Текст книги "Система (сборник)"
Автор книги: Александр Покровский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Через много лет на севере трое офицеров замерзнут насмерть на пути из одной базы в другую. Они шли пешком. Там немного, километров двенадцать, но налетела пурга, снег стоял перед глазами, и они потерялись. Потом окажется, что они плутали в двадцати метрах от дороги.
В Баку снег редкость. Утром выпадет, днем растает. Так что ломами мы плац не долбали. Приборку делали вениками и лопатами. Сразу после физзарядки бегом на приборку.
Утро на любом курсе в училище начинается с подъема.
Дежурный командует: «Рота, подъем!» – и по тому, как люди вскакивают с коек, можно сказать на каком они курсе.
На первом просто взлетают, на втором и третьем позволено сесть, а потом встать после окрика: «Подъем! Кому не понятно?» – на четвертом можно потянутся, а затем уже приступать к принятию вертикального положения, и на пятом – потянуться и поваляться пару секунд.
После подъема надо откинуть одеяла с простыней – постель должна проветриться, иначе в ней заведутся мелкие паразиты – так нам объяснили перед строем, – далее надо побежать пописать, после чего слететь вниз и построиться на физзарядку.
Физзарядка холодит.
Физзарядка в любое время года – по пояс голыми в одних трусах, штанах или в робе, но всю дорогу бегом.
Бегали всем строем. Бегали часто. Все время сдавали какие-то нормы и бегали, бегали. Хоть бы кто когда-нибудь тренировался – какие там тренировки, встали-побежали.
А в субботу со своим телом не упражнялись. Было вытряхивание одеял. Все роты после подъема сходили вниз, на задний двор за казарму, и там разбивались на пары. Вдвоем легче вытряхивать из одеял тучи пыли.
В четыре часа утра – бегали по тревоге. Хватали автомат, подсумок, пять пустых магазинов, вещмешок, противогаз и скачками на плац. Там построение, проверка наличия личного состава, доклад: командиры отделения командиру взвода, тот – старшине роты, а он – командиру роты: все налицо.
И рысью. В точку рассредоточения. Это километров за пять.
А можно было и на марш-бросок нарваться – за двадцать пять. Пешком-бегом, «Газы!» – противогазы на морду, а пот сейчас же заливает личность под маской по самые ноздри, отодрал ее от подбородка снизу, слил пот, бежишь дальше.
Хорошо, что в четыре утра. В четыре утра еще прохладно.
Одна тревога в месяц.
Однажды после построения на берегу в предрассветные часы выяснилось, что.
– Израиль напал на Ливан! – в строю немедленно начался повальный географический дебилизм: «А где Ливан? А? Далеко? А?» – перекрывая идиотию:
– Мы сейчас же садимся на десантные корабли. («А какие это корабли? Как же они?..») и следуем в Ливан. («Это как? У нас же Каспийское море? Оно вроде озеро? Оно же не имеет выхода?»)
Потом решили, что вверх по Волге, Астрахань, через Волго-Дон, вот, потом Черное море, Босфор, потом это. Эгейское, кажется, море, а потом уже Средиземное.
Через десять минут пришла команда «Отставить!»:
– От-ссс-та-аа-вить! – и все пошли назад в роту. Шесть тридцать утра. Отбой на пятнадцать минут (обязательно заправить на баночке-скамеечке форму). Подъем в семь и на физзарядку.
А какому-то училищу однажды не повезло: летом битком набитое курсантами учебное судно проходило практику в Средиземном море. И надо же – корабли Шестого Американского флота подошли к Ливану (опять этот Ливан) и выпустили по его городам артиллерийские снаряды – там американских граждан взяли в заложники.
Наше верховное командование, чтоб как-то ответить на безобразие, решило высадить в Ливане ни за что не догадаетесь что десант, состоящий из курсантов с того самого учебного корабля, может быть даже с автоматами, для чего в район срочно перебросились автоматы имени Калашникова – несметное количество – и патроны – тут все как обкакались (это я не про американцев).
Так вот (возвращаясь к бегу), надо вам заметить, что были и праздничные забеги, когда бегали ротами в честь какой-либо даты – день рождения Ленина нашего родного Владимира Ильича или же Дня Конституции, тоже родной, 5 декабря.
