Текст книги "Нью-йоркский обход"
Автор книги: Александр Стесин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Фуэнтес
Через три дня я уже вполне оправился от своего «хирургического» позора и, превращая провал в анекдот, взахлеб рассказывал о проколотой артерии и фонтанирующей крови, пока сидел в дежурной комнате с Рэйчел Кац, с которой, как мне казалось, я нашел общий язык еще в первые дни стажировки. Однако история моя не позабавила слушательницу; дослушав до конца, многоопытная Рэйчел посмотрела на меня с каким-то задумчивым сожалением: «Ножевое ранение, говоришь… А на ВИЧ твоего раненого проверяли?» Этот вопрос не приходил мне в голову. Нет, конечно, не проверяли, в травмпункте даже его имя-фамилию никто не знал. Нашли на улице без сознания и без документов. Острая травма – это значит все впопыхах и бегом, какая уж там проверка. А между тем поинтересоваться стоило бы. «Тут тебе не Манхэттен, тут половина населения инфицирована». Сейчас он, должно быть, лежит в одной из общих палат, но палат много, а фамилии я так и не знаю. Иголка в стоге сена. «А мы по датам посмотрим в больничном списке, – подсказала Рэйчел. – Вот, пожалуйста, двадцать пятого февраля с ножевыми к нам поступили… Тебе повезло: всего один пациент и поступил. Фуэнтес, Хосе, ножевое ранение в шею. Пойди загляни к нему в медкарту».
Медкарта отыскалась не сразу. Наконец, разворошив очередной ящик, медсестра победоносно извлекла из него огромную бордовую папку и, полистав, шваркнула ее передо мной: «Вот ваш пациент. Только тут еще вот какое дело, доктор… Вы, когда пойдете его осматривать, не могли бы заодно и кровь у него взять на электролиты? А то направление на анализ еще утром пришло, а флеботомиста[5]5
Медицинский работник, чья специальность – забор крови.
[Закрыть] не дождешься».
Вот он, момент истины. Фуэнтес, Хосе. ВИЧ-статус: положительный. Уровень вирусной нагрузки – выше некуда. Вот и приплыли! Я с ужасом представил себе, как буду глотать антиретровирусную профилактику. На другие, куда более мрачные картины мое воображение не отважилось. Вспомнив о поручении медсестры, я собрал все необходимое для венепункции, но при мысли о крови Фуэнтеса у меня засосало под ложечкой, и я метнулся к ближайшему туалету.
Кажется, где-то это уже было: медик, приученный отвечать спокойствием и рассудительностью на вопрошания больного о диагнозе, неожиданно обнаруживает, что сам всецело зависит от диагноза своего пациента. Нечто среднее между гегельянской парадигмой социального равенства и чеховской «Палатой № 6». Реальность, повторяющая книжные фабулы (вплоть до откровенного плагиата), заставляет человека лишний раз усомниться в достоверности происходящего. При условии что он достаточно отстранен от ситуации, чтобы быть в состоянии позволить себе эту роскошь – усомниться.
Выдавив на палец оставленную кем-то для общего пользования зубную пасту, я старательно тер зубы и отговаривал себя от паники. Ну, допустим, попало в глаза и в рот. Вероятность передачи через слизистую мала, даже если у больного высокая вирусная нагрузка и все такое. В конце концов я пришел в себя, освободил востребованное помещение и поплелся «осматривать» пациента.
Мысленно репетируя предстоящую встречу, я пытался представить, как выглядит Фуэнтес теперь, когда к нему вернулось сознание и спал отек. Перевоплощения часто бывают разительными. Однако такой метаморфозы я предугадать не мог: вместо давешнего афро-латино на койке лежал исхудалый белый человек с воспаленным взглядом и седеющей челкой, спадающей на глаза…
В его внешности было что-то богемно-артистическое, недаром фамилия – Фуэнтес. Может, какой-нибудь внучатый племянник автора «Смерти Артемио Круса», всякое бывает. А может, просто однофамилец. Что героинщик, это точно.
В противоположном углу сидел широкоплечий, бритоголовый мужик в десантной форме.
– Проходи, доктор, не стесняйся. Ничего, что у меня тут гости? Это мой старший брат Карлос, у него побывка.
