Текст книги "Саваоф. Книга 1"
Автор книги: Александр Мищенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
В уголках губ старика, который тонко чувствовал вышколенным жизнью чутьем настроение человека, вспыхнула искра слабой улыбки. Он с таким фендибобером закатил глаза к небу, как это может сделать комедийный артист. В Государственной Думе такие и еще хлеще лицедеи есть, речей пикантных мастаки.
– Суд бо-жий при две-еря-ях!
– Ну, ладно, ладно, у меня душа тоже райская, – раздраженно заявил Сеня.
Взъерепенился с чего-то старик:
– Меня Москва знает, слухай и не сопротивляйся моему слову. Знаешь, что Кремь на Красной площади, меня там знают. Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток из конца в конец, насквозь и как попало – и ни разу не видел Кремля (Венедикт Ерофеев. Москва – Петушки).
– Я тебя не слушаю, – заткнул уши Сеня.
– Я прощаю тебя за твои беззакония, – великодушно объявил Саваоф. – Убойся бога, воздай ему славу.
– Ага, всем богам по сапогам выдам сейчас, – осклабился Сеня. – Моя душа не каптерка. Хрен на палочке твоему богу.
– Не сопротивляйся, – воинственно загудел пьяненький уже дед. – В рай, может, попадешь.
– Подохнем, как все люди дохнут.
Вера трезвила старика, придавая ему энергии и страсти.
– Чем вы дышите?
– Легкими.
– Откуда пришли?
– Мать родила.
– Кто первым человеком был, как не Адам?
– Трепись, трепись.
– Как бычок ты, Сеня, ничего не видишь на земном шаре.
– Баран бараном ты, дед, – обменялся ответной любезностью разозленный Сеня, и тут уже Саваоф стал утишать его.
– Пойдем, Сеня, пойдем, милок, в хату.
И две святых души на костылях, как можно бы их означить, исчезли во чреве избы, в запахах кислой капусты и ладана, крепкого, как первач-самогон, настоя дурманящего одиночества деда. Через некоторое время оба они вновь выползли на свет божий. Саваоф долго качался в дверях, держась за косяк, потом, засеменил спасительными шажками, близясь к лавочке, и с отрадою плюхнулся на нее. Сеня же шел к ней по земле, как и полагалось ему по былой морской службе, – будто под ногами его была палуба. Он широко расставлял их и, покачиваясь, преодолел стратегическое расстояние от дверей избяных до лавочки.
Никита поглядывал на двух земляков-таловцев, старого и молодого, и почувствовал в какой-то момент, что за час лишь общения в деревне родными стали они ему как самые близкие люди. И действительно, прозрачные люди тут, яснее, вот и сейчас Сеня и Саваоф, как пасхальные яички на блюдечке, никакой кривизны в их душах (Пушкин ценил таких), до донца видны. Да, все верно, и ясно это и мне как Автору. И не только мне, и не только в веке нынешнем, но и во временах минувших. У Пушкина в «Барышне-крестьянке» об этом же. Что столица? Образованней там публика? Так, наверное, если насыщенностью на один квадратный метр оценивать знание там. Но навык света сглаживает характер и делает души людей однообразными, как головные приборы. Этак можно и кастрюлями всех оголовить. Но не теми, которые взрываются у террористов, начиненные гвоздями и подшипниковыми шариками, не щадя ни старых, ни малых, младенчиков, едва свет увидевших. И – попавших под «фашистские инвестиции». У страха глаза велики, однако, да в преломлении нашей бюрократии – это тоже бывает просто ужасно. На вахте здания областной Думы лоб в лоб столкнулся с ее проявлением. Тут ныне ввиду мер, предпринятым Эрдоганом, гибели наших людей ответно предприняты драконовские меры борьбы с терроризмом. В момент же подмяли Закон о СМИ, обесценив право журналиста входить в здание Думы по членскому удостоверению. Меня выводили «под ручки», когда я направлялся без «сопровождающего лица» в туалет… И еще демонстрировали щегольски. КАК РЕГУЛИРОВЩИКИ В БЕРЛИНЕ ПОСЛЕ НАШЕЙ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПОБЕДЫ – КУДА ИДТИ. Тако вот с облаченными в тогу «секьюритинов» жандармами нашей бюрократии. Как говорил сын мой Сережа – ДУРОКРАТИИ… Не даст мне память не сказать о моем друге-сокровеннике Игоре Созинове, что был биологическим экспертом всех моих книг, являл, по сути, МОЙ УЧЕБНИК. Сын фронтовика, который в войну представлен был к званию Героя Советского Союза, но военная круговерть жизни помешала Золотой звезде украсить его грудь. Игорь не только о биологии, но и о войне судил глубоко. «Суть любой диктатуры в чем? – задавался мой друг вопросом. – В построении иллюзорного мира, удаления от реальности. И все выстраивается в одну линию. Нищие мы от вождизма именно. Армия, конечно сильна была, но диктатура крепче бетонного надолба. Одно порождает другое в вертикализме культа личности. Бюрократия бережет диктатуру. Сталин допустил Гитлера до Москвы. Мощь у нас появилась, когда страну в войну за горло взяли… Шараханье от реальности к иллюзии и искры… У Брежнева была иллюзия благополучия, и ударились мы лбом в реальность. Реальный мир не выгоден, Саня. Надо же действовать в реальном мире, работать, вкалывать. А тут – с налету. Шашки под высь!..» Такой вот «философский камень» был у Игоря Созинова…
Но о дурократии. Это – годится лишь в «кунсткамеру идиотизма». Другиня моя в «Моем мире», зна ёмая мной с молодости писательница и журналистка Тамара Пригорницкая поместила текст объявления в одной из поликлиник Тюмени: «В связи с угрозой террористического акта кал на анализ принимается только в прозрачной посуде». И такого уймищу встретишь. Наподобие того, что можно представить себе по выдержке из одного школьного сочинения: «Плюшкин навалил у себя в углу целую кучу, и каждый день туда подкладывал»…
Говорили двое напротив Никиты не так связно теперь, но теплоты в их отношениях прибавилось. Саваоф любяще глядел на Сеню и говорил ему заплетающимся языком:
– Почему мы не пьянеем, Сенюшка, хоть я и одиннадцать раз выпил сегодня? По наперстку. И как тут не вспомнишь Гнедича:
Ну и рюмка – с кукиш вся,
Наливать соскучишься!
Потому что о слове божьем разговариваем, а то давеча воткнули б носы в землю.
Где слово божье, там и песня рядом, конечно же, и зазвучала она вскоре. Саваоф с Сеней начали выводить тихо и трогательно:
Кали-и-на – мали-на-а, что не цвела?
Были сне-е-еги – моро-зы – приморо-о-зи-лась.
Потом дед облапил Сеню.
– Сенютка, люблю я тебя, бой-парень ты.
Часть втораяУтром у Сени дико трещала голова с похмелья, и ему казалось, что Саваоф его одурачил. А над степью, над горячими сухими полями, которые только паленым не пахли, переливались волны жгучего зноя. Сдавалось, будто всевышний задумал превратить землю в камень и испепелить все живое, решив разобраться в чем-то, как делает это интеллект человеческий, способный понимать все органическое не в живом виде, в родной его среде, а лишь превратив его в мертвое, рассекши его с решительностью тургеневского Базарова, как приуготовленную к препарированию лягушку (так только, а не иначе).
Сеня облокотился на заборчик у дома и раздумался, когда ж ему ехать в Варваровку, чтобы в лесу у дороги с вековыми дубами, аллею которых высадили по приказу какой-то высокородной петербургской дамы еще, накосить сена козам. Их баба Поля его, как и все в Таловке, держала исключительно для пуха и шлейфоносного действа далее – вязания знаменитых хоперских платков.
