Текст книги "Привычка выживать"
Автор книги: Александр Михалин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Доказательство второе. Секс без детей
– Как это будет выглядеть?
– Шрамик. Почти незаметный. Там… множество складочек, и он затеряется среди них.
– И… всё?
Понимающая улыбка стала частью ответа:
– И больше никаких изменений. В физическом и физиологическом состоянии всё останется по-прежнему… Ну, кроме одного элемента. Совершенно незначительного.
– Я подумаю ещё?
– Конечно, конечно.
Животный инстинкт размножения для размножения собственно и возникает, для того, чтобы порождать детёнышей. Ради сохранения биологического вида.
Четыре консультации в четырёх медицинских центрах. Везде он изобразил видимое сомнение, прячущее истину спокойствия. Выбор лучшего варианта продолжался.
– У вас есть дети?
– Нет. Я даже не женат.
Врач пожимает плечами, но выражать удивление не решается, помня о коммерции. Поправляет очки и хмыкает, но это – не в счёт.
Операция миновала коротким сном. И вот – он стерилен. В остатке, действительно, только шрамик, в зеркале – красной полоской. Пластмассовый стаканчик содержит в себе идеально прозрачные капельки проверочного анализа. Вердикт:
– Всё хорошо. Завтра выписываем.
Нейтрально-восковая улыбочка сексуальной медсестрички.
Религии в целом относятся к стерилизации не положительно. Государства – мирские формы общественного существования – по большей части не препятствуют добровольной стерилизации, но всё же как бы недовольно морщатся. Некоторые государства балансировали на грани запрета. Понятно, что ни религия, ни государство не против сохранения биологического вида прихожан и налогоплательщиков.
Любовницы не верили ему, и он убеждал их, демонстрируя шрам. Постепенно женщины с ним раскрепощались, присоединялись к его – теперь естественной – раскрепощённости, но их в его жизни не становилось больше, чем было до операции.
Иногда он с улыбкой подбрасывал примитивную, но чёткую фразу:
– Не хочу плодить нищету! – не уточняя, какую нищету, материальную или духовную.
Ему частенько говорили:
– Существуют же разные средства предохранения! Зачем же так кардинально-то!?
В ответ он лишь пожимал плечами. Ничего не говорил, ни слово про то, что тут – дело принципа. Принципа и личной свободы от навязчивых принципов. Широкий шаг, оставляющий природную яму-западню на тропе судьбы без улова.
Доказательство третье. Радость от доставляемой душевной боли
Камера, в которой томился узник, была самым настоящим каменным мешком. Разномастные плиты стен и пола, квадрат зарешёченного окна высоко вверху под сводчатым, тоже каменным, потолком, лежак из грубых досок – вот и всё, что было в мешке. А ещё летняя духота, зимняя стужа. Особенно зимняя стужа. Дымоходы от тюремных печей проходили где-то в коридорах, за внутренней стеной. В зимние, поздне-осенние, ранне-весенние бесконечные дни и ночи заключённый жался к самым нестудёным плитам внутренней стены, смутно казавшимися тёплыми. Странно, что в летнюю жару те же самые плиты стены казались самыми прохладными, не такими нагретыми безумным солнцем, которое весь жар почему-то отдавало именно лету, очень неохотно появляясь и ничего не делая во все другие времена года.
К каменному мешку принадлежал и прилагался тюремщик, как естественная составляющая замкнутости и тугости мешка. Рыжий высокий человек. Круглое веснушчатое лицо ничего не выражало. Только белёсые ресницы иногда помаргивали, а тонкие губы растягивались порой в странную улыбку, в которой никак не участвовало выражение стеклянных глаз, да на шее шевелился острый кадык. Любимыми словами этого надзирателя, словами наиболее часто им повторяемыми, были: «не положено», «антисанитария» и «запрещается». А в остальном он был малоразговорчив и строг. Нет, надзиратель никогда не трогал узника даже пальцем, не обругивал, не оскорблял, так как всё это строго воспрещалось. Рыжий надзиратель никогда не нарушал приказов, не преступал запрещений, всегда действовал по инструкции. А ещё он частенько заглядывал в глазок в двери камеры узника, порой засматривался на долгие четверть часа: наблюдал, как тот, навернув на себя всё имевшееся в камере тряпьё, корчится в углу, замерзая. Или раздетого донага, одуревшего от жары, дышащего ртом, скользкого от пота. Наблюдал и посмеивался, быстрым бесшумным смешком, состоящим из частых выдохов.