– Ничего, пусть сидит. – Я снова чувствовал себя хозяином ситуации. – Я вообще-то ненадолго, анализ крови возьму – и все. Вены-то есть? (Я осмотрел его тощие руки – разжиться нечем.)
– Не волнуйся, папи, есть на ноге одна вена. Специально для тебя приберег. Глянь вон, какая. В нее и слепой попадет!
– Он про эти дела знает не хуже вашего. Если б захотел, сам мог бы доктором работать, – с неподдельной гордостью сказал Карлос Фуэнтес.
– Да, вена идеальная… Скажи, а ты не помнишь, какого числа тебя к нам привезли?
– А три дня назад. Какое у нас было тогда число? Двадцать пятое, кажется? Меня какой-то индус принимал… Марзал, Мурзим…
– Назир?
– Ну да, он. Я, между прочим, три часа в травмпункте провалялся, прежде чем до меня очередь дошла. Думал, концы отдам. У вас всегда так, доктор?
– Да что ты к доктору привязался! – вступился старший брат. – Не он виноват, коньо, виноваты индусы, они везде!
Аноним
Между тем самого главного я так и не выяснил; и где искать того безымянного пациента, чей ВИЧ-статус требовалось установить? Очевидно, его занесли не в тот список или вообще никуда не занесли, бюрократическая неразбериха в Линкольне не знает пределов. Вполне возможно, что его и вовсе нет в госпитале: отойдя от наркоза, многие бойцы предпочитают не дожидаться утреннего обхода и обязательного визита полиции. Но больничные коридоры неисповедимы. Возвращаясь в дежурную комнату от братьев Фуэнтес, я по чистой случайности заглянул в одну из соседних палат и – бывают же чудеса – увидел там своего «анонима».
Он сидел на краю кровати как ни в чем не бывало – здоровый, подтянутый, всецело поглощенный игрой в шахматы с одноногим стариком-соседом. Соседа я, кстати, узнал: это – Анхел Сото из больничной компашки Лопеса. Когда-то он прослыл одним из самых свирепых бандюг в Южном Бронксе, но, потеряв ногу (не боевое ранение, а просто запущенный диабет), сошел с дистанции и теперь околачивался здесь, грозясь подать в суд на всех и вся, если ему не введут дополнительную дозу морфия.
Оторвав взгляд от доски, аноним радостно замахал руками, приветствуя меня как старого знакомого, хотя он-то меня помнить никак не мог.
– Буенос диас, как самочувствие?
– Бьен, папи, грасиас а Диос!
– Извини, что беспокою, но тут такое дело… – Я не знал, как начать. – В общем, тебя когда-нибудь проверяли на СПИД?
– Ке? – Аноним посерьезнел и, помолчав с минуту, широко развел руками. – Сорри, доктор, но абло инглес…
– Ну эль СИДА. Проверяли или нет?
– Но компрендо, доктор.
– Ладно, подожди, я сейчас.
Через десять минут я вернулся в сопровождении Рэйчел Кац и «переводного телефона». Этот телефон с двумя трубками – чуть ли не единственное исправно работающее устройство в Линкольн-Хоспитал. По нему всегда можно вызвать штатного переводчика. Подключив аппарат к сети, Рэйчел вручила одну трубку пациенту, а другую взяла сама: «В общем так, папи, три дня назад вот этот доктор принимал участие в твоей операции. Во время операции у него произошел контакт с твоей кровью. Поэтому нам нужно проверить тебя на СПИД и гепатит С. Все, что от тебя требуется, – это подписать разрешение на анализ. Если анализ даст положительный результат, тебя поставят на учет и проинформируют о возможной терапии. Все понятно?»
На другом конце провода защебетали по-испански. Аноним растерянно поддакивал, смотрел то на меня, то на Рэйчел и переспрашивал, не понимая, чего от него хотят. Потом, наконец, понял и расписался детским почерком. «Эрик Ринальдо-Гитьеррес».
– Вот и все, – бодро сказала Рэйчел, когда мы вышли из палаты, – теперь тебе осталось только сходить к инфекционщикам, заполнить все бумажки на случай, если придется проходить профилактический курс. Потом возьмем у него кровь, сдадим на анализ, и можно будет жить спокойно.
– Слушай, а может, не надо всей этой возни? Вероятность-то в любом случае небольшая… Может, черт с ним?