В эти дни шли в составе рот всем училищем к линии старта – а она за пять километров – и по команде: «На старт! Марш!» – бежали, соблюдая интервал.
Перед училищными воротами бегущие роты подбадривал училищный духовой оркестр – все было ай, как славно – вот только без тренировки воздух на финише вырывался из груди шумно и с болью, потому-то я и решил тренироваться, чтоб в последствии совершенно не сдохнуть.
Как-то бежали три километра по училищу кругами (это я еще не начал тренироваться). Стояла редкостная жара, плавился асфальт. На одном из кругов меня повело в сторону, в глазах потемнело, и рухнул я в кусты под сосной блевать – солнечный удар.
В санчасти я пролежал сутки и отоспался – как рукой все сняло.
С тех пор мне понравилось лежать в санчасти. Я потом много лежал там с ухом – у меня был отит, из ушей шел гной, он теперь часто шел.
Я там познакомился с неунывающим черненьким курсантом с острова Куба, с увлечением жрущим нашу тушеную кислую капусту. Он меня научил испанским словам: «Буэнос диас, тардес, ночес!» – что означало: «Доброе утро, день и ночь!»
Но в первый раз я попал в ту санчасть перед самым поступлением в училище не с отитом.
Оказалось, что у меня дальтонизм, я не различаю цвета.
Тогда капитан второго ранга Дружеруков познакомил меня с медсестрой из этой самой санитарной части. Она вынесла книгу с треугольниками и квадратами в зелено-красный горошек, и я тут же выучил наизусть где чего нарисовано для вступительной медицинской комиссии.
Через несколько лет я забыл где там что стояло и какой там был горошек, и стал путать.
– Так! – сказал мне врач. – Поздравляю! Как же ты в училище попал?
– Книгу выучил, – сказал ему я.
– Понятно, – сказал мне он.
А уж как мне было понятно.
В училище работали славные медсестры.
И врачихи там были ничего.
Одна из них мне сверлила зуб под пломбу.
Тогда отечественная медицина не знала ничего такого, издали напоминающего обезболивание при пломбировании, и я стонал прямо на кресле. Я сначала даже не понял, кто это стонет.
А потом понял – я.
А еще медсестеры носили коротенькие халатики, и из-под них выглядывали голые, белые на солнце ноги – это было волнительно.
Это было волнительно настолько, что хотелось рядом постоять, и мы стояли.
Женщины в училище вообще случались. Они работали на кафедрах, в бухгалтерии, в санчасти, в парикмахерской, в киоске, в буфете, опять в санчасти и, наконец, на камбузе, и со всеми мы норовили постоять.
Некоторых брали замуж.
Некоторых не брали.
За что они некоторым резали яйца по утру их же кортиками.
Все это случалось при выпуске очередного пятого курса, о чем мы узнавали немедленно.
Появление новенькой официантки вносило нервозность в ряды.
Ряды сворачивали себе головы, если она шла навстречу по тротуару.
Для приведения в чувство существовали командиры.
Первым командиром у нас был подполковник Аникин.
– Каждый курсант имеет фамилию! Каждая тумбочка имеет бирку, на которой написана фамилия каждого курсанта! – так он объявлял нам перед строем роты.
Подобными сентенциями наш первый командир был наполнен по самую фуражку. Услышанное от него расслабляло, тупило бдительность и вселяло надежду на то, что и все прочие командиры у нас будут примерно такими же, и нам и в дальнейшем удастся избежать атаки постороннего разума.
Грубейшая ошибка, я вам доложу.
Следующим у нас был Сан Саныч Раенко, наш Санчо.
Насчет разума у капитан-лейтенанта Раенко можно было спорить с кем угодно, но только не с самим Раенко.
За ним сразу же и прочно закрепилась кличка «Тихий ужас».
У человека только две голосовые связки, и капитан-лейтенант Раенко ими творил настоящие чудеса. Он мог перекричать ураган, а сила эмоций, которые он вкладывал в разговоры и команды, способна была сдвигать с места даже каловые камни. Причем неожиданно.