Посаженный в мешок. Арестант. В мешок из каменных плит упрятано не только тело, но и душа. Душа бьётся в стены и не находит ничего, кроме этих стен. Душа терпеливо мерзнет в зимнюю стужу и иссушается жаром летних дней. Но всегда в арестантской душе – пусто.
Узник пытался если не заполнить, то хотя бы чуть изменить пустоту ведением примитивного календаря на стене камеры. Он процарапывал гвоздём чёрточки на камне стены: шесть вертикальных пересекались седьмой горизонтальной, получалась – неделя. Он успел нацарапать только три недели. Рыжий надзиратель заметил стенной календарь процарапанных черт. В тот же день тюремный каменщик зачистил стену грубым наждаком. Надзиратель растянул тонкогубость улыбки, моргнул белёсыми ресницами и сказал: «Не положено». Он, надсмотрщик, прилагался к давящему камню стен. Голых стен. Стены обязаны быть голыми. А потом рыжий надзиратель наблюдал в дверной глазок, как заключённый гладит дрожащей ладонью свежешлифованную проплешину на стене. Наблюдал и смеялся тихо и часто выдыхая.
Люди – единственные живые сущеснытва, которым доставляет истинное и несравненное наслаждение причинять мучения другим живым существам, особенно другим людям. И простых медленных или быстрых убийств или пыток людям зачастую вовсе недостаточно. Убийства и пытки должны доставлять кроме физических, ещё и душевные муки, как можно более жестокие душевные муки. В этом суть всех действий тех, кто создаёт страдания для других. Это возможно, вероятно, в силу того, что только у людей, единственных из всех живых существ, присутствует сложная эмоциональная жизнь.
В мешках бывают дыры. В каменном мешке дырами были щели меж плит. В этих щелях жили мыши. Тёмненькие и мелкие, куда как мельче полевых и амбарных. Эти тюремные мыши тоже прилагались к застенку, прилагались, по-видимому, веками, с тех самых пор, когда плиты сложились в каменные мешки камер.
Узник приручил одну мышь. Короткими зимними сумерками – дня-то не было вовсе – он подкармливал самого крупного мышку-самца, вынимал и отдавал ему кусочки съедобного из баланды: «Ешь, ешь, дружить будем. Назову тебя Мышом». Мыш садился на задние лапки, брал кусочки еды передними и очень серьезно ел, а потом обнюхивал пол вокруг и подбирал невидимые крошки. Каждый день Мыш садился всё ближе и ближе и, наконец, садился и ел уже на ладони заключённого. В самую стужу Мыш прятался в его лохмотьях: в рукавах, запазухой, иногда – за шиворотом.
Рыжий надзиратель как-то увидел, как Мыш перебегает у арестанта из рукава в рукав, увидел, но ничего не сказал. Только сглотнул острым кадыком. И с тех пор стал заходить в камеру часто и неожиданно. Однажды, месяца через полтора надзиратель застал Мыша перебегающим по полу камеры, неожиданно шустро задвигался, настиг и наступил тяжёлым башмаком. Потом сказал только: «Антисанитария». Его широкое веснушчатое лицо расплылось в улыбке. Надзиратель вышел в коридор и долго смотрел в глазок на слёзы узника, хихикал, потирал ладонью о ладонь, млея от удовольствия.
Письма Якова
Обрывки, неполные листы, без начала и окончаний… Пожелтевшие от времени. А, может быть, пожелтевшие и от горя за минувшие сто лет? Они пахнут пылью… Они никому не нужны сейчас, в наше благословенное тихое и сытое время равнодушия к прошлому, а когда-то они сошли бы за откровения…
Письмо первое
Адресат неизвестен.
