Текст книги "Кот"
![](/books_files/covers/thumbs_240/kot-21038.jpg)
Автор книги: Александр Покровский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Странно, но во время побега мне почему-то вспомнилась Деметра.
И, собственно, не сама Деметра, а то, что ее реакция на утрату Персефоны была не совсем обычной. Она – и реакция, и Деметра – сначала была горестной, затем подавленной и, наконец, негодующей.
Скитаясь по земле в попытках разузнать о том, что случилось с дочерью, в желании вернуть ее перестав мыться, она – теперь уже только Деметра – разыграла последовательность действий, которая, как нам кажется, поразительным образом предвосхитила все стадии меланхолии, описанные доктором Фрейдом в 1917 году.
Я же в отличие от этой немытой горюньи, от всех этих переживаний немедленно ощутил желание освежиться, что и сделал, едва только зад Калистрата исчез за ближайшим поворотом.
А вы знаете, как я моюсь.
Вам известно, сколько я в это вкладываю сил.
А откуда они появляются, эти силы? (Закономерный вопрос.)
Они появляются только после сильнейших переживаний, душевных движений.
Все это пришло мне на ум, когда я долизал себе хвост.
Это умозаключение поставило точку моим размышлениям о силах, потраченных на омовение.
После чего я подумал о государстве.
Я не могу вам сказать, почему, когда я лижу себе хвост, мне приходят мысли о государстве.
Может быть, государство похоже на что-то такое же необходимое, как собственный хвост?
А может, функции государства – ловить и давить – не могут оставить меня равнодушным.
– Кис! Кис! – слышу я.
– Пыс! Пыс! – как говорят в Голландии. Меня пытается найти вахтенный.
Фиг ему – как говорят на островах Фиг Жи. Впредь я буду еще более осмотрительным. Я осторожненько сунулся в форточку – надо узнать, как там поживают наши приятели.
– …С самого детства (у Шурика было детство) у меня очень непростые отношения с картофелем (чего только не случается с овощами). На первом курсе училища мы по ночам чистили его тоннами. Вернее, кожуру с него снимала специальная машина, в которую при остановке все стремились сунуть голову, чтоб понять, как она это делает, а мы уже вырезали глазки.
И вот на практике в полку морской пехоты я сижу ночью и тоже вырезаю глазки. Все пошли покурить, и я, как некурящий, остался. И вдруг сзади слышу: «Ты что делаешь?» Поворачиваюсь – надо мной нависает огромный старшина морпех. «Вот, – говорю я, маленький и смущенный, – глазки режу». И тут слышу: «Режу?! А что мы жрать-то будем?!!» С тех пор я уже не режу глазки.
Вот такая история.
– Когда разрешили всем военным выращивать картошку, – вступает в разговор мой хозяин, – кронштадтский комендант приказал гауптвахте засадить его личное поле. А на губе тогда сидели одни годки. Их привезли, дали им семенной материал, сказали: «Вот оно, пространство», – и оставили одних. Они посадили всю картошку посреди поля в одну яму двухметровой глубины. А комендант все ходил и ждал всходов. Она взошла, когда годки уволились в запас. Посреди пустоши выросла гигантская картофельная клумба.
– Тихон, что у тебя есть о картошке?
– Ничего нет. Я ее ненавижу! Так ненавижу, просто жуть! Ненавижу ее сажать, полоть, вносить под нее навоз, который тоже ненавижу. И то, как она зреет, ненавижу.
– Тогда слово «поезд».
Что это с ними?
Ах, может быть, они говорят слова, а потом на них рассказывают всякую всячину?
– У кого что есть на слово «поезд»?
Я прав. Увы.
– У меня есть, – оживляется Шурик. – Слушайте: еду в плацкарте, а рядом папа с маленькой дочкой. Она ему: «Папа, папа, я хочу в туалет». – «Ну, пойдем в туалет». – «А-а-а… боюсь, там дырка». А в туалете действительно вместо унитаза на полу огромная дыра, и туда страшно смотреть, потому что дорога мелькает. Девочка ныла-ныла и наконец нассала на газету. А папа ей потом: «Будешь пирожок?» – «Нет». – «Тогда пойдем в туалет». – «А-а-а…»
Мда. Сюжет мне понравился. Девочка, безусловно, была фрустрирована тем обстоятельством, что в дырку мелькала дорога, и у нее теперь будут сложности с анальным сексом.