Солнце и небогатое полевое разнотравье здешней лесостепи были исключительно благодатными для козьих стад, от них получали настоящее «золотое руно. Если говорить о секретах его, как о секретах дамасской стали, то один я выдам читателю. Если вязали их маленькие девчушки, проходила их нить через нежные, потные их пальчики, и пряжа пушилась в такие кольца, что дымчатые платки были мягче лебяжьего пуха и, конечно же, теплее. Берите на ум это, покупатели: ежели платок продает родительница из многодетной семьи, где девчонок гурьба тем более и дети помогают маме, больше шансов приобрести эксклюзив из действительно золотого руна.
Два дня назад Сеня с матерью с матерью чесали козу. Сын связывал ее, держал, прижав к полу, а баба Поля вычесывала пух гребнем и ласково говорила с козой:
– Золотинка ты моя.
Взглядывая на заросшее грязно-пегой щетиной лицо сына, она покачивала головой, и столько тоски и сиротства было в ее глазах, что потрепанные нервы Сени не выдерживали, он отводил свои глаза в сторону. Глаза ж мамы оплывали слезами, которые скатывались по морщинкам щек. Истинно, молода жена плачет до росы до утренней, сестрица до золота кольца, а мать до веку. На ту же войну, провожая сына, себя посылает прежде на это стрельбище мать. Сонмы матерей, переживших Отечественную, знают это. В семьях других детей царило благополучие, баба Поля, больше страдала за Сеню, что совершенно естественно, жальчей всех было ей эту свою кровиночку. Так горе его ушибло, этого лопоушка с носом-крючком. Ну, вылитый дед Демьян. Полтавское от него передалось Сене. Не зря ж Наталкой-полтавкой жену звал. Баба Поля взглядывала на сына-горемыку и слизывала слезы языком с губ. Комкая слова в горле, с прерывистостью говорила больше как бы сама себе:
– Сколько я пережила, голодовки, война, лихо за лихом, таких орлов на ноги поставила с Ильей-покойничком, один ты без пути, сынок. А каким же трактористом ты был золотым! С каким почетом провожал тебя совхоз в армию! Жить бы только да жить тебе, мне б по гостям ездить да унучков няньчить, а я слезы лью здесь.
Как ножом резали сердце Сени эти слова.
У бабы Поли же плетями опустились руки, седая голова пала на грудь, как у обреченной на погибель.
– Оо-ох! – вырвалось у нее. – Хоть бы ты помер, раз бы поплакала, но знала б, что определен уж, не мыкаешься.
Судьба вертка, однако, и своенравна, как угорь, не укажешь ей путь, и долго будет Сеня мыкаться и страдать, а когда определен будет, то знает всевышний.
Страшно быть манкуртом, человеком без памяти о прошлом, еще страшней, когда нет у него будущего, проекта его хотя бы, и в этом отношении Сеня гол был сейчас как сокол.
Жизнь можно представить себе вечным нескончаемым полотном из мозаики цветных стеклышек, через которые пробивается утверждаемый чередой смертей белый свет вечного ее единства. Врагу б не пожелал Сеня того, что ждало его самого в брезжущих далях будущего. С женой у него понемногу наладится, но ослепительно-белой увидит он жизнь в тот момент, когда узнает о смерти ее, когда будто жгучим свинцом ошпарит сердечную кору его. Умрет Наталка при родах четвертого их ребенка Максимки, и останется Сеня «кормящим папашей» с грудничком на руках в окружении двух малышек садиковского возраста и дочки-школьницы. Первенькая, Лариса уехала ранее к родне в Самару зацепилась там. Поступила в техникум легкой промышленности, вышла замуж потом за молоденького офицера, поэзия даже в душе пробудилась, начав выплескиваться с незатейливого такого стишка:
Мне нравятся люди в погонах,
Не знаю сама почему…
Сожмет волю свою в стальную пружину Сеня, и дорастет его младшенький сын Максимка до того дня, когда сделает первый шажок. И отца, заменившего мать детишкам, которые будут ходить за ним хвостиком, как журавлятки, сорвет с резьбы радостью и прострельной болью о покойной Наталке: ей-то никогда уже не порадоваться за сыночка, не выбраться из-под земли на вольный воздух. В могиле ж дышать нечем. За этим последовал долгий запой Сени. И так и будет хромать жизнь у него, пока не попадет он в ЛТП, лечебно-трудовой профилакторий (расшифровываю для современного читателя). Но это впереди еще, хотя Сеня нес в себе уже такое будущее, да что уж там таиться: и финал прозревался. Когда случилось Таловке провожать в последний путь Сеню, которого здесь любили и жалели все от мала до велика. Несколько дней лежал он в своем обиталище после очередного запоя: остановилось у него сердце, рванулся он к двери, да так и упал у стола замертво, и тело его стало иссиня-черным, как у абиссинского негра.