Издатель Василевский предложил мне написать книгу о Дзержинском в своей серии «Люди революции». Василевскому я отказал. Ну какой из меня писатель? Да и что я могу толком рассказать о Дзержинском?
Всего однажды я оказался близко-близко к нему.
После того, как посол Мирбах был убит, Председатель Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем Феликс Дзержинский один и без охраны явился в московский штаб партии социалистов-революционеров. Пришёл, чтобы лично арестовать убийцу графа Мирбаха, посла Его Величества Императора Германии, то есть – арестовать меня. Просто и красиво. Но Железный Феликс не сумел арестовать меня тогда, хоть я и был в штабе в тот момент. Вместо этого задержали его самого. Это был, разумеется, мятеж. Дзержинский пожал плечами, сел на стул и стал ждать.
Он сидел на венском стуле с высокой резной спинкой, его длинная шинель краями ложилась на пол, как мантия, мягкая фуражка блестела козырьком, как шлем Дон Кихота, и делала его сухой профиль с острым носом ещё суше. Дзержинский внимательно рассматривал суету вокруг себя, всматривался в лица ходивших мимо, заметно было, что запоминал. Только всё видеть и запоминать он умудрялся не поворачивая головы, просто глядя вперёд перед собой. Я наблюдал за Дзержинским сверху, с галереи, он меня не видел. Зато всех, кого он увидел тогда в штабе – никого в живых не осталось ещё в восемнадцатом году. А вот меня Дзержинский не заметил – и меня осудили условно. Совпадение?
Вечером того же дня латыши взяли штаб штурмом, Дзержинский не пострадал. Меня в штабе уже не было.
Он был личность. Революцию всегда делают личности, по большей части – великие личности. И только потом примазываются всякие. Бюрократы. Бюрократы уверенны, что их власть незыблема. Но кому-кому, а уж мне-то точно известно, что революция всегда ближе, чем кажется. Тихая жизнь? Процветание хозяев жизни? Да только чиркнет спичка, займётся фитиль – и бух, всё вдребезги, и наша стихия – революция зальёт всё…
Письмо второе
Адресат неизвестен.
…Это было сразу после того, как я примкнул к большевикам, уйдя от эсеров. Тут все заговорили о том, что из-за границы возвращается известный поэт Николай Гумилёв. Я поехал на вокзал его встречать. Сам поехал, мне не приказывали. Мне просто нравятся его стихи. В них есть нечто.
Он грустно ступил на перрон Николаевского вокзала, одел шляпу, надвинул на глаза. Его обступили встречающие поклонники, он так и шёл окружённый толпой. Только на ступенях выхода из вокзала я сумел подойти к нему и сказать:
– Николай Степанович, извините, мы не знакомы, но просто хотел поблагодарить вас за ваши стихи.
– Вы кто? – хмуро буркнул Гумилёв, он только что выслушал не один десяток таких благодарностей.
– Моя фамилия Блюмкин.
– А, я слышал про вас… Спасибо за добрые слова. – Но шляпу приподнял совсем чуть-чуть.
Так мы познакомились. Встречались, беседовали. Смею надеется, что я был ему интересен.
Человек среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошёл пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.
Эти строки про меня.
Видел я и других поэтов, близко знал, но Гумилёв – особенный. Если бы он не впутался в этот заговор, или его специально впутали, и его не расстреляли бы, всё равно, мне кажется, он бы плохо закончил. Была в нём какая-то симметрия обречённости, как у средневекового рыцаря. У некоторых других поэтов есть надрыв – видно, что катится к завершению, а у Гумилёва не надрыв – именно обречённость… Жаль поэта…
Но, наверное, есть такой химический процесс в обществе – избавление от настоящих поэтов. Останутся – приспособленцы и пошляки.
Письмо третье
Предположительно – Есенину.
Пароход с Каспийского моря заплыл в какую-то реку и у низкого моста ошвартовался к набережной. Конец рейса – Энзели. Подали трап – я сошёл первым, попрыгал на каменных плитах. Персия под ногами лежала самая настоящая.