О чем бы еще мне подумать?
О трансгрессивном эросе или об эдиповом треугольнике?
А не погулять ли мне?
– Видимо, погулять.
Повернув на выход, я нос к носу столкнулся с Калистратом.
Тот был смущен.
– Я не хотел бы, чтоб моя поспешная ретирада, – заговорил он после небольшой паузы, – была вами воспринята, как невежливость.
– Ах, что вы! Какие пустяки, – пришел я ему на помощь.
– И тем не менее прошу вас принять мою благодарность за спасение. Одному мне бы не справиться.
– Помилуйте, не стоит…
– И все-таки…
Мы раскланялись.
– А теперь, если вы не против, я хотел бы удалиться. Долго пребывать в обществе кота, с крысиной точки зрения, чистейшее безрассудство, – Калистрат попятился и пропал.
Он прервал мои рассуждения.
О чем я?
Об антропологии, археологии, искусствознании, истории, критике, психоанализе или философии?
Видимо, обо всем подряд.
Воистину! Перечисленные области человеческой ограниченности имеют все основания для существования.
Особенно в тот момент, когда я, вытянув лапы, растопырил когти, выгнул спину и потянулся.
В сущности, я, не переставая, думаю о человеке.
О его роли.
О его месте. (О месте его роли, о роли его места.)
По-моему, человек не обладает никаким знанием о будущем.
Иначе как объяснить все эти глупости?
В нашем случае, вообразите, создали корабль, научили его ходить под водой, засунули в него команду и отправили к черту на рога, подозреваю, ради чего-то великого.
Такого же, как каналы на Марсе.
И что в результате? Они лежат в каюте и рассказывают друг другу всякую всячину.
Ну, может быть, я не прав, и теперь они уже не рассказывают, а заняты, к примеру, соотнесением причины и следствия в поисках законов, скажем, бытия?
Посмотрим.
Послушаем.
Говорит Шурик:
– Нельзя отличника держать месяц на корабле. Он с ума сойдет. А тем более если это Саня Бережной, который физически очень огромен и даже страшен, но в трезвом состоянии отличник и отличается скромностью.
Саня вообще почти не пьет, но тут он напился по случаю содержания взаперти, пришел в центральный и говорит начальству: «А с вами, блядьми, я еще разберусь! Вот поссу. Сейчас. И разберусь». Испугал начальство до смерти и полез наверх ссать. И тут ему плохо стало, и он блеванул на середине вертикального трапа. А начальство видит, как что-то сверху льется, и в ужасе замечает: «Он на нас ссыт».
Да. Я был прав. Не думают они о великом.
В частности, они не думают о Родине.
(Я тут где-то видел слово «родина» с большой буквы.
Поначалу я решил, что это женская фамилия, а потом понял, что ошибался.
Родина – это объединяющий символ. Это та булавка, которая всех их скрепляет.
Видимо, это очень большая булавка, и она не только скрепляет, но лишает.
Всяческой возможности.
Что, скорее всего, хорошо с точки зрения все той же Родины.)
Шурик продолжает:
– В зоне курить нельзя. Особенно лейтенантам, потому что это зона режима радиационной безопасности.
А Леня Бычков стоял перед дверью родного контрольного дозиметрического поста и курил.
Дверь открылась, и Леня Бычков нос в нос столкнулся с командующим Северным флотом.
– Я-б-т! – сказал Леня и зажевал охнарик.
В смысле он его выплюнул, но со стороны показалось, что зажевал.
– Товарищ лейтенант! – заговорил командующий, – объявляю вам замечание за курение в зоне.
– Я-б-т! – сказал Леня.
На обеде в кают-компании он мучился. Как доложить старпому? С одной стороны, замечание – это ерунда, но, с другой стороны, доложить-то надо.
– Анатолий Иваныч…
– Ну? – старпом ел суп.
– Вот… замечание…
– Ну? (Последнюю ложку.)