Два километра двигалась машина по глубокому песку главной улицы Таловки к кладбищу. Много людей тянулись траурной лентой за гробом, другие стояли у ворот своих подворий. Стихла вся живность на базках. Никто не хрюкал, не мекал, не мукал, не издавал куричьих ко-ко-ко или еще чего прочего. Гроб с угольно-черным ликом Сени на открытой машине словно бы плыл по Таловке, и замерло все в природе. Редчайший это, может быть, и мистичный случай, но мне как автору романа и этого сюжета о Саваофе в Тексте ясно одно. Имеет все сущее в природе волновую связь, и сердце у нее одно. В общем, кончина Сени не осталась безвестной, как я теперь, сварив «квантовый суп», разумею, и для всего Мироздания. Похоронили Сеню рядом с Наталкой. Навечно они вместе теперь. На обе могилки носят на родительский день их дети цветы. И было, вероятно, за что страдать природе о Сене, хоть корни причинности этого неординарного явления мне неизвестны. Как бы то ни было, нам с читателями предстоит проживать тот отрезок Сениной жизни, который и представлен на страницах повествования
Позволил Сеня силам зла, ржавью подъедающим его душу, начать подъедать ту критическую массу добра, НЗ, неприкосновенный его запас, без которого теряет человек цельность, способность так напрячь свою волю, чтобы одолеть любое, встающее перед ним жизненное испытание.
Уперся подбородком в забор Сеня, глядит горестно вдаль и видит ослепше лишь белесый туман. Вновь подумалось о Саваофе ему. Плохо ли, хорошо ли жил старик, но он жил, верил во что-то. И что судить его строго за веру в бога: вдалбливали ее в душу народа веками и наивно думать, что сразу можно очиститься от скверны ее, махом снять действие дурманящего огня богомольства. Так примерно или близко к этому, но попроще размышлял Сеня. «Как я живу? – лилась его мысль, – Существую, вред обществу приносить стал, детей осиротил. Саваоф в бога хоть верит, а я во что? В рюмку с закусью? Что дальше ждет меня на пьяной кривой дорожке? Страх, что схватят менты за кирпич, вылез вперед, и все доброе глушит. Засуха взяла всех за грудки в районе. Понимать стали в верхах там, отчего же выявилось столько теперь, как овсюга в поле, прорех. Не одно солнце было виновно, что шелестели в полях пустые колосья, поднимались в ветреный день пыльные облака. Известно стало в Таловке в этот день, что райком партии выгнал из КПСС вон и с работы за пьянку бездельника-агронома. Сеня узнал вечером об этом в клубе. А шел там давнишний фильм «Богатая невеста», который взволновал его, прочистил какие-то поры в душе отставного сельского механизатора, когда звучала в кадре музыка жатвы, вел тракторист музейную по нынешним временам машину, и падали подкошенные жнейкой колосья, а следом весело и сноровисто вязали их в снопы женщины. Вспомнились Сене все дорогое и трогательное из детства, и он будто вернулся на родину. Комок слез шибанул к горлу его.
И вот Сеня уже дома после кино. Устроился спать во дворе под навесом, который специально соорудил для летнего времени. Через щели навеса между горбылинами мерцали дальние звезды. С одной стороны его лежки небо было открыто полностью, и Сеня угадывал и крест Петров, и трхсветильник, ковшик божий. Он чувствовал, что ему хочется вновь беседовать со стариком-соседом о земле и боге, только без рюмки, с ясной, как стеклышко, особой полировки, головой. «Поставить бы раз и навсегда точку в споре о боге с дедом, – думал Сеня, – расспросить в подробностях, как занимался он хлебосеянием».