– Ну я не знаю, тебе решать. Оформить инфекционный запрос – дело пяти минут. Я бы на твоем месте проверила, но я в таких делах известный параноик. А ты поступай, как считаешь нужным.
Страх перед возможностью узнать худшее – сильнее, чем страх неопределенности. Легче пребывать в неведении, чем заставить себя что-то сделать; лень – союзница малодушия. Словом, ни к каким «инфекционщикам» я так и не пошел, успокоив себя мыслью, что многие из местных хирургов, даже уколовшись кривой иглой, не делают из этого события.
Через две недели я столкнулся с Гитьерресом при выходе из метро. Было около семи утра, самое безлюдное время суток.
– Доброе утро, доктор, ты меня еще помнишь? – Он задрал голову, демонстрируя шрам.
Странно: на этот раз он говорил по-английски, причем говорил, как мне показалось, почти без акцента.
– Привет, привет, как себя чувствуешь? Оклемался? – Я почему-то обрадовался ему как родному.
– Слава Богу, папи, слава Богу… А насчет той вещи ты не беспокойся, меня проверяли перед выездом из Пуэрто-Рико.
В тоннеле под нами застучал подходивший к платформе поезд, и минуту спустя мимо нас промаршировали двое-трое идущих на службу. Работники больницы, не иначе.
Возвращаясь с дежурства (привычный путь от Линкольна до метро), я глазею по сторонам и думаю о том, что нет ничего тоскливее, чем предутреннее спокойствие «неспокойного района». Как будто в этом затишье отражается все одиночество живущих здесь людей. Справа по борту виднеется магазин-барахолка, где вперемешку с подержанными вещами продаются патриотические значки и куклы-статуэтки Девы Марии. Дальше – склад, кирпичные стены, расписанные традиционными граффити. Кое-где расклеены афиши, какие только и увидишь в Южном Бронксе: «Время пришло! Спаси свою душу сегодня в 10:00, 12:00 и 15:00». Снизу указаны адрес церкви и имя священника.
май – июнь 2008
Бруклин
1
Я впишусь в эту осень, к стене прислонившись
спиной.
Это время – река, где непарных ботинок галеры
по теченью плывут. И слышны из ближайшей
пивной
фортепьянные опусы в темпе домашней аллегры.
Я впишусь в этот рыжий кирпич и с изнанки моста
меловые граффити, чумных баскиятов творенья,
и в общагу, где будка консьержки уж год, как пуста,
но жильцы до сих пор предъявляют удостоверенья.
Здесь на койке больничной кончается некто, и свет
упрощается в нем, перевернутым кажется днищем.
И открыты все учрежденья. И в желтой листве
сокращенное солнце восходит над парковым
нищим.
Я в графе распишусь. С белой койки мертвец
поглядит
в поднесенное зеркальце, и заведут хоровую
та консьержка пропавшая и этот нищий, к груди
прижимающий мокрого пса, точно грелку живую.
2
Она говорит: «Тяжело, а ему тяжелей»,
говоря о муже. Они – в ожиданьи врача
в онкологической клинике. «Пожалей
нас», причитает. И медсестра, ворча,
приносит ему подушку, питье, журнал.
Он – восьмидесятитрехлетний. Рак
почки. Худой, как жердь, но худей – жена.
Он и она – из выживших: тьма, барак
в Треблинке или Дахау.
С недоверьем глядят
на студента-медика, думают: свой – не свой?
Да, говорю, еврей. И тогда галдят,
жалуясь на врача с медсестрой. Весной
будет ровно шестьдесят лет со дня
их женитьбы. Кивает на мужа: «Тогда он был
вроде тебя… – и оглядывает меня, –
…но постройней». Верный муж охраняет тыл.
Она говорит: «Мы постились на Йом-Киппур
даже там… Берегли паек… А в этом году
в первый раз в жизни не выдержали. Чересчур…»
Говорит: «Когда он уйдет, я тоже уйду».
Он – вечно мерзнущий; помнящий назубок:
«Образ Господа виден смертному со спины, –
засыпает, подушку подкладывая под бок, –
Next year in Jerusalem. Все будем спасены».
3
«Все, что может случиться, случалось уже
с другими» –
это надпись на киноафише, реклама фильма.
У ларька стоит нищий с извечным «sir, could you
give me…».
Алабамский акцент; свитер драный, хотя и фирма.