До Решта ехали на автомобиле по кривой горной дороге. За Рештом – какие-то горы со снегом наверху. В средневековом Реште – Ревком революционной провинции Гилянь. Потом узнал: три динамо-машины на весь город. Зато стена с бойницами и башенками, всюду минареты торчат.
Меня встретил Председатель Ревкома товарищ К.-Хан. Почему «Хан»? Непонятно. Что-то долго говорил, представился. Ответил ему сперва коротко:
– Уполномоченный комиссар. Товарищ Яков.
Потом вспомнил инструкции о вежливости и говорю переводчику:
– Скажите всё, что полагается.
Переводчик минуты три что-то говорил, наверное, про удачу в делах, про семью, про здоровье и т.д.. Восточный орнамент. Я протянул руку К.-Хану, а тот взял её двумя руками и затряс. Улыбался. Ну и я улыбнулся ему всеми своими железными зубами. Эффект, как всегда, замечательный: у Председателя улыбка смылась. Мои стальные зубы никого не оставляют равнодушным, вызывают уважение, как к акуле. Надо бы на золотые или фарфоровые поменять, но – после, когда-нибудь, при стечении благоприятных обстоятельств..
Сейчас расскажу про то, откуда у меня стальные зубы. Если не знаешь.
После акции по ликвидации германского посла я скрылся от следствия на Украину, в родной Киев. А там – петлюровцы. Как только приехал – сразу вошёл в подпольный эсеровский комитет и начал работать по связи.
Как-то зимой в прифронтовой полосе сел на поезд и поехал в Киев с заданием, но далеко не уехал. Облава. Петлюровский патруль взял меня в вагоне за то, что я еврей. Вывели на перрон и начали неспешно бить.
Били долго, с перекурами. Выбили все зубы, сломали шесть рёбер, отбили всё внутри и снаружи. Теперь я знаю, что когда очень долго больно и очень сильно больно, то становится совсем не больно, и жутко безразлично, что твоя кровь вытекает, а родные зубы безвозвратно выбиты и валяются – это больше не твои зубы. И рёбер не жаль уже и пальцев поломанных не жаль. Вот есть будто что-то главное внутри, за это и цепляешься, бережёшь в себе, или думаешь, что бережёшь.
Когда я уже совсем не возвращался в сознание, петлюровцы решили, что я помер, и бросили меня в сугроб за станцией. Хорошо, не знали, что я эсер, а то вырезали бы штыками на мне звезды по всему телу. Тогда бы я точно не выжил.
Сугроб подо мной растаял, и я очнулся. Больно дышать, ничего не видно: заплыли веки. Расковырял глаза пальцами и пополз к линии фронта – десять с гаком вёрст. Перешёл фронт и сдался какому-то командиру красной армии в окопчике:
– Я – эсер Блюмкин. Я убил германского посла.
Меня сразу в госпиталь – лечить. Через три месяца, перед судом вставили эти вот железные зубы…
А в Реште через две недели меня выбрали членом Ревкома. Всё гнилое: фронта нет, пролетариата – почти нет, оружия мало, саботаж. Местное ЧК не справляется.
Я на Ревкоме говорю:
– Надо больше расстреливать. Брать заложников из нетрудового элемента.
А они мне:
– Нельзя же. Идеалы революции, социальная справедливость и т. д. и т.п..
Наивные. Или тоже скрытые саботажники.
Революция не имеет ничего общего с социальной справедливостью. Революция – это диктатура: ты впереди, а за тобой штыки, штыки, штыки революционных масс.
Меня пугливо уважали. Шептали за спиной:
– Страшный человек, ничего святого. Он посла – бомбой. Убил. Послов убивать нельзя.
Отсталые азиатские понятия. Посол – такой же человек, как и все остальные, следовательно, его можно убить. А иногда – надо убить.
Фронт мы кое-как выставили. Пулемёты нам прислали, орудия, шрапнель. Англичане пёрли на Решт не сами, мобилизовали – или купили – туркменскую кавалерию.
Туркмены-молодцы: накурились гашиша и храбро шли в атаку, гибли под пулемётами и шрапнелью. Не на той стороне воюют, их бы к нам и правильно разагитировать – получились бы настоящие бойцы революции. Не хуже китайцев-пулемётчиков или латышских стрелков. Туркмены не будут задумываться, будут выполнять приказ. Им ведь всё равно. Ловко их англичане против нас направили. Вот бы нам их направить. Мы их всех перебили, конечно, а жаль до сих пор, как вспомню.