С лежака Сене хорошо видно беленую стену избы Саваофа. Сумеречно светится в ночи небеленая печная труба, из которой струйкой уходит в небо дым. «Дряхлый дедок стал, – подумал Сеня, – спину, наверное, греет. Проживи-ка лет девяносто, тоже затопишь печку в жару».
Глядит вверх на блестки звезд в небе Сеня и не знает, что завершил уже многотрудный путь свой на земле Саваоф, остеклели глаза его и не ослепит второй раз жестокий жар веры душу этого человека и не повторится пустыня его одиночества. А что есть барханы ее, песок? Пересыпающееся время, которое таит в себе оазис, подобный тому, что звучит в стихе А. К. Толстого:
Сюда когда-то, в жгучий зной
Под темнолиственные лавры,
Бежали львы на водопой
И буро-пегие кентавры.
Весь день с утра со стариком происходило что-то неладное: давом давило сердце в грудь изнутри, как казалось ему, словно бы пыталось оно вырваться из душной темницы. Жгло в груди, будто головня там вместо сердца была. По телу Саваофа попеременно перекатывались лихорадочные волны зноя и холода. Его подташнивало. Приходили к старику мысли о смерти. С сумерками, сиренево засветившими в окна, он растопил печь, чтобы погреть старые кости. «Ну, печной комендант, залезай на полати свои», – скомандовал он себе с горестной шуткой. Ухватился, было, за выступ, силясь подтянуть тело, и вдруг порвалось внутри что-то от напряжения, и колющая боль игольно пронзила старика – будто пику в шею воткнули ему. Он разжал пальцы и стал оседать.
– Караул, господи! – закричал Саваоф, но голос его был тоньше комариного писка. В переднем углу горницы тускло теплилась лампадка. Старик всем телом дернулся к ней, впиваясь ногтями в щели пола, издирая в кровь пальцы. Из горла его вырвался клокочущий хрип, изо рта, клубясь, пошла соленая пена. И тут в какое-то мгновение вспышка первородного, не отягченного удушьем слепой веры, сознания пронизала Саваофа.
– Господи, господи!!! – вскричал последний раз в агонии он. – Я ж верил в тебя, а ты – бесчувственная колода.
И молниевая эта вспышка пронизала все в мыслях его и в подсознании, и предстала душа Саваофа пред вечностью младенчески чистой и непорочной. Так меняет атмосферу озон после грозового разряда, и обретает она высшие животворные свойства. Перед угасающим внутренним взором Саваофа предстало видение сферичного, выпуклого горизонта пахнущей чабрецом и полынью родной хоперской степи. Над нею вырастал во влажной синеве неба темный, как икона с богоматерью в горнице у Саваофа, крест. Высушенное дерево его стало покрываться морщинами мелких трещинок, из которых засочилась кровь. Насачиваемые капли распускались в пурпурно-алые лепестки тюльпанов, и их становилось так много, что они заполонили степь и небо. Жизнь сердца Саваофа начала замирать, и глаза его вскоре остекленели, навсегда унося с собой блеск мишуры на иконе и дрожащий, как марево, язычок лампадного пламени, эти последние мерцания в его сознании жалких символов веры, искалечившей крестьянскую жизнь Саваофа.
На следующий день Сеня рано вернулся с работы. Он заглушил мотоцикл и томился на солнце, ожидая, когда выберется на лавочку Саваоф. Его возбужденно обхватил со спины расхлюстанный жердеобразный мужик, известный таловский забулдыга, карманы которого топырились «Агдамом».
– Угощаю, Сеня, – затараторил тот, – схалтурил сегодня.
Сеня сглотнул слюну, чувствуя сухость в горле. Дернулся острый его кадык.
– Завязал, – недружелюбно отшил он доброхота.
– Завязал? Ха-ха-ха, – раздался в ответ подловатый смешок.
Сеня схватил за грудки забулдыгу и с силой бросил его в забор.