Сделай вид, что турист, что не знаешь-де
по-английски.
Алабамец икнет и – на чистом русском: «да елки,
денег нет похмелиться» и «дорого тут
в Нью-Йорке».
Даже склянки, и те дорожают, даже огрызки.
«Вот вчера, – говорит, – вроде было еще
нормально».
Объясняет, что «долларов было – на два кармана».
Выпивали культурно, возвышенных тем касались.
Но закончился пир. И товарищи рассосались.
Лейся, жалостливый мотив, рефрен стародавний,
панегирик отбросам общества и объедкам.
У кого это было – «мистерии состраданий»,
про родство всех живых и слиянье субъекта
с объектом?
Про единую Волю-судьбу. На просторах карты
незаметен сдвиг: на березовом фоне Визбор
или выговор алабамский, бренчанье кантри.
Все как будто само собой, свободный невыбор.
А по сути – поди разберись. Представить
не можешь,
как попал сюда этот субъект, из контекста вырван.
Видно, было зачем – перебрался ведь
за три моря ж…
Где-то был, несомненно, и этот сюжет обыгран.
Чем закончилась пьянка, не вспомнить
(бывало и хуже).
А очнешься с утра – на другом уже континенте.
Поясок часовой затянуть на семь дырок туже.
Новой жизни искать, на скамеечке коченеть ли.
«Помоги, – говорит, – собрату», хоть не собрат он.
Раздобыть на метро два бакса, попасть на Брайтон.
Заглянуть в одну школу… Там дочка сестры
училась.
Разыскать, расспросить, как там что у них
получилось…
4
И видишь как бы сон, и как бы – нет
(настенного динамика мембрана
процедит бормотание медбрата,
вернет тебя в знакомый кабинет,
пропитанный лизолом и крахмалом)
о чтении с больничного листа
анамнеза от первого лица –
о том, что жив… И видит сон, как мал он.
О третьих лицах, слившихся в одно:
сухой хасид, его сосед, отечен,
на происках спецслужб сосредоточен,
женщина, глядящая в окно,
пока другие жители палаты
(полупалата – полукоридор,
где всех равняет галоперидол),
в пижамное одеты и патлаты,
раскрашивают что-то всемером
(арт-терапии труд ежесубботний
как подтвержденье мысли, что свободный
художник – все-таки оксюморон).
О том, что видишь: лифт, подсобка, будка
вахтерская… Сбиваешься с пути,
блуждаешь. И в ответ на «как пройти?»
дежурный тычет в пустоту, как будто
ее проткнуть пытаясь или на
невидимую кнопку нажимая.
Похожесть помещений нежилая,
уложенная в лабиринт длина.
Больнично-коридорный сумрак суток.
Как время замирает на посту,
как зренье превращает пустоту
в расплывчатый рисунок, и рассудок
спешит назад, к приметам бытовым.
И видишь, достоверности добытчик,
не свет в конце, а красный свет табличек
«пожарный выход» зреньем боковым.
И – скрежет лифтов, и сквозняк подсобок,
и оклик, относящийся не к нам,
все дальше… Разбредаются по снам
жильцы палаты, спящие бок о бок.
5
Назидательных тостов патетика
и густой чикен-суп из пакетика.
Совмещая с молитвой еду,
соберется община нью-йоркская,
и дитя, между взрослыми ерзая,
песню схватывает на лету:
«…Были в землях, где власть фараонова,
мы рабами. Была Ааронова
речь темна, вера наша – слаба.
Дай же знак нам десницей простертою…»
Чикен-супом задумчиво сёрпая,
мальчик Мотл повторяет слова.
Повторение жизни мгновенное.
Засыпая, услышу, наверное,
как бушует соседка одна
во дворе, обзывая подонками
тех, кто песни горланит под окнами.
Как, вернувшись домой, допоздна
потрошит кладовую и мусорку.
Забывает слова. Помнит музыку
и пюпитром зовет парапет.
Отовсюду ей слышится пение.
Терапия – от слова «терпение»,
врач витийствует, неторопевт.
От Освенцима и до Альцгеймера –
никого (вспомнит: «было нас семеро»).
Давность лет. Отличить нелегко
год от года и месяц от месяца.
Но ждала. И раз в месяц отметиться
заезжал то ли сын, то ли кто.