Представьте себе лицо, безжалостно изрытое оспой, подергивающиеся щеки, вздрагивающие губы, глаза со зрачками серого, а иногда и желтого цвета, которые, в процессе общения, казалось, выкатываются из орбит за счет высоко вздергиваемых бровей, что лезут вверх чуть ли не до корней волос, легко собирая лоб в гармошку; и то, что во время разноса меняется тембр голоса от обычного до непомерно высокого, при невиданном росте его мощи; когда это уже не голос, а рык; и глаза эти смотрят не тебе в глаза, а постепенно взбираясь по твоему лицу все выше и выше в какую-то точку у тебя на лбу – отчего-то хочется за ними следовать, для чего даже приподнимаешься на цыпочки. Представили? Ежа родить можно.
Некоторые рожали ежа. Рафик Фарзалиев при докладе о том, что за «время вашего отсутствия никакого присутствия» так трясся, что вызывал в нашем доблестном командире что-то вроде сострадания, которое выражалось в скривленном, брезгливом выражении лица, глаз, рук и ног.
А некто, назовем его курсант Кудрявый, не то чтобы просто обкакивался, а прямо-таки обсирался, этого не замечая. Командир его, стало быть, трахает с помощью речи, и тут он, командир, вдруг начинает принюхиваться, как доберман пинчер.
– Вы что? ОБОСРАЛИСЬ?!!
– Так точно!
И Кудрявый вылетает из командирского кабинета и бегом, зажав обе штанины, чтоб на палубу не выпало, своеобразными скачками до гальюна и там, сорвав с себя штаны, совершенно не обращая на окружающих никакого внимания, сперва моет их остервенело, а потом и себя, и кафель под собой – это, я вам доложу, эпоха!
А нашего дурака Дунчука он в первый же день арестовал на пять суток – строй заледенел от того крика.
У Сан Саныча это называлось «вырабатывание командного голоса».
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В училище несколько раз приезжал Алиев Гейдар Алиевич. Первый секретарь компартии Азербайджана.
Очень он любил моряков. Ходил по территории в окружении свиты и улыбался.
Потом он обязательно выступал перед курсантами в клубе.
Потом он нарезал училищу дополнительную территорию. У нас было самое большое училище.
Весна в Баку начинается с запаха. Тополя приоткрывают почки, и это их запах. А еще ветер приносит свежесть полевых цветов.
С приходом весны торговцы зеленью на Бакинских базарах кричат громче.
Через много лет я буду при всплытии подводной лодки жадно нюхать воздух. Я буду торопиться, глотать слюну и нюхать, нюхать.
Воздух – это сладко, сладко, сладко.
Легкие при этом работают, как хорошие меха.
На первом курсе нашу роту поделили. У дозиметристов завелся собственный командир Оджагов по кличке Джага. Он говорил: «В каждом тумбочке гадюк квакает».
У дозиметристов было только два взвода или класса.
У нас их осталось три: один радиохимический – где были мы, и два класса общих химиков, которые, по нашему мнению, не отличались кругозором и хорошим средним школьным образованием.
Мы их называли «всё в общем, ничего конкретно».
У нас командиром остался все тот же капитан-лейтенант Раенко Александр Александрович – «пятнадцатилетний капитан».
«Я – пятнадцать лет «товарищ капитан-лейтенант!!!» – любил он криком повторять.
И еще он говорил перед строем: «Если человека кусает энцефалитный клещ, то он или умирает, или становится идиотом! Так вот меня кусал энцефалитный клещ!!!» – вот такой разговор, если только это разговором можно назвать.
Частенько он восклицал: «Саша! С кем ты служишь?» – и это относилось к нам.
И еще он говорил: «У меня кожа на роже стала, как на жопе у крокодила!!!»
Вам смешно? Мне – нет. Никому из нас не было смешно.
Это его выражение, а так же мои личные столкновения с «Тихим ужасом», нашли свое отражение в рассказе «Мазандаранский тигр» – я был тогда маленький, совсем младой и сильно принимал все близко к мочевому пузырю.
Не скажу, что он – это я о командире – все время нас держал в страхе, просто потом мы к нему привыкли, приноровились, притерлись.
Немало этому способствовало бесконечное стояние в строю.
Чем еще в строю заниматься, как не наблюдать за поведением начальства – ты наблюдаешь, отмечаешь каждый поворот головы, каждое слово, жест, выражение, анализируешь, стараешься предугадать направление главного удара, чтоб избежать и уклониться.