– Ты что, ты что, ошалел, сатанут-твою мать? – закричал тот и, егозя, испуганно попятился к калитке. А Сеня, так и не дождавшись старика, перед заходом солнца уже, когда окрасило багрецой пыльный воздух, сам отворил дверь в его дом и увидел безжизненное тело Саваофа на щелястом полу, окровавленные пальцы. Страшная догадка обожгла Сеню: ясно ему становилось, что скребся, пытался ползти он к иконе. У покойника были выкаченные глаза. Тело его было уже холодным. Он смотрел в сторону богородицы, в лампадный угол горницы.
Родственников у Саваофа не было, и его обрядили в последний путь набожные таловские старухи.
Сеню ошеломила смерть деда, с которым они неожиданно сошлись сердце к сердцу, хотя и встречь друг дружке были в вопросах веры, и Саваоф разбередил душу соломенного вдовца, вывел его из мертвого какого-то застоя, качнул, дал движение свету.
Главную улицу Таловки размололи машины, и Сеня тяжело, убродно шагал за гробом по вязкому сухому песку. Солнце пекло еще жарче, чем в предыдущие дни, казалось, что вот-вот пыхнет и займутся огнем земля и атмосферы, как могло это случиться где-нибудь на полигоне, на той же Новой земле, если бы там произошла катастрофа с испытаниями термоядерной бомбы. Кем надо быть, чтобы разрабатывать ядерную бомбу, если у тебя жена – детский врач? И что это за врач, что это за женщина, которая не разведется с мужем, у которого настолько поехала крыша? «Дорогой, сегодня на работе было что-нибудь интересное?» «Да, моя бомба отлично работает. А как поживает тот малыш, который подхватил ветрянку?» (Курт Воннегут. Времятрясение). Жутко было бы представить себе, как объяло бы такое бесовское пламя дома и деревья, истомленных жарой таловцев и всех хоперцев, живущих на берегах своей тихомолчной, сонно текущей на плесах реки. Лишь Саваоф не страдал бы от этого, не знаемого людьми пожара и умиротворенно глядел бы желтым лицом в небо. Он уже не казался Сене и всем таловцам тем человеком, который мог сказать в этот июльский зной: «Я ж говорил, что кара вам будет за грехи, за то, что не почитаете отца небесного, все сгорит, и души ваши грешные огнем займутся». Пишу, а в сознании моем артикулируется «отец небесный» как «вселенские законы природы». А их три: «Все во всем», «Все в себе» и «Все из себя». Растет сущее все из себя, больше расти не из чего (в большом своем романе я докапываюсь до протонно-электронных глубин этого вопроса). У меня дерево будто проросло в мозгу, как помыслил бы Деррида. И у каждого человека так. И педагогика, корень ее в том, чтобы способствовать росту личности из себя, «поливать» лаской, добротой, вниманием… Так свобода каждого из нас вырастает из самого же человека, когда он наращивает ее. Способствовать этому – миссия истинного педагога, который должен бы неукоснительно следовать «закону нового», закону наращивания его, как мыслил его Николай Гартман. Ясно ведь и просто это у немецкого философа. По-человечески промыслено. Когда же авторитарно ломают личность – мало в этом толка, говоря мягко. Новое из себя и только из себя, ибо себя ни заменить, ни подменить, ни вытеснить. Два книжных героя моих – Летчик и Буровик жили не на один градус напряженней других по той именно причине, что «ломали», танковой была их дипломатия. Насилием только приключений на задницу себе любимому искать, говоря по лексике таких жестких людей. Знают они это все, испытавши на собственной шкуре. Саваоф же словно смирился с чем-то и согласился, поняв что-то очень важное для себя и решив, наконец-то какой-то главнейший вопрос своей долгой, искрученной бесплодной страстью жизни фанатично верящего в бога человека. Казалось, что легкий по-птичьи муляж его скрестил смиренно желтые руки, а сам дух Саваофа выгорел от жары, многолетней засухи длиною в жизнь. Сушь наступила теперь и в жизни Сени. Каждый шаг его отдавался в висках: бамп, бамп, бамп. Краем уха услышал он, как у одного дома говорят:
– Сектанта хоронят.
