказалось, что заикаюсь я точно так же, как и раньше».
Очень скоро выяснилось, что в школьную жизнь, в отличие от старших братьев, Уилли не вписался и не впишется. И прежде всего не впишется в спартанский школьный быт, в непререкаемую армейскую дисциплину закрытой английской школы. В невозможность принять ванну чаще раза в неделю и читать в постели после вечерней молитвы. В необходимость каждодневно по звону колокола, надев все черное – черную курточку, черные полосатые брюки, накрахмаленный воротничок и черный галстук, – бежать в классную комнату на утреннюю молитву, после чего пить жидкий чай, заедая его черствым хлебом, густо намазанным прогорклым маслом. В обязанность по воскресеньям исправно ходить в Кентерберийский собор и сидеть на хорах, слушая нескончаемую проповедь соборного каноника. Торопиться на десятиминутной перемене во двор, где начинались шумные спортивные игры, а вечером со всех ног нестись на вечернюю перекличку.
А ведь Уилли был не менее способным, чем старшие братья. Разве что несобранным: в Черной книге, где учителя Кингз-скул тщательно фиксировали провинности учеников, против фамилии Моэм значилось: «Отсутствие внимания». Собственно говоря, у учащегося Моэма таких записей было три: дважды – «Отсутствие внимания» и один раз – «Полное отсутствие внимания». Если ученик попадал в Черную книгу трижды, против его имени появлялась лапидарная запись красными чернилами: «Высечь». Осуществлял порку, оказывая тем самым честь наказуемому, лично директор школы.
«Отсутствие внимания» было, прямо скажем, не самой серьезной провинностью. Бывали и посерьезнее: «Воровал фрукты из школьного сада». Или: «Аморальное поведение». (Если я правильно понимаю, что имелось в виду, «аморальное поведение» было свойственно абсолютному большинству учащихся.) Или: «Ломал школьные парты». Или: «Бормотал дерзости». Или: «Бросал снежки в амбар». Или: «Не успевает по французскому языку». Или: «Носит в школу насекомых».
Мы не знаем, носил ли Уилли в школу насекомых, воровал ли фрукты из школьного сада, но не приходится сомневаться, что школьных парт он не ломал, снежки в амбар, скорее всего, не бросал, по-французски же – и это мы знаем доподлинно – успевал хорошо и, конечно же, «бормотал дерзости». Что же до «отсутствия внимания», то на академических успехах Уилли оно не сказывалось или сказывалось незначительно.
И вместе с тем чувства локтя с однокашниками (а их в Кингз-скул, если считать не только учеников младших классов, но и старшеклассников, было в общей сложности более ста) так за четыре года у него и не возникло. Более того, то ли от заикания, то ли из-за слабого здоровья, то ли от нежелания или неумения найти себя среди других, то ли от неспособности к спортивным играм (а в английских закрытых школах спорт, как никакой другой предмет, пользуется всеобщим уважением, «слабосильные» же подвергаются постоянным насмешкам и издевательствам) Уилли Моэм ощущал себя и в младших, и в старших классах «чужим среди своих», изгоем, аутсайдером.
«Я никогда не забуду горестей, выпавших на мою долю за пять школьных лет», – жаловался Робину Моэму спустя много лет писатель. Жаловался, а между тем, когда, как говорится в сказках, «пришло время помирать», отправился в Кингз-скул и попросил у тогдашнего директора разрешения быть похороненным на территории некогда ненавистной ему школы.
Живший же в Уитстейбле по соседству с Моэмами и тогда еще в школу не ходивший Джеймс Роберт Смит вспоминал впоследствии, какой у Уилли был грустный вид, когда он в школьной форме и в соломенной шляпе, со связкой книжек в руке собирался после каникул обратно в Кингз-скул. «Не думаю, что ему особенно нравилось в школе, – рассказывал Смит Робину Моэму лет пятьдесят спустя. – Скорее всего, ему хотелось освободиться от нее и жить дома, как жил тогда я. Никогда не забуду, какое печальное было у него лицо».