– Ведь его никуда не заносят…
– Бычков! – старпом безмятежен. Он откидывается в кресле и неторопливо вытирает рот случившейся салфеткой. – Что ты спрашиваешь всякую… (скорее всего, чушь). Запоминай, пока я жив: замечание объявляется, чтоб напомнить военнослужащему о воинском долге. Так? Оно не записывается. Понятно? Это же аксиома, Бычков! Из Устава. Внутренней службы. Ну и так далее, и так далее, и прочая, прочая херня!
– Мне вот… замечание… сделали…
– Ну…
– За курение…
Старпом насторожился. В этом Ленином мычании что-то было.
– Кто сделал тебе замечание?
– Командующий… сделал… Северным флотом…
– Ну… ты, блин, Бычков…
Старпом позвонил с корабля командиру. Тот был в штабе.
– Товарищ командир, тут Бычкову замечание сделали.
Командир выразился так, что, мол, всякую… (чушь, скорее всего) можно было бы и не докладывать.
– Ему командующий Северным флотом сделал замечание. За курение в зоне.
– Командующий?!
Командир зашел к комдиву:
– Товарищ комдив! Как вы полагаете? Вот если военнослужащему сделано замечание… из Устава Внутренней службы… Оно ведь у нас никуда не заносится.
Комдив посмотрел на него снизу вверх, как кабан на цветущую вишню.
– Анатолий Савелич! Ты меня на что проверяешь? На прыгучесть?
– Тут такое дело, товарищ комдив… командующий… сделал…
– Что сделал командующий?
Комдив позвонил комбригу:
– Товарищ комбриг! Как вы считаете? Вот если объявили замечание…
– А? – сказал комбриг.
Через секунду он уже орал: – Этому Бычкову пять суток ареста!
– Ничего себе замечание сделали! – говорил Бычков, собираясь на гауптвахту. – Ничего себе «не заносится»!
Шурик закончил рассказ – все опять зарыдали.
Да.
Я что-то плохо себя чувствую.
Недомогание у меня.
Видимо.
Они все время говорят. Эти люди.
Они трындят, тарахтят.
Они занудствуют.
А я вот не могу от этого. Я болею. Я заражаюсь их косноязычием.
Вы заметили, как я теперь строю фразу – «а я вот не могу от этого»?
Ужас. Жуть. Умираю. Срочно.
И мне срочно нужен Наполеон. Где мой Наполеон? Где он, мой любимый убивец?
Мне требуется лечение.
Незамедлительно.
И вылечить меня можно только красивым изречением.
– Мой маршал, – Наполеон оказался тут как тут, – корысть и честолюбие, гордыня, властолюбие, тщеславие. Скажите на милость, что это? Правильно, мой дорогой вояка, это пороки. Человеческие пороки.
Они приводят в движение орды. Они сминают границы. Они стирают в пыль народы и царства.
Упразднение пороков истребило бы историю.
А с ней и весь человеческий род.
Ибо!
Добродетель вредна скелету человеческого духа.
Молодец. Не знаю, могу ли я хвалить Наполеона, но очень хочется.
Хочется, знаете ли, иногда потрепать по плечу великого корсиканца и сказать ему: «Милашка».
Но все это только тогда, когда он исчезает.
При нем же я чувствую себя его военачальником.
А внутри у меня струятся соки.
Это соки любви.
К Франции, конечно.
И меня все тянет крикнуть: «Да здравствует император!»
А что скажут другие призраки?
– Мой верный Эдвард! – Генрих Восьмой, как всегда, пребывает в сомнениях. – Мне кажется, в королевстве пора вводить парламент.
– Ваше величество, – заметил я, – мудрость самодержца порой выражается в его способности к самоограничению.
– Хватит болтать! – появляется его милая дочь. Она почему-то размером со спичку и вся окутана легкими облаками. – Величие нации не создается прыткими языками!
Она начинает носиться по воздуху, а я тем временем вспоминаю эпитафию на могиле великой куртизанки мадам де Бош: «В последнее время ей не моглось: она сильно чесалась».
И еще я вспоминаю эпитафии: «Его желания были скромны» и «Копать не строить», – он так всегда говорил.
Внезапно все призраки исчезают, и я решаю, что немного любви мне не повредит.
Только я делаю шаг в направлении любви, то есть собираюсь потереться о хозяина, как в каюту входит Юрик со стихами:
Если вас поставить раком
И соски зажать в тиски,
Привинтить гранату к сраке —
Разлетитесь на куски.