А кто-то добавил:
– А этот пьянюшка Сенька что вяжется с богомолами?
Гроб опустили под заученные всхлипывания старух, которые не раз уже примеряли жизнь свою к этой минуте, и что-то скорбное, даже торжественное сквозит в их лицах. Быстро вырос холмик свежей земли над могилой. Внутри у Сени будто ссохлось все в камень, спеклось до окалины, и лишь когда «рабу божьему» начали ставить деревянный крест, шальной ветер пахнул на пригорок, как дымом, сухим ароматом полей и пожженных зноем степных трав. Смерть деда, этот порыв ветра что-то прорвали в душе у него. Волна чувств шибанула в нервные центры Сени, сорвала усохшие уже заплоты и плотинки воли, и молодой сосед Саваофа долго давился слезами, оплакивая неосознанно и себя будущего, каким он мог, по его разумению стать, прощелыгу хоперского и бича. А то б еще и в тюряге сгнил. Ну, отбывал бы. А это не менее страшно.
Отбывание, да в Харпе еще, в известном заполярном лагере для «самых-самых» – это определение человека на выживание. Может быть, оно и полезно это для тех, кто «ОПУХ от хорошей жизни», а для тех, кто и не собирался никогда опухать, каково. «Что из того, что загремел я на Севера эти потому, как Ванька просил достать ему треклятый этот рулон линолеума для его дачи? Что, мама?!! То, что живем теперь розно. Тебе не сладко, конечно, ну а мне – слаще? Терпи, может, еще свидимся», – так писал из Харпа матери, соседке моей по подъезду ее «сын Владимир».
Вскоре после этого письма его досрочно выпустили домой умирать: заболел Володя раком. Бледный, как подвальный картофельный проросток, он выходил несколько раз посидеть на скамейке у подъезда. Глядел маловидящими уже глазами на солнце, ласкал рукой придворных наших собак и кошек. И вдруг исчез с местных горизонтов, пребывая дома под опекой полуслепой своей мамы, седехонькой «бабы Альфины». А я писал в эти дни, захлебисто и сумасшедше, не видя белого света. Когда ж очнулся, мне сообщили, что Володя умер и похоронили его. Так вот и отбыл он свою жизнь. Нет на белом свете теперь и мамы его бабы Альфины. Тюряга ж светить могла Сене за то, что на станции, в пяти километрах от Таловки, ночью сорвал он однажды пломбу с вагона-пульмана, чтобы «позычить» зерна на корм своему ненасытному хозяйству с раззявленными ртами хрюшек, коз и телков, на которых вламывал он как Сизиф-вол. За преступление ж с хищением хлеба на ж/д как миленькому могли впаять Сене 15 лет, и в Харп мог он загреметь… Работа Никиты Долганова на буровой – намного легче, чем эта каторга приймака Сени. Хорошо, что никакого следствия никто не проводил (а может, и обнаружился криминал где-нибудь в Таловой или Хреновой, попробуй поищи теперь «злоумышленника»): та это глушь российская, где Фемиде тыщу лет еще не пивать и варева хорошего не хлебать… И это его-то, скажет Автор, попрекнули свекор со свекрухой раз, когда остался он уже без Наталки, куском хлеба. Тогда-то Сеня и взвился и поселился с детишками в халабудистом жильчишке у спиртзавода. Вся Таловка переживала, как делился Сеня с семейством-стариков, которых тоже убивала горестная смерть Наталки. Инда слеза иных прошибала: и дедов жалко, и Сеню-бедолагу. И те чуть не ревут, и у него глаза в заморозке. Очень понимали ту и другую стороны этого конфликта. Это ж Русь в недрах своих. Тут боль чувствуют печенками и селезенками, потрошечком каждым, всеми глубинами сердца. Такие, в заморозке, глаза не врут, истина глаголет ими. И как тут не отвлечься на читанное в глубоко болевой книге Венедикта Ерофеева «Москва – Петушки», из которой выписал я в свою «амбарную книгу» это: «Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости. Можно себе представить, какие глаза ТАМ. Где все продается и все покупается… глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза… Коррупция, девальвация, безработица, пауперизм… Смотрят исподлобья с неутихающей заботой и мукой – вот какие глаза в мире Чистогана… Зато у моего народа – какие глаза! Они постоянно навыкате, но – никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла – но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Чтобы ни случилось с моей страной. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий – эти глаза не сморгнут. Им все божья роса…»