Личность темная (в памяти – яркая);
вензель в форме русалки и якоря,
отличительный знак расписной,
на костлявом плече, рядом с оспиной.
«Все лечу по методике собственной.
Ни простуд, ни проблем со спиной».
Как с утра подлечив, что не лечится,
на бычками усыпанной лестнице
изливал мне, малóму, свое
алкогоре. Общаться не велено.
Поминальной молитвой навеяна,
канет исповедь в небытие.
…Мышцей мощной, простертой десницею…
Будет Мотлу рука эта сниться и
будет сниться еще на руке
то русалка наплечного вензеля,
то соседкина бирка Освенцима
(детям врали, что это – пирке).
…И явил чудеса… И усвоили:
будет каждому знак при условии,
что поверит – не с пеной у рта,
не как смертник, а как засыпающий
верит в будничный день наступающий,
в продолжение жизни с утра.
2004–2012
Квинс
Утро
Каждое утро будильник звонит в 5:10, то есть ровно в пять. Как и все часы у нас в доме, он спешит на десять минут. Прошлепав на кухню, я принимаю пять таблеток: две – от головной боли, три – для пищеварения. Все это – плацебо. И таблетки, и часы, на десять минут опережающие жизнь. Уж я-то знаю. Сколько ни принимай, мигрень и диспепсия никуда от тебя не уйдут. Сколько ни переводи часы, все равно будешь опаздывать на работу на те же десять минут. Но без плацебо – никуда.
В шесть ноль-ноль (5:50? 6:10?) я сажусь в машину. Водительские права я получил только в прошлом году, устроившись на работу на другом конце острова (без машины не добраться). Теперь, заводя мотор, я, тридцатишестилетний, испытываю чувство гордости, которое большинство моих сверстников испытали в шестнадцать. Недавно я признался жене, что с тех пор, как сел за руль, ощущаю себя другим человеком.
– Другим – это каким?
– Взрослым.
– Вот интересно: ты – врач, у тебя есть дочь, но все это не наводило тебя на мысль, что ты уже взрослый?
Нет, это наводило на мысли об ответственности и о старении. А тут другое. Я как будто приобщился к одному из тех взрослых разговоров, которые ведутся за столом после того, как детей отправляют спать. Какая страховка лучше, «Олстейт» или «Гайко»? Где дешевле покупать шины на зиму? Раньше от подобных бесед у меня сводило скулы, а теперь – в самый раз. Еще немного, и я стану следить за акциями на бирже или к восхищению тестя начну выписывать бюллетень Home Depot[6]6
Магазин мебели и товаров для дома.
[Закрыть].
Если нет пробок, дорога занимает около часа. Но пробки есть почти всегда. В общей сложности я кручу баранку по три часа в день. Где искать утраченное время? В аудиокнигах? За последние несколько месяцев я прослушал все семь томов Пруста в переводах Франковского и Любимова. «Беглянку» и «Обретенное время» читал некто с сильным одесским акцентом, отчего представители французской аристократии – от барона де Шарлю до герцогини Германтской – неожиданно превратились в персонажей Бабеля. Если бы за окном был Южный Бруклин, эта метаморфоза была бы к месту. Но я живу в Квинсе, и одесский выговор тут ни при чем. Квинс – это Азия во всем своем многообразии: Индия (Джексон-Хайтс), Ближний Восток (Астория), Бухара (Рего-Парк), Китай (Флашинг), Корея (Северный бульвар), Филиппины (Вудсайд). До Одессы отсюда далеко. Как, впрочем, и до Парижа.