И я сейчас же испаряюсь, исчезаю в форточке, успевая в который раз подумать о государстве.
Кстати, люди, зачем мне ваше государство?
Зачем мне оно – то самое, о котором я, как мне кажется, неустанно пекусь?
Я, что, заболел неизлечимо?
Мне, что, делать нечего?
Зачем вообще коту любое государство?
Подумайте сами: кот – и государство!
Чушь какая-то.
Нет! Тайну возникновения мысли мне никогда не постичь! Это надо же: вылезаю в форточку и думаю о государстве!
Ну, может быть, государство – это то, о чем думают все, вылезая в форточку?
«Государство, – скажут мне они, покидающие насиженные места с таким очевидным неудобством, – оно ведь лелеет. Оно пестует. Оно оберегает. Да-да, именно оберегает. И поднимает по утрам, и укладывает по ночам…»
«А затем насилует и пожирает», – отвечу им я.
Мы для него (коты особенно) всего лишь пища. И оно заинтересовано в том, чтоб эта пища была здоровой. Чтоб в ней не водилось соринок, волосинок.
Чтоб ее можно было поглотить в любую минуту.
Поэтому для государства главнейшим является вопрос нравственности.
Я просто вижу, как оно это говорит: «Важнейшим для нас является вопрос нравственности!»
Я вижу все это, пронзая своим мысленным взором пространство.
И меня сейчас же блоха кусает за яйца, и я тут же ее ловлю.
Как бы я хотел, чтоб блоха всякий раз кусала государство за яйца, когда оно говорит о нравственности.
Только оно произнесло: «Нравственность!» – а блоха хвать ее, и государство уже лезет себе в промежность и каждую шерстинку норовит пропустить через свои государственные клыки.
Ведь потерять нравственность, я вам так скажу, все равно что потерять… целомудрие.
Конечно, целомудрие.
Именно целомудрие.
Всенепременнейше целомудрие.
А целомудрие в моем понимании – это… как бы все это объяснить? Целомудрие – это… м… это мудрее быть целым.
Да.
Вот как я это вижу.
После чего мне хочется прочитать стихи о государстве, недавно мною же и сочиненные:
«Калуза сирака микола пендила
И клямзила пуза сикама сечи
Глобала минава срадила пидила
А касичи мука самона квачи
Назрака! Назрака! Назракина сака!
Закилала мука! Мавудава ва!
И рамина сона какулава дива
Ликуза пирала саники раздива
Рыгала питара и бронива чи».
После чего к ним хочется присовокупить стихи о родине:
«О, кали мати тука
Зык! Рапа туки дука
Климинора загро пала
Шамини саки рап тала
Трагирона выпень дила
Зада вона схаминала
Тук! Кифона сраки срам
Кар! Пирона драки драм».
И ещё о героизме:
«Тавра распендила
Тыкие капы сапи
И вздохахонила
Лапой писара!
А марыга замизная
Уж
Залобелила и запудила жала.
Куд!
Киманорные трепы заклюкать
И монты затынить?!
Моцаки!
Пуки разъякились
А шибаные раки растюнились
В самую мынру
Шкалы клетиру взатренили
Шиба мазутина пизу растрямзила
И пометурила закаметилая зесть».
Да… перед настоящим искусством… даже не знаю… а лучше сказать, не ведаю… уж…
Все это лирика, конечно.
А лирика имеет отношение и к великому, и ко всякой ерунде.
Чего о ней думать.
Лучше думать о том, что возбуждает мое любопытство.
Вот, например, ответит мне кто-либо, почему люди собираются в каюте, где в присутствии окружающих поочередно несут всякую чушь?
– Я отвечу.
– Кто это?
– Это Дух. Я пока невидим, потому что мне сейчас лень быть видимым. Люди собираются в каюте потому, что они свободны от вахты. На вахте они по восемь часов в сутки сидят, часто в совершенном одиночестве. У них не так уж много развлечений. Поэтому, сменившись, они идут в каюту, где какое-то время просто треплются.
Что помогает им не сойти с ума. Вот послушай, что рассказывает Шурик.