Благодаря этому ты просто не попадаешь потом под горячую руку. Ты ее огибаешь, знаешь все па, уходишь в тень, растворяешься, принимаешь форму баночки, табурета, застываешь, как выпь по росе, и беда проходит мимо. Она тебя просто от травы не отличает.
Но чужим с Раенко было плохо. Их он отличал от травы. «Как вы с ним служите?» – спрашивали нас курсанты из других рот, а мы делали себе выпуклую грудь и говорили: «С тигром можно жить. Удовольствия, правда, мало, зато страху до хуя!»
Удивительно, но Сан Саныч Раенко, будучи человеком в высшей степени красноречивым (хорошо сказал), совершенно не ругался матом.
В училище, кажется, никто не ругался матом – я имею в виду командование и преподавательский состав.
Правда, великолепно ругался Вася Смертин, но он был начфаком у штурманов, а значит не в счет.
Даже старшины на младшем курсе не употребляли, вперемешку с командами, ничего такого – все было по уставу и на «вы».
Между собой мы, конечно, отводили душу, но тоже как-то не очень.
Это потом, на флоте, я вдруг услышал, как капитаны первого ранга ругаются на пирсе этим народным языком.
А после я услышал, как адмиралы ругаются – и это уже как-то успокоило, вернуло к корням, если так можно выразиться.
А то, что в училище женщины на камбузе использовали мат как средство общения, так это для меня не было неожиданностью, я слышал, как разговаривают грузчицы.
Остальные, видимо, никогда с народом так близко, как я, не общались, и на первом курсе, в хозподразделении, когда надо было одним взводом ночью чистить три тонны картошки, вздрагивали, услышав голос Вали, старшины варочного цеха, распевающей на раздаче: «Девчу-ушки!.. Бляду-ушки!.. Все ко мне!.. Живенько! Поскакали-поскакали!»
А если кто на камбузе на официанток слишком засматривался, то вполне мог услышать: «Ой, курсантик, не смотри ты так! В меня, сердешную, вкачали спермы больше, чем ты за всю жизнь киселя выпил!» – от этого можно было на какое-то время остолбенеть, поблевать киселем, чем многие и занимались – столбенели и блевали, особенно если подсматривали в дырочку на двери в женской душевой.
Алюминиевые миски-ложки-вилки, эмалированные кружки. Тарелки, стаканы, графины – только на пятом курсе. Тогда же ложки и вилки из «нержи» – нержавеющей стали.
А в хозподразделении мы должны были глазки в картофеле вырезать, потому что кожуру снимала специальная машина. В первый раз все потрогали пальчиком ее шершавые внутренности.
Включи ее вместе с пальчиком внутри, и от него останется только «дзинь!»
Глазки можно было вырезать хоть до четырех утра. И можно было гонца послать через забор за пивом на пивзавод.
Рядом с училищем имелся пивзавод и там, в специальном месте у забора, торговали ворованным пивом. Пиво тащили в училище глухими ночами и выпивали его ведрами, потому что в ведре его носить было очень удобно.
Чаще всего это происходило именно во время чистки картошки на камбузе или во время экзаменационной сессии – все равно какой, зимней или летней.
Пиво одинаково хорошо пилось в любое время года.
Так, во всяком случае, выглядела легенда.
За пять училищных лет я ни разу не видел, чтоб его пили ведрами. Разве что, может быть, кружками. Вообще-то курсанты, на моей памяти, пиву предпочитали вино «Кимширин» – вот им, действительно, напивались, но не все – кто-то пил умеренно, кто-то вообще не пил.
Например, я не пил. Я считал, что если все курят, то я курить не буду, а если пьют, то я точно буду трезвенником. Потом это у меня прошло – я все еще насчет вина, – но сначала было лихо: «Будешь пить?» – «Не буду». – «Почему?» – «Потому что».
Мне за подобное потом здорово на флоте попадало: «Химик, ты чего не пьешь?» – «Потому что не пью». – «Может, ты нас закладываешь?» – «Может и закладываю. Сказать в какие адреса?» – вот таким я был. Годам к пятидесяти только прошло.
А еще у нас Колесников Юра не пил. Мы с ним сразу подружились. Юру считали убогим и над ним все подтрунивали. Я не подтрунивал.
Юра ходил в строю странной подпрыгивающей походкой, то есть, прежде чем сделать шаг вперед, он подпрыгивал вверх.