Нортерн-бульвар уходит на восток, в сторону Лонг-Айленда, где паучки китайских иероглифов на магазинных вывесках постепенно сменяются домиками корейского хангыля. Еще год назад эта часть Квинса была для меня terra incognita, а сейчас корейские домики кажутся почти родными. Вдоль центральных улиц тянутся бесконечные ряды ресторанчиков и продовольственных лавок. Среда объедания. Для любопытного посетителя знакомство с жизнью этнических анклавов, как правило, ограничивается кулинарной экзотикой. Китайская пельменная, корейское барбекю – вот тебе и весь Восток. Можно свернуть на одну из боковых улочек, но никаких достопримечательностей там нет. Просто жилые дома – двухэтажные таунхаусы впритирку, облицованные красным кирпичом или сероватым сайдингом, привычная архитектура спального района, плавно переходящего в пригород. Глядя на эти постройки, я вспоминаю, как в девяносто первом году в Чикаго приятель Мишка с гордостью сообщил мне, что его семья купила собственный дом. Тогда это казалось если не воплощением американской мечты, то по крайней мере первым значительным шагом к ее осуществлению. Дорогу в тысячу ли осилит идущий, но только при условии, что он – домовладелец. Это был такой же кирпичный таунхаус в три приталенных этажа (по комнатушке на каждом). Впервые я побывал там всего через месяц после того, как Мишкина семья въехала в дом, но внутри все уже выглядело и пахло так, как будто они прожили там лет десять. Мишка был моим первым близким приятелем в Чикаго. Мы жили в черном «иннер-сити», а его семья – в русско-еврейском пригороде Скоки, в захламленном уюте дешевого таунхауса, где пахло пылью и котлетами. Четверть века спустя краснокирпичные фасады Квинса, воскрешающие в памяти тот домашний запах, действуют на меня так же, как печенье «мадлен» и цветы боярышника – на состарившегося мальчика из Комбре.
С тех пор как я начал водить машину, главным открытием для меня стало утреннее небо. Каждое утро, выезжая затемно, я застаю восход, и, поскольку шоссе в это время обычно бывает пустым, у меня есть возможность некоторое время следить за небесным калейдоскопом. Пробуждающееся сознание собирает с поля зрения щедрый урожай – невероятные трансформации цвета и формы. Несмотря на первую чашку кофе, выпитую залпом перед выходом из дому, я еще не до конца проснулся, и предрассветная фата-моргана, озвученная подробными изысканиями Пруста, служит как бы продолжением прерванным сновидениям. «Во время сна человек держит вокруг себя нить часов, порядок лет и миров. Он инстинктивно справляется с ними, просыпаясь, в одну секунду угадывает пункт земного шара, который он занимает, и время, протекшее до его пробуждения; но они могут перепутаться в нем, порядок их может быть нарушен…» Кто я? Где я?
На подъезде к госпиталю в повествование Марселя врывается искаженный телефонным динамиком голос медбрата Келси.
– Ты где, док? Пациенты ждут.
– Я паркуюсь, буду через пять минут. Можете включать ускоритель.
– Давно уже включили.
Первая пациентка – девочка тринадцати лет. Саркома Юинга с метастазами по всему телу и множественными очагами в мозгу. Перед началом сеанса лучевой терапии все должны покинуть бункер. Девочка остается одна. «Но ты не бойся, мы будем тебя ждать снаружи, и нам оттуда все будет видно и слышно…» Отец девочки успокаивает ее через переговорное устройство. Говорит без умолку. «Еще пять минут, всего пять минут. Что тебе рассказать? Про Томми, может? Вчера после того, как ты уснула, он пришел к тебе и лег рядом, а потом во сне сполз с кровати и остался спать на полу в твоей комнате. Это потому что он тебя очень-очень любит, хотел спать только рядом с тобой…» В этот момент до меня наконец доходит, что речь – о собаке. «…А сегодня, если ты захочешь, мы можем выйти на улицу и посидеть на солнышке. Если захочешь, конечно. И Томми с нами посидит…» Этой девочке осталось жить несколько дней, от силы неделю. И она, и ее родители все прекрасно знают, ни о чем не спрашивают. Паллиативная помощь.
Спрашивают те, кто надеется. «Сколько мне осталось, доктор?» Я усвоил мысль Достоевского о том, что самое бесчеловечное – это объявить человеку срок. Я в это верю и поэтому упорно продолжаю мотать головой: «Сколько вам осталось, я не знаю, и никто не знает». На самом деле, по части прогнозов современная медицина давно переплюнула метеорологию. И тот же Пруст, не упускающий случая пнуть «медицинскую корпорацию», лишь отчасти прав в своем наблюдении: «…обычно доктора бывают чересчур оптимистичны, когда предписывают режим, и чересчур пессимистичны, когда угадывают исход». Хотелось бы, чтобы это было так, но в моей области, как правило, пессимистичность прогноза вполне соответствует реальности. Просто действует некий закон, по сути неведомый. В какой-то момент процесс умирания становится столь же необъяснимым, сколь и необратимым. Все показатели стабильны, томография показывает, что опухоль – ровно тех же размеров, каких она была три месяца назад, когда больной чувствовал себя относительно нормально. Но что-то изменилось. Закон вступил в силу, и теперь все будет разыгрываться как по нотам. Скоро в истории болезни начнет мелькать слово «кахексия» – термин, за которым фактически ничего не стоит. Просто иссякли силы. Это-то и распознается. Объективные параметры не изменились, но тут уже смерть словно бы отстаивает свое право на тайну, неподвластную никакой молекулярной биологии. Сколько бы мы ни продвинулись в нашем понимании биологических процессов, мы лишь асимптотически приближаемся к этой тайне – и никогда не раскроем ее. Это граница человеческого познания, черта, которую не переступить.