И это при том, что Уилли едва ли страдал от школьной дедовщины или от учителей больше, чем остальные приготовишки или, если буквально перевести с английского, «свежачки» (freshmen). От учителей, от их розг, унижений и издевательств в большей или меньшей степени страдали все учащиеся и младших, и старших классов. С групповой фотографии, помещенной в иллюстрированной биографии Моэма, написанной Энтони Кёртисом, на нас смотрят четыре преподавателя Королевской школы: преподобные Мейсон (кличка Морячок), выходец из Дублина Прайс (Ирландец), Кемпбелл (Выскочка) и рыжеволосый Ходжсон (Меланхолик) – в обязанности последнего входило каждодневно перед завтраком читать мальчикам главу из Библии. Все четверо – бородатые или усатые, с тяжелыми (чтобы не сказать тупыми), угрюмыми лицами, без тени улыбки, без малейших признаков вдохновения и человеколюбия. Меньше всего похожи эти крупные, мрачные, бородатые люди на выпускников Оксфорда, преподавателей уважаемой, старейшей в Англии закрытой школы, готовящей мужей церкви, тем более на преподавателей, посвященных в духовный сан. Если бы не длинные учительские мантии и плоские квадратные академические шапочки, Морячка, Ирландца, Выскочку и Меланхолика вполне можно было бы принять в лучшем случае за купцов, а в худшем – за разбойников с большой дороги, пощады от которых ждать не приходится.
Особенно усердствовал латинист Кемпбелл – тучный человек среднего роста с маленькими щетинистыми усами и багровым лицом. Отличавшемуся вспыльчивостью, садистическим темпераментом, язвительным нравом и тяжелой рукой Кемпбеллу ничего не стоило не только накричать на ученика, но и побить его. Как-то раз он так сильно ударил одного ученика учебником по голове, что тот оглох и отец мальчика подал на Кемпбелла в суд. Досталось от него и Моэму. Однажды бедный Уилли, отвечавший Кемпбеллу латинский урок, пришел в такой ужас от злобного окрика учителя, что начал заикаться и не сумел больше произнести ни слова, хотя перевод текста не составлял для него никакого труда. Перепуганный подросток мычал что-то невразумительное, класс покатывался со смеху, а рассвирепевший Кемпбелл колотил кулаком по столу и истошно кричал: «Разевай рот, тупая скотина! Говори!» Устав кричать, наставник с тяжелым вздохом подытожил: «Садись на место, болван. Не понимаю, с какой стати тебя перевели в старшие классы». «Я был в бешенстве, – вспоминал Моэм в написанных уже в глубокой старости воспоминаниях „Вглядываясь в прошлое“. – Мне хотелось его убить. Я был беспомощен, поделать ничего не мог, но про себя решил, что в следующем семестре ни за что не буду ходить к этому зверю»[10]10
Перевод Ю. С. и И. З. под редакцией Э. Кузьминой.
[Закрыть]. Заметим, что это Кемпбелл 8 июня 1888 года вписал в Черную книгу против имени Моэма три слова – «Полное отсутствие внимания».
На втором и третьем годах обучения способности Уилли наконец заметили и поощрили. В 1886-м он был признан лучшим учеником года в своем классе. В 1887-м получил музыкальную премию. В 1888-м – премию за успехи в богословии, истории и французском. Удостоился «целого вороха наград – никому не нужных книг, – писал Моэм в „Бремени страстей человеческих“, – на негодной бумаге, но с великолепными переплетами с оттисненным на них школьным гербом»[11]11
Перевод Е. Голышевой, Б. Изакова.
[Закрыть]. Поощрения такого рода были хороши не столько сами по себе, сколько потому, что давали право в возрасте тринадцати лет надеть вожделенную короткую черную мантию и перейти из младших классов в старшие.
Отрадны были и перемены, произошедшие за эти годы в школьном руководстве. На смену начетчику и схоласту великану Блору, которого так испугался в первый день Уилли, в Королевскую школу в 1887 году пришел более либеральный, гуманный и демократичный Томас Филд. Недоброжелатели называли сына скромного торговца льняными товарами из Уитстейбла плебеем и отказывались понимать, с какой стати капитул остановил на нем свой выбор. Хотя этот высокий, худощавый, небрежно одетый молодой еще человек и сам в свое время учился в Кингз-скул, был ученым-классиком, к тому же принял духовный сан, он ополчился против традиционного засилья в Королевской школе латыни и греческого. Наперекор Морячку, Ирландцу, зловредному Кемпбеллу и компании, он делал все возможное, чтобы развернуть неповоротливый школьный корабль в сторону современных языков и естественных дисциплин, которые прежде, при Блоре, находились в школе на вторых ролях. В отличие от Блора и других наставников старой выучки, Филд любил поговорить о немецкой философии и французской литературе, рассуждал о самоуправлении Ирландии, приглашал в школу учителей, не принадлежащих к духовному званию, – общее развитие учащихся интересовало его в первую очередь.