Ведь лучше нет, когда основной гвардией революции становятся инородцы с боевым опытом: им некого и незачем жалеть, они готовы выполнить любой приказ. Хорошо, если в нужный момент в стране окажется в достатке малограмотных, ничего толком не умеющих делать, раздражённых и готовых на всё, пусть даже и иностранцев. Иностранцы, неправославные для нашей, допустим, страны – даже лучше, а мусульмане – идеально. Революции тогда будет на кого опереться.
По вечерам читал старые, даже старинные книги из местной библиотеки, пользуясь немецкими словарями для перевода.
Интересное место, вот даю по памяти дословно: «Палач – не враг, а мастер своего дела. Его труд – казнить, его продукт – смерть. Когда придёт твой палач – не противься ему».
Мне вспомнился гардеробщик в одном театре в Петрограде. На любые замечания публики он отвечал одно: «Я вешаю качественно!» – и больше ни в какие разговоры не вступал. Уверен, в одной из прошлых жизней этот гардеробщик был палачом. Да, да, непременно палачом, и непременно во французском городе Лиле.
А персидский язык, который я тогда случайно выучил, мне пригодится ещё – уверен.
Письмо четвёртое
Гумилёву.
Императорского посла необходимо было ликвидировать не только в интересах партии эсеров, но главным образом для того, чтобы остаться в истории лично мне. Безвестность – глупость.
На дело мы пошли вдвоём. Пришли, сидим в зале, ждём. Вышел посол, граф Мирбах, элегантно и даже как-то пафосно спросил нас по-немецки:
– Чем могу, господа?
Я по-немецки ему отвечаю:
– Одну минуту, господин посол, тут у нас есть бумаги…
А сам тем временем открываю портфель и резко оттуда рву: револьвер – в правую руку, в левую – бомбу.
Посол увидел дуло револьверного ствола в глаза, брови на лоб полезли, и задом запятился к выходу. Меня кто-то из секретарей схватил за плечо и тряс, мешал стрелять. Да и сам я тогда стрелял ещё плохо: все шесть пуль мимо. Обидно.
Тогда я левой рукой метнул бомбу и – удачно: бомба упала в ноги графу. Мы кинулись на улицу. В дверях я оглянулся на взрыв: посол валялся на полу, спина рваная, быстро-быстро натекала лужа крови.
Ушли мы чисто: нас мотор ждал.
Так я попал-таки в историю. Мне тогда только-только исполнилось восемнадцать лет. Помню, я почему-то стеснялся своего возраста и на суде сказал, что мне двадцать два года.
Письмо пятое.
Предположительно – Есенину.
Из Персии пришлось эвакуироваться. От англичан с туркменами отбились, но потом попёрли свои, знакомые, только персидские – казаки. Казаки – вояки серьёзные, с ними справиться трудно, да у нас и подвоза боеприпасов почти никакого не стало. Вот и пришлось Решт сдать, революция в Гиляне потерпела поражение. Разумеется – временное. Где бы, как бы революция ни проигрывала – это всегда только временно.
Откуда в Персии казаки? Из России, конечно. Триста лет они в Персию перебегали, ещё со времён первых Романовых, и поступали на службу к шаху, принимали ислам шиитского толка. Сейчас в Персии два полнокровных казачьих корпуса – самые боеспособные части. Они там ещё натворят дел. Вывез дюжину трофейных кинжалов от персидских казаков, их наследственные, лет по сто-двести каждому. Думаю, этими-то кинжалами Грибоедову кровь и пускали. Ведь Грибоедов хотел вернуть казаков в Россию против их воли. А им тут хорошо: дома, хозяйства, по три жены у каждого – рай.
В Астрахани я недолго ждал пароход до Нижнего. Сходил в местный художественный музей. Тут замечательный музей, пятьсот картин. Я подсчитал, что если продать двадцать картин из музея по мировым ценам, то можно обеспечить на год город Астрахань основным продовольствием. Только за счёт своего музея город может быть сыт примерно четверть века. Первое дело, когда население сыто.