И сейчас же стена, отделяющая нас от каюты, как будто растворилась, и я вдруг очутился совсем рядом с людьми. Их было трое: Юрик, Шурик и мой хозяин.
– Был у нас мичман, по фамилии Мамонт, – заговорил Шурик. – Его так все и звали: мамонт. А он был Мамонт. Ударение на втором слоге. У него имелась огромная вытянутая кверху голова с проплешиной, толстые губы и челюсть, которая из-за своей тяжести всегда лежала на груди.
Плеч и шеи у него совсем не было, а руки при общем росте один метр девяносто сантиметров легко достигали колен.
Старпом звал его: «Волосатый слон». «Где этот, – говорил он, – Волосатый слон?» – на что Мамонт сильно обижался.
Он в свое время служил на Черном море, откуда и принес следующие истории.
Как-то раздобыли мичмана с их корабля целую цистерну двадцатипятипроцентного аммиака и тут же решили его продать местному населению, отличающемуся невероятной домовитостью, переходящей в патологическую жадность. Подъезжают к огороду и говорят бабке: «Бабуля, хочешь аммиаку?» – «А на кой он мне, родимый?» – отвечает бабушка. «В хозяйстве, – замечают ей эти негодяи, – все сгодится. Аммиаком, кстати, хорошо белье стирать».
Уговорили они старушку и наполнили ей этой дрянью бочку, после чего у бабки на огороде немедленно облетела вся листва. Как ветер дул, так по ходу движения ветра она и облетела. Потом умерли все воробьи, а куры вместе с гусями срочно научились летать и улетели. Поросенок сначала метался по двору, как чумной, а потом он нашел в заборе дырку величиной с копейку и с разбегу вчесался в ее, вытянувшись, как черная стрела.
Скандал длился неделю. Потом поутихло, и мичмана опять отправились в ту же деревню.
На этот раз они привезли краску, которой обычно красят корабельное днище.
«Бабулька», – сказали они в том же доме.
«Чего тебе, Ирод?» – услышали они в ответ.
«Мы приехали исправлять о себе мнение и привезли краску для твоей крыши совсем за бросовые деньги».
Краска понравилась и была приобретена всей деревней.
Все покрасили себе крыши, и стали они красивыми, красными.
И тут выясняется, что эта краска очень любит воду.
Без воды она просто не может находиться на крышах. А лето стояло жаркое, краска подождала воду с неделю, а потом свернулась огромными рулонами и сползла со всех крыш на картофельные грядки.
Стена восстановилась, и мы с Духом опять оказались в отсеке.
– Это просто этническая психология удмурдского народа, – сказал я после небольшой паузы.
– Чтобы эти четыре слова вместе сложить, – заметил Дух, – надо еще очень постараться. Сам придумал?
– Читал. Меня одно время интересовала этническая психология удмурдского, а также мордовского, башкирского, коми, пермякского, нанайского, ногайского, ненецкого народов, а также народов удэге и ханты-манси.
– Никого не забыл?
– Нет. А можно мне еще послушать какую-нибудь фразу, например, Шурика?
– Пожалуйста! – стена немедленно исчезает, появляется Шурик, который произносит:
«…и упрямое полено старины Джузеппе…» – после чего стена становится на свое место.
– Хватит? – спросил меня Дух.
– Вполне. Черт знает что такое. Я в замешательстве. У этого всего должна быть психология.
– Ну, психология, она ведь везде: на дне горшка или не на дне… Все вокруг имеет свою психологию. Вот ткнешь, бывало, – ну полная ерунда, а задумаешься – и уже психология.
После этих слов Дух исчез, а я немедленно пометил кабельные трассы.
Давненько я ничего не метил. А между тем, произошло столько событий, которые не могли не повлиять на мое мировоззрение.
И вот эти изменения в мировоззрении, мироощущении, гражданской позиции, наконец, я не мог не передать в своей метке.
Которую уложил очень точно – стрела в стрелу – поскольку наиболее важным в этом непростом деле мне представляется не столько объем и скорость послания, сколько кучность, своевременность и лаконичность.
Для чего пришлось выбрать вертикальную стойку, так как на горизонтальной поверхности метка держится недостаточно долго, и, кстати говоря, на плоскости гражданская позиция, растекаясь, со временем претерпевает изменения, а на всем вертикальном – нет, поскольку изначальные потоки… эти…
А так хочется быть правильно понятым.