При отсутствии истинного понимания самое страшное – это статистика. Она дает нам подробные данные, позволяющие предсказывать и не позволяющие надеяться, хотя именно надежду она и должна была вывести на свет. Если шансы успешного лечения – 80–90 %, все будет хорошо, но если шансы – «5 % или меньше», эти проценты оказываются несуществующими, чисто абстрактными, как выигрыш в лотерее. Статистика, намекающая на возможность чуда (ведь вероятность никогда не бывает равна нулю!), кажется гиммиком, мефистофельской насмешкой. Почему хоть раз кому-нибудь из пациентов не попасть в те несбыточные 5 %? Только однажды я видел чудо. Оно выпало шестидесятилетней алкоголичке с криминальным прошлым. В девяносто шестом году у нее нашли мелкоклеточный рак легкого. И вот, двадцать лет спустя, она продолжает курить по две пачки и выпивать по бутылке в день.
Господи, пусть сбудется, пусть свершится чудо – для той девочки с саркомой или для восьмилетнего Джеймса… Или для тридцатипятилетней Лорэн (как она была счастлива, когда ушли лимфоузлы, но не прошло и двух месяцев, как все вернулось)… Возможно, сегодня во время дневного обхода выяснится, что кого-то из них уже нет в живых. Узнав о смерти пациента, работники отделения онкологии качают головой, поджимают губы, выдерживают трехсекундную паузу. Все в порядке вещей. Смерть вплетается в жизнь, обступает ее со всех сторон.
Ужас заглушается рутиной, усталостью, заполнением бумажек, отвлеченным интеллектуальным любопытством («интересный случай»), инстинктом самосохранения. Но – одна фраза, и всего этого оказывается недостаточно, и ты – лицом к лицу с трагедией во всем ее масштабе. Сейчас это фраза, произнесенная Уильямом (сорок семь лет, рак поджелудочной железы): «Все, чего я хочу, – забиться в какой-нибудь темный угол». Теперь она будет крутиться в голове до тех пор, пока я снова не сяду в машину и не поставлю Пруста. Но и голос чтеца-одессита вряд ли заглушит ее.
В конце рабочего дня аудиокниги воспринимаются плохо, я слушаю вполуха. Текст уже не продолжает прерванные сны, как это было утром. Но, думая о чем-то другом, я вдруг вспоминаю, что прошлой ночью мне снился Амаду, молодой африканец, умерший от рака кишечника месяц назад. Амаду сидит в приемной. В руках у него, как и при жизни, четки. Увидев, что мой взгляд упал на них, он неожиданно говорит, что вера – это умение прощать Аллаху. Я отмечаю для себя эту мысль, но по пробуждении она уже не кажется правдой.
Ким
В приемной отделения лучевой терапии висит красивая табличка с фамилиями штатных врачей: Ким, Пак, Ли, Сун… Моя фамилия – последняя в списке («и примкнувший к ним…»). До этого я работал в другой больнице, в коллективе, состоявшем преимущественно из индийцев; еще раньше – в африканском Бриджпорте, в пуэрториканском Бронксе. А год назад оказался в районе, где больше половины населения носит одну из трех фамилий: Ким, Пак, Ли. Из этих фамилий можно составить город – Сеул-на-Гудзоне.