Что же касается «необходимости сохранения культурных ценностей», то ведь не на Марс же мы картины из музея продадим и не в огонь бросим. Будет храниться эта «культурная ценность» не в Астрахани, а где-нибудь в Париже. «Культурное наследие» в мировом масштабе от этого не пострадает. Потом, я не исключаю Мировую Пролетарскую Революцию, после которой все ценности, в том числе и культурные, вновь перейдут в руки народа. Даже в Париже. Что плохого в том, что в ожидании Мировой Революции астраханцы не будут голодать? Они всё равно в музей не ходят. Им некогда. Только губернский Культпросвет делает организованные культпоходы.
Письмо шестое
Адресат неизвестен.
В Стамбуле я побывал под видом персидского подданного, торговца антиквариатом и книгами.
Что я делал в Стамбуле? «Освещал обстановку». Вызвал меня товарищ Бокий и сказал:
– В Турции интересные события. Для нашего отдела и вообще. Поедете освещать обстановку, товарищ Яков. Командировка секретная.
У меня все командировки секретные.
Генерал Кемаль, масон, захватил власть в Турции. Все – за него: турецкая солдатня и дезертиры, профранцузкая молодёжь, торговцы на базарах. Вообще-то те, которых Кемаль сбросил, тоже были масонами, но «отступившими от доктрины», дорвались до власти и воровали. Кемаль – другой. Красив, как бес: прямой, как клинок, французские мадам миссий от него без ума. Загадочен. Всем раздаёт скупые политические авансы. Ясно, что Турцию он расчленить, как хочет Антанта, не даст. А вот армянам будет плохо. Очень плохо.
Вокруг Кемаля – масоны. Съехались со всего мира. Видел: Гурджиева (таинственный учитель танцев и мистик, из наших, из кавказцев), секретного немца (создаёт какое-то тайное общество в Германии). Полно и других всяких. Зачем слетелись – сами не знают. Просто их привлекает всё «сокрытое» и «тайное». Полагаю, масонство на современном этапе – пустышка. Напускают тумана, перерисовывают друг у друга всякие символы, а смысла – нет, утерян смысл. Красивость ради красивости. Любая политическая тайная боевая организация в тысячу раз эффективнее, если нужно где-то взять власть. Всё прочее – шаманские красивые побрякушки и обыкновенный качественный гипноз.
Наши тоже этим увлеклись. Тот отдел ЧК, в котором я теперь служу, занимается вот этим «сверхъестественным». Всяким. Но, так сказать, с диалектической позиции и научной точке зроения. Не скрываю своего скептицизма, но именно за это меня в отделе и ценят. Должен же кто-то трезво мыслить. Быть разумным, ироничным, но исполнительным во что бы то ни стало.
Что я всё-таки делал в Стамбуле? Купил великолепный кальян и писал отчёты обо всём подряд, потому что толком не знал, о чём писать: что важно, а что – нет. Для вида пытался торговать старинными книгами. Книготорговля, кажется, у меня получается. Папаша был бы мной доволен.
Да, видел бы меня сейчас мой папаша, он бы порадовался за меня.
Он ведь был книготорговец и букинист из Киева. Не крупный книготорговец, нет: у нас была совсем маленькая букинистическая лавочка. И я до сих пор уверен, что мой папаша знал содержание каждой книги, которой торговал. Тихий, добрый человек в вечно сползающих на кончик носа очках.
– Читай, Яшенька, читай, – говорил он мне и поправлял очки пальцем, – Читай – это бесплатно.
Он хотел, чтобы я унаследовал дело, а я не унаследовал.
Мамы я совсем не помню. Папаша давно умер. Не от погрома – своей смертью. Сам я в революции с четырнадцати лет.
Что касается Стамбула, хорошо бы снова туда. Жив буду – обязательно поеду. Какие там книги найти можно! Если только жив буду…, во что не очень-то верю. Чую, знаю, умру не своей смертью. И потому терять мне, по-видимому, нечего.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?