Так хочется неискаженным дойти до сознания всякого и передать ему свое отношение к таким, например, понятиям, как целостность и целокупность.
А я о них много размышлял и пришел к выводу, что целостность – это не совсем целокупность, поскольку она всего лишь насильственное, механическое соединение расползающихся частей, в то время как целокупность предполагает самодостаточность каждой части при гармоничном сочленении их в единое целое.
Хочется все это не растерять.
Хочется отразить.
Выразить.
Запечатлеть.
Обвеховать.
Для чего и приходится метить.
И в этом нам поможет вертикаль, упрочнение которой не оставляет нас равнодушными, потому что вертикаль – есть в ней что-то особенно притягивающее, завораживающее, как взгляд восставшей кобры.
С этим словом связываются надежды, и не на пустом месте возникает желание доверить ей что-либо особенно ценное.
Я бы во всем этом увидел фаллический символ и, в частности, его торжество, если бы слыл за почитателя оного.
Но нет! Отнюдь!
Мне кажется, использовать фаллос как категорию, как объединяющую идею нельзя – слишком велико давление повседневности, если не сказать обыденности.
Для объединяющей идеи хорошо бы использовать что-нибудь не совсем привычное, лучше фантастичное, не всегда досягаемое, но жутко, жутко привлекательное.
Условно говоря, не мед, но только предполагаемый вкус его.
А может быть, даже больше – воззрения относительно предполагаемого вкуса, помыслы в отношении его формирования или же только надежды на подобные помыслы.
– Здесь где-то должен быть кот! – услышал я за своей спиной голос вахтенного, который вернул меня в мир. – Старпом дал задание поймать для него кота, чтоб он сторожил у него крыс. Сейчас посмотрю.
Мама моя, я немедленно прекратил свои размышления и слился с окружающей средой.
А вы знаете, как кот сливается с окружающей средой: он сгибается, распластывается и сверлит своим взглядом преследователя.
И тот зрит только то, на что его подвигает примитивное сознание.
– Нет никого!
Ну вот видите! Смотрел на меня в упор и ничего не заметил.
А все потому, что мы, коты, умеем смещать взор незатейливого наблюдателя в сторону от себя.
И он, этот взор, видит всякий вздор.
Люди этой способности лишены. Они много чего лишены – логики, например, – но и этого тоже.
Что и правильно.
Будь я правителем, я бы в первую очередь запретил логику, если б она у них была, а потом – ум.
Я издал бы указ: «О запрете ума, виновного…»
Но при этом я оставил бы им свободу слова – и люди превратились бы в попугаев.
Мне достаточно было бы сказать одно только слово – к примеру, «законность» – и они перепевали бы его на все лады.
После чего я разрешил бы им вешать на стенах свой портрет, который был бы воспроизведен таким образом, что с какой точки на него ни посмотри, все кажется, что он смотрит тебе прямо в глаза.
Это способствовало бы пищеварению.
Они б у меня гвозди переваривали!
Они б у меня…
– Вот он!
– Кто?
– Да кот же!
Ай, как нехорошо! Я совершенно расслабился, забылся, и вместе со мной ослабла моя маскировка. Сейчас мы ее восстановим.
– Где ты видишь кота?
– А ты не видишь?
– Нет.
– Только что здесь был.
Был-был. Кто же спорит. «Ах! – говорила одна моя знакомая. – Бытность – она ведь не данность!»
И я с ней соглашался.
С ней невозможно было не согласиться в осязаемой близи.
Она находилась рядом в пору моей бурной юности.
Чудное лицо, волосы мягкие, нежные руки и ноги, к которым не возбранялось с восторгом лечь.
А стан?
Ох, что это был за стан, о-о-ох!..
Чёрт побери! Что это был за стан!
Чёрт побери!
Мы любили ходить среди могил. Она держала меня на руках.
Она ласкала мне шею.
В основном шею.
Она меня почесывала.
Она скреблась ноготками.
У нее были замечательные ноготки на руках и восхитительные ноготки на ногах.
Прелестные были ноготки, прелестные!
Это она приучила меня к эпитафиям.