И повернуть он мог не в ту сторону и какое-то время идти в нее, когда весь строй идет в другое место.
Сначала Вова Степочкин, как первый старшина нашего класса, пробовал его даже наказывать, а потом выяснили, что Юра так делает не со зла, и его оставили в покое.
Юра слушал пластинки с классической музыкой и читал «Былое и думы», где автор пил доброе старое вино, изменял жене с горничной, после чего у него рождались дебильные дети, а его жена изменяла ему с другом Гервигом.
Никто у нас больше не слушал классическую музыку и не читал «Былое и думы», потому что все и так были классическими мудаками, как долгое время считал Юра. Он даже об этом в дневнике написал, потому что он, естественно, вел еще и дневник, где все описывал, все события и всех нас, и где он давал себе задания как ему себя с нами вести, на кого и как воздействовать и какие средства при этом применять. Дневник этот всенепременнейше нашли и прочли, и Юре это любви не добавило.
Теперь его еще и сторонились, и даже хотели побить, но потом отложили.
После истории с дневником я от Юры тоже отошел, потому что неприятно же, отошел и подружился с Сашей Литвиновым.
Тот был спортсмен и от земли отжимался двести раз – я тоже так хотел.
А еще Саша на перекладине подтягивался очень даже легко – я немедленно стал подтягиваться на перекладине.
В те времена симпатии между нами совершенно неожиданно могли смениться антипатиями, для которых поводом служило все что угодно, ерунда какая-нибудь, но потом, через много лет, ты встречал того человека, с которым разошелся вроде бы навсегда, и оказывалось, что вы так истосковались друг по другу, что вы просто с порога бросаетесь друг другу в объятья и говорите, говорите, перебивая.
Так, через десять лет поле выпуска, я встретился с Юрой Колесниковым.
Он был уже отцом троих детей.
Он попал на Дальний Восток замполитом в стройбат – вот как иногда бывает – а потом оказался в училище начальником курса на иностранном факультете. Он теперь много занимался спортом, и мы с ним бегали на берег моря, что от училища через забор километра за два.
Там, во времена нашей юности, люди из городка загорали, купались, и переодетые в спортивное курсанты знакомились с дочками офицеров и преподавателей, которые загорали тут же и делали вид, что они не видят, что те курсанты просто прыгнули через забор и прибежали к морю.
А теперь эти места пустуют. Мы с Юриком одни, дно илистое, вода теплая.
Тот самый нескладный когда-то Юрик участвовал потом в сумгаитских событиях и голыми руками усмирял убийц. Он мне все рассказывал и рассказывал, а я сидел и слушал и у меня мороз гулял по коже. Я все хотел ему тогда что-то сказать, но слова не шли.
А Саша Литвинов попал сначала на лодки, но там он начал пить, и его списали по каким-то галлюцинациям на берег в службу радиационной безопасности, где он тоже не прижился. Он женился, родил сына.
Я как-то встретил его в нашем северном городке по дороге на службу. Он затащил меня к себе и сразу суетливо стал предлагать выпить, а потом обнял меня и вдруг заплакал.
– Меня тут никто не любит, Саня, никто! Все только следят, – говорил он мне, а я растерянно прижимал его голову к своей груди и твердил: «Тише, Саня, тише, чего ты!»
Саню потом уволили в запас по обнаруженным, в конце концов, шизофреническим явлениям, и он отправился к себе на родину в Среднюю Азию, где сейчас же бросил пить и стал тренером восточных единоборств.
На одной из встреч выпускников нашего курса он даже поднял тост за дружбу, а потом, через год, его убили, сбросили с моста.
Я же его встречал только там, на севере, когда он еще только начинал страдать манией преследования. Больше я его не видел и на той встрече, где он говорил про дружбу, не был.
Саня. Саня однажды здорово пробежал марш-бросок по полной выкладке, с оружием.
Ему отдали автоматы те, кто через три километра уже еле переставляли ноги, задыхаясь, он навесил их на себя, штук десять, и так добежал до финиша, а на флоте вот у него не получилось.
Странно, сильные так быстро ломались.
Через много лет Юра прислал мне листы того дневника.