Корейский анклав возник здесь сравнительно недавно; еще в начале двухтысячных в этой больнице работали совсем другие люди. Но несколько лет назад начался ледниковый период (заморозка бюджета в Национальных институтах здоровья, реформа Обамы) с сопутствующим вымиранием мастодонтов. Кто-то вышел на пенсию, кто-то перешел в частную клинику. В нашем отделении остались два пожилых корейца, доктор Пак и доктор Ким (прежний начальник, американец ирландского происхождения, вечно путал их и до последнего дня считал китайцами). Такой же массовый «исход врачей» произошел и в других отделениях. В результате онкологический центр при Рокриверском университете опустел, как после стихийного бедствия. Совет попечителей рассудил, что единственный возможный выход из ситуации – назначить нового главврача. Выбор пал на знаменитого Ли Кан Хо, одного из основоположников стереотаксической радиохирургии мозга. Новый главврач, в свою очередь, предложил немудрящий план действий: чтобы спасти госпиталь, нужно нанять молодых. Вскоре состав отделения гематологии-онкологии пополнился двумя корейскими именами, Чхве Чжэ Чун и О Чжи Ён, а в отделение лучевой терапии взяли Джулию Сун и меня. По правде сказать, я попал в этот список почти случайно, а именно – благодаря лабораторным грызунам. Как выяснилось, мои последние, неопубликованные результаты по облучению ксенотрансплантата глиобластомы совпадали с результатами самого Ли. Узнав об этом от моего бывшего научного руководителя, с которым они разговорились за ужином на каком-то симпозиуме, Ли немедленно сделал меня соавтором в своей новой статье, а затем предложил мне работу. Предложение пришлось как нельзя кстати: как раз в это время завотделением в индийском госпитале, где я провел предыдущие четыре года, собирался дать мне пинка, чтобы освободить место для своего зятя. Таким образом, я перебрался из Индии в Корею, не покидая пределов Нью-Йорка.
В меру деспотичный и всецело преданный своему делу профессор Ли, хоть ему еще не было и шестидесяти, напоминал старого мастера традиционной корейской музыки или живописи – того, в чьем присутствии ученики продолжают стоять, даже если им разрешили сесть. И хотя поначалу он настаивал, чтобы мы запросто называли его Кан Хо, мы с Джулией никак не могли заставить себя отказаться от формального обращения.
– Хорошо еще, – говорила Джулия, – что в английском языке нет почтительной формы речи, как в корейском.
– А ты когда-нибудь пробовала говорить с ним покорейски?
– Боже упаси. Он этого терпеть не может. Я слышала, как Ким один раз перешел было на корейский. Ли ему знаешь что ответил? «У нас в отделении говорят поанглийски». Так и сказал. А ведь Ким его на пятнадцать лет старше!
Эта разница в возрасте стояла нашему шефу поперек горла. Я видел, как Ли с плохо скрываемым раздражением выслушивает монологи Кима во время утренних планерок. Ким это тоже видел – и тем усерднее гнул свою линию; он был старшим и одновременно подчиненным – слыханное ли дело? «Да-а, да-а, пятьдесят четыре грея за три сеанса[7]7
Дозировка лучевой терапии; грей – единица измерения дозы радиационного излучения.
[Закрыть] – это непло-охо, но и сорок восемь за четыре сеанса – то-оже непло-охо», – повторял Ким, не обращая внимания на то, что завотделением уже перешел к обсуждению следующего случая. Тем самым Ким как бы говорил: «Мало того что начальник годится мне в сыновья, так он еще и относится ко мне без должного почтения – перебивает, не дает закончить…»
На самом деле отношение Ли к старику нельзя было назвать непочтительным, по крайней мере по западным меркам. Однажды мне пришлось наблюдать, как конфуцианское хё борется в нашем начальнике с профессиональной этикой врача. Вопреки моим ожиданиям, конфуцианская мораль одержала победу. Дело было вот как. На одном из утренних совещаний Ким представил план лечения пациента с аденокарциномой легкого. Стереотаксическая радиотерапия – те самые пятьдесят четыре грея за три сеанса или сорок восемь за четыре; в общем, стандартный случай. Однако, глядя на томограмму, даже человек, не имеющий отношения к нашей специальности, без труда определил бы, что план Кима никуда не годится: половина опухоли оказалась за пределами поля облучения. «Да у него просто старческий маразм!» – шепнула мне Джулия. Пак и Ли оцепенело таращились на экран. Ким же, напротив, имел вполне довольный вид; казалось, он в упор не видит своей чудовищной ошибки. Наконец, Ли не выдержал:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?