«Смотри, котик, что здесь написано, – говорила она, поднося меня к очередному надгробию: – „Когда бы не рези, единственным его испытанием была бы совесть!“ А вот еще: „Он предпочитал чтение, бедняга. И читал он всякую чушь“».
О, как мне нравились эти мгновения.
И как я хотел бы, чтоб они длились вечность.
В эти минуты я наполнялся величием. В глазах моих ютилась нега, в членах – томность.
И я любил этот мир.
Даже среди могил.
Именно в такие моменты во мне зарождалась поэзия.
Именно тогда я мог написать: «Сочинение „На тень тернового венца“», где в разделе «Попутное» было:
Лаца, лапца, кам бирука
И чавана лапив зука
Си ко катипава трака
Теки мака суки дака
Лак! Типона тики тук
Лакаврона ка ми шук
Шакава сыпона как
Жупирона таки чак
И вдруг мимо меня проскочило с десяток крыс. Они лопотали что-то по-своему – никак не разобрать. Меня они совершенно не замечали. Потом проскочил еще десяток, а затем хлынуло-хлынуло – одни только крысы-крысы – хлынуло, заполонило-заполонило, но вот и иссякло, и стихло.
Меня это насторожило.
– Калистрат! – позвал я и сейчас же обнаружил его рядом с собой. – Что происходит?
Калистрат тяжело дышал.
– Точно не знаю, – вымолвил он, – но с первого отсека передали: «Спасайтесь!» Теперь все бегут в корму, мой любезный друг, и я вынужден к ним присоединиться, – добавил Калистрат и тут же исчез.
Внутри меня нарастала тревога.
– Дух! – позвал я.
– Ну!
– Что происходит?
– Как щ-щщас трахнет!
– Где трахнет, где?
– Да в первом же. А потом и в третьем. Ох и пожар будет!
– Ты устроил?
– Нет. Короткое замыкание в силовой сети. Удар, как взрыв, потом пожар. Корабль обесточится. Лодка всплывет. В первом погибнут все. Из третьего уйдут в корму. Ты, твой хозяин и двое его друзей – останетесь во втором. Вы будете отрезаны от всего корабля. Вас причислят к мертвым на долгие дни, пока лодку не обнаружат, не возьмут на буксир и не приведут в базу. Во втором вы быстро съедите все запасы. Все, что найдете. Вы будете страдать без воды. Хотя… впрочем… да, со стен можно будет слизывать конденсат. В темноте твои приятели найдут фонарь и устроят настоящую охоту на крыс, которые не успели удрать. Берегись, Себастьян, они и тебя захотят съесть. Это все, друг мой. Удачи. Я должен быть в третьем.
Дух исчез. В кишечнике у меня похолодело.
– Наполеон! – вскричал я.
– Это великий миг гибели мира! – появился Наполеон. – Он потрясает сердца. Все ради великой империи – и обман, и подлог, и кровь, и страдания. И вот выясняется, что все это зря. Все напрасно, мой маршал. Все гиблое. Все пустое. Империя, ради чего ты была?
– Трах!!! – раздалось в тот же миг где-то там впереди. Лодку встряхнуло, и Наполеон исчез.
– Аварийная тревога!
Все, кто был рядом, убрались в третий, после чего раздался взрыв в третьем: трах!!!
Мой хозяин, Юрик и Шурик не успели выскочить из второго – дверь задраили перед их носом.
Шурик и Юрик кинулись и быстренько оказались у двери в первый.
А оттуда уже неслись крики, вопли, и я вдруг увидел, как в первом бушует пламя, как горит все-все, – кажется, даже воздух, и в нем мечутся люди, люди, они что-то пытаются делать, хватаются за все подряд руками и кричат – ох, как же они кричат, как кричат…
Видение пропало.
У Шурика и Юрика в глазах стояли ужас и слезы и пот струился по лицу. Они застыли у носовой переборки, а мой хозяин – у кормовой.
А в первом кто-то все еще бросается на дверь – еще и еще раз, пытаясь повернуть кремальеру, но Шурик начеку – он закрыл переборку на болт, который сунул в специальную дырку, и теперь он – этот болт – прыгает в своем гнезде, и кажется, вот сейчас выскочит, но нет – крики стихают.
Свет гаснет – мы в темноте. Кончено. Вторая часть.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?