Главное же, Филд благоволил к Уилли Моэму. Директор нередко брал его под свою защиту, оценил по достоинству его способности, приохотил юношу к античной литературе и театру – своим любимым предметам, рассказывал ему про раскопки в Греции, в которых сам в бытность свою в Оксфорде, а потом в Харроу, где одно время преподавал, принимал деятельное участие. Когда Моэм спустя много лет, приехав в Кингз-скул с благотворительной миссией (писатель подарил школьной библиотеке полторы тысячи книг), разглядывал школьные фотографии, он нашел себя без труда: Уилли расположился в ногах у директора Королевской школы Томаса Филда.
Ко всему прочему, у Моэма наконец-то появился в школе друг, и это при том, что и в старших классах его не любили по-прежнему, он, как и раньше, оставался в школе белой вороной. То, что Моэм пишет в «Бремени страстей человеческих» про своего героя, и в самом деле на автора во многом похожего: «Соученики простили ему успехи из-за его физического изъяна», – не вполне соответствовало тому, что происходило с ним самим. Раньше соученики с охотой издевались над заикой, теперь же вдобавок испытывали зависть к фавориту директора, завидовали его академическим успехам, его усидчивости, обзывали зубрилой, книжным червем, не любили за зазнайство, самообладание, наблюдательность и злой язык. В Королевской школе у Моэма была кличка «маленький лорд Фаунтлерой».
Имени друга, с которым Моэм очень скоро сблизился, мы не знаем, в «Бремени страстей человеческих» его зовут Роуз, что, очень может быть, является контаминацией имен двух реально существовавших соучеников Моэма – Роу и Росса. Как на самом деле звали закадычного друга Уилли, не так уж, впрочем, и важно. Куда важнее другое. Роуз (будем звать его так, как звали в романе) питал к Уилли приятельские чувства, не более того. Уилли же боготворил Роуза, испытывал к этому красивому, отзывчивому, веселому, легкомысленному парню, отличному спортсмену, всеобщему – в отличие от Уилли – любимцу, чувство истинной влюбленности. Подобные чувства подростки нередко испытывают не только к девочкам (откуда им было взяться в закрытой викторианской школе!), но и к старшим по возрасту мальчикам. Роуз же, отметим, был сверстником Уилли. Чувство Уилли к другу было, надо полагать, первым и довольно ощутимым свидетельством его будущей нестандартной сексуальной ориентации. Было это чувство столь сильным, что, когда, пропустив по болезни семестр (после очередного приступа плеврита дядя отправил племянника пожить в средневековый Йер на Французской Ривьере, где Уилли занимался в группе таких же, как он, больных мальчиков у преподавателя-англичанина), Моэм по возвращении обнаружил, что Роуз заметно к нему охладел и сошелся с другим парнем, он совершенно потерял покой от ревности и неразделенной любви. В «Записных книжках» Моэм рассуждает о двух видах дружбы – интеллектуальной, когда «вас привлекают таланты нового знакомого… его непривычные идеи… его жизненный опыт», и животной, в основе которой «лежит животная притягательность». «Такой друг, – читаем в „Записных книжках“ за 1894 год, – нравится не за особые свойства или таланты, а потому, что к нему тянет. Чувство это безрассудное, неподвластное уму; вполне вероятно, что, по иронии судьбы, испытываешь тягу к человеку, совершенно того не достойному… Этот вид дружбы сродни любви…»[12]12
Перевод И. Стам.
[Закрыть] Именно таким «животным» другом, к которому Моэма тянуло, к которому он испытывал «дружбу сродни любви», и был, по всей вероятности, Роуз.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?