Как утята, ходили за Сеней детки-полусиротки, а любили они его безумно, но он им, правда, и пироженки пек сам, и мороженки «по-таловски» сотворял, пока с резьбы не срывался с рюмкой. Сошелся с одной вдовой женщиной он, но три недели пожили они вместе. Только узрел, что в обиде дитенки его остались – вмиг вытурил на хрен зазнобу свою, и больше о близости интимной с кем-то не помышлял до смерти. И не может Автор его попрекнуть за рюмку. Сам-то бы выдержал такую оказию, какую может устроить судьба-индейка любому? Нет утвердительного ответа. Вообще не может его дать человек. Из серии Гоголевских же этот вопрос: «Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа!» Да, безответна Русь: и лишь «Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства…»
А дома Сеня до самой полуночи погядывал на мерцающие во мгле беленые стены избы Саваофа, смутную в ночи в глиняной обмазке своей печную трубу, поблескивающие в темно-синем небе росинки звезд. Представился ему в мгновение струганный белый крест, каким могла завершиться еще более безрадостная, чем у покойного теперь старика-соседа, его жизнь. У Сени мерцательно заколотилось сердце, пустились будто бы в пляс перед его глазами сияющие звезды, словно кто-то могучий трясти стал древо жизни, осыпая их, как яблоки сада, о каком мечтал он в те юные годы, когда отличился в истреблении колорадских жуков. Пульсировали в кровотоке вен Сени такие секунды, которые длинны становятся в эти моменты, как столетия леденящего одиночества, те роковые секунды, когда в одночасье становится человек седым. Как не понять Автору Маркеса с его потрясшим мир романом «Сто лет одиночества»! Потом были «Осень патриарха» и другие. В романах колумбийского писателя мыслящие люди в стране Советов увидели, как в зеркале, собственных командармов развитого социализма. Иначе ж не воспримешь эти строки: «когда его оставили наедине с отечеством и властью, он решил, что не стоит портить себе кровь писаными законами, требующими щепетильности, и стал править страной как Бог на душу положит, и стал вездесущ и непререкаем, проявляя на вершинах власти осмотрительность скалолаза и в то же время невероятную для своего возраста прыть, и вечно был осажден толпой прокаженных, слепых и паралитиков, которые вымаливали у него щепотку соли, ибо считалось, что в его руках она становится целительной, и был окружен сонмищем дипломированных политиканов, наглых пройдох и подхалимов, провозглашавших его коррехидором землетрясений, небесных знамений, високосных годов и прочих ошибок Господа…», карнавал или «спектакль одного актера», «… жизнь превратилась в каждодневный праздник, который не нужно было подогревать искусственно, как в прежние времена, ибо все шло прекрасно в брежние времена: государственные дела разрешались сами собой, родина шагала вперед, правительством был он один, никто не мешал ни словом, ни делом осуществлению его замыслов; казалось, даже врагов не оставалось у него, пребывающего в одиночестве на вершине славы с тонной золота на груди».
«Я могу ведь, могу еще изменить судьбу, – вырвалась из недр его сознания мысль, – по-новому нарезать пласты своей жизни». Созрело в мгновение и решение у него: «Еду завтра утром в контору совхоза и упрошу директора, чтобы взял рабочим в звено полеводов, а вернут права – сяду за трактор. Хватит баклуши бить в городе». И он увидел мысленно, а может, просто почувствовал пока неосознанно, что начала восходить далеко впереди его жизни слабая, как дыхание тяжелобольного после реанимации, забрезжила призрачным светом многоцветная рай-дуга, которая выгнулась к небу над его полем, заново рождавшимся в иссушенной ветрами невзгод, истерзанной его душе.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?