«… мы с Сашей Туниевым подружились на втором курсе. Скорешевались, как говорит Коля Тонких. А до этого были врагами. У Шурика бешеный темперамент. Он любит поорать, повыступать, повыперндриваться, к кому-то ни с того, ни сего привязаться. Только что ссорились со Степочкиным, и вот уже поют в два голоса: «Ты ж мене пидманула, ты ж мене пидвела, ты ж мене молодого с ума, с разума свела!» – вот такой человек. Вдобавок ко всему, он стянул с меня во время большой приборки трусы. Выходки какие-то как в детском садике. Но в потоке раз за разом мы оказываемся за одной партой и наряды по камбузу тоже часто стоим вместе, и отношения налаживаются. Начинаю подмечать, что человек холерического темперамента не застрахован от депрессии и самой черной меланхолии. В такие минуты он поразительно беззащитен, нуждается в опоре, поддержке извне. Сегодня он весел. Мы стоим рабочими по камбузу. Только что убрали посуду после завтрака, столы пустые, чистые. Официантка Марина, женщина лет тридцати, плотная, гладкая, стоя на подоконнике, протирает стекло. Юбка у нее задралась, и Саня высказывается по этому поводу: «Мариночка, какие у тебя красивые ножки, и все остальное тоже. Ты меня смущаешь», – я в этот момент отхлебнул киселя. Марина поворачивается от окна и внимательно смотрит на мелкого Шурика.»
То, что Марина потом сказала Шурику, я поместил в начало этой главы.
Юрик после этих слов блевал киселем.
Вот вам еще строчки из его дневника:
«Я вечно стрижен «под жопу». Второй курс. Наши стоят в гарнизонном карауле, а я и Саша Туниев возим им жорево. С тем мы и прибыли на камбуз в это воскресное утро. Холодно, сыро, пасмурно. Только что прошел дождь. Кузов грузовика щедро залит борщом и усыпан перловкой. Термосы с кашей и чаем засунуты под сиденье, мешок с хлебом там же, сахар и масло в бачках, на коленях. В последний момент в кузов заскакивает матрос из кадровой роты. Ему тоже по каким-то делам надо в Крепость. Поехали. Некоторое время едем молча. Матрос спрашивает закурить. Шурик угощает. Слово за слово – затеялся разговор. Матрос выглядит уже вполне оформившимся мужчиной. Он познакомился с теткой лет на пятнадцать старше себя. Но до чего злоедучая попалась, с ней и полчаса не поспишь. Всю ночь мусолит. В конце, кто кого ебет, уже не понятно. Пришлось ей сказать, чтоб готовила стакан сметаны и два крутых яйца, иначе никак. И она готовит. А еще в Крепости есть одна. Ей уже за шестьдесят, но все еще любит «солдатиков» и «матросиков». Говорит, что они для нее, «как святые». Хотите, познакомлю? Ей чем больше, тем лучше. Грузовик въезжает в ворота Крепости, останавливается. Из приоткрывшийся двери гарнизонной гауптвахты появляются раенковцы: жизнерадостный Игошин, основательный Каменчук. Спускаем им термосы, мешок с хлебом, бачки с сахаром и маслом. А вот и Саша Покровский выглянул. Вид у него замученный. Взял термос и ушел. Матроса с машины сдуло, исчез он куда-то. Из дверей гауптвахты показывается «царь зверей» – начальник гарнизонного караула Сан Саныч Раенко. Не удостоив нас с Шуриком взглядом, высокомерно цедит водителю сквозь зубы, чтоб с обедом не опаздывали. Ушел. Лезем обратно в кабину и по пути назад слушаем еще одну историю. Худенький матрос со злым лицом энергично крутит баранку и делится с Шуриком переполняющим его возмущением: «Ну, блядина, ну, лярва! Ты представляешь, нас к ней человек восемь через забор перелезло. Пацаны, кто хотел, по два, по три раза через нее прошли, некоторые на карачках от нее отползали, а ей хоть бы хуй! Лежит и песенки поет: «Ля-ля-ля!» – а еще достала пилочку и ногти себе чистит. Зло взяло на это смотреть!
Взял кирпич и как уебал по чем попало! Завизжала, как свинья! В чем была, ломанулась через кусты! Только треск пошел!» – Шурик слушал с одобрением, я – с плохо скрываемым ужасом.»
Мда… даже не знаю, что сказать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.