Электронная библиотека » Александр Терехов » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Каменный мост"


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 03:37


Автор книги: Александр Терехов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Америка

Макс Валлах родился в июле 1876 года и умер через семьдесят пять лет 31 декабря, прожив большую часть своей жизни не Мейер-Генох Мовшевичем Волах-Финкельштейном, а Максимом Максимовичем Литвиновым, прозванным в партии Папаша или, по-газетному, «сталинский знаменосец мира». Сын мелкого банковского служащего начал жить в исконно еврейской семье (город Белосток), выучился в хедере и достиг должности «бухгалтер-кассир»; всю жизнь помнил погромы, считал себя русским и, когда давил моль, приговаривал «пся крев!»; обожал маму, но никогда не вспоминал, потому что бросил ее, как и свое происхождение, оставив от прошлого только пачку писем родственников и любимое блюдо – жареную селедку, залитую яйцом, – жена убегала, затыкая нос.

Женился в сорок лет (смутно поминается несросшийся гражданский брак) на английской писательнице Айви Лоу, дочери полковника происхождением из венгерских евреев, племяннице Сиднея Д. Лоу, автора «Словаря английской истории», католичке, проповеднице свободной любви, женщине с лошадиным лицом.


Татьяна Л и т в и н о в а, Брайтон, Англия: …Все Уманского любили и все его звали Костя. Умен, остер и обаятелен. Он младшим входил в «литвиновскую плеяду» – Суриц, Штейн, Рубинин, Стомоняков, Уманский – все они смотрели на отца как на учителя, зная его честность и неподкупность.

…Костя скорее богема, чем чиновник, хотя во время войны в нем изменилось многое (кроме бурной личной жизни) и он стал больше чиновником.

…Жена его скучная и занудливая, сильно Костю ревновала, догадываясь об изменах, и постоянно ныла: то ей нужен рефрижератор, то витамины… Встречая нас в гостиной, предупреждала: будет просить денег – не давайте. Сам Костя мог пригласить позавтракать в ресторан, а в последний миг куда-то исчезал, и платить приходилось нам.

– Говорят, Уманский ухаживал за вами?

– За кем он только не ухаживал… Его обаяние распространялось на всех. Но романа у нас не было.


А вот каким увидел наркома иностранных дел на вершине (вот только что во Франции с размахом отгуляли юбилей – шестьдесят лет!) относительно пристрастный человек: «Максим Максимович в белейшем пиджаке и белейших брюках, сияющий, самодовольный, бодро и весело вышел из вагона-ресторана, оркестр оглушительно заиграл “Интернационал”». Так написал о М.М.Литвинове Ф.Ф.Раскольников, муж знаменитой барышни Рейснер, что командовал Балтийским флотом, вторгался в Персию… Один из баловней смуты – но мировая революция не пришла, и они отправились в могилы через малозначащие должности послов и директоров издательств. Раскольникова пригласили приехать из Болгарии в Империю отдохнуть для расстрела, и он бежал, и забрасывал императора письмами, и через два месяца после объявления вне закона умер в Ницце, не перенеся известия о заключении советско-германского пакта. (По другим версиям убит агентами НКВД, «выпал из окна».)


Татьяна Л и т в и н о в а, Брайтон, Англия: Как-то папа говорил по «вертушке» со Сталиным, и Миша спросил:

– Пап, ты вождь и он вождь. Почему вы с ним на «вы»?

– Потому, что не ношу смазных сапог и не хожу на охоту.


Императору потребовалась Америка, и Литвинов ему ее доставил. За установление дипломатических отношений с США император отдал наркому дачу в Фирсановке – отделывал с любовью для жены, но жена застрелилась, император не пришел на похороны (на самом деле пришел и рыдал так, что трясся гроб).

«Ермака за покорение Сибири удостоили шубы с царского плеча. Меня же Сталин одарил Фирсановкой».

А жене Литвинов сказал: это моя «Святая Елена».


Татьяна Л и т в и н о в а, Брайтон, Англия: Мама считала верхом гостеприимства приветствовать гостей: вот вам Бог, а вот порог! После приемов она жаловалась: у меня улыбка устала. Мама очень хотела, чтобы английский стал для нас родным, и мы пели на ночь английские песни. Хотя часто бойкотировали ее пожелания. Мы хотели быть как все. То, что у меня не было деревенской бабушки в платке и валенках, до сих пор воспринимается мною как лишение. Меня просили никому не рассказывать, что мы ездили в Париж и видели Эйфелеву башню. Но мы и так бы не рассказали.


Ловкий на язык Рузвельт убедил своих: с существованием русских следует смириться; с пьяными, безумными, узколобыми, земляными… поджигающими леса. Зачем он это… Зачем на равных распиливал землю с императором, англоязычным не понятно и по сию пору; что-то необъяснимое: оказался легковерен, вынудили немцы, легкомыслен и беззаботен, наивен и стремился к упрощениям; слишком уступчив, считал Сталина всего лишь подозрительным и надеялся его вовлечь в цивилизованную жизнь белых рубашек; ослабел накануне смерти и не смог противостоять напору красных… Как Рузвельт смог проглотить прошлое, разрывавшее всем глотки?.. Черчилль скулил, выл и не мог проглотить, маясь в кабине бомбардировщика, летя в Москву: «Я размышлял о своей миссии в этом угрюмом, зловещем большевистском государстве, которое настойчиво пытался сразу задушить при его рождении и которое считал… смертельным врагом свободы…» Только император знал, что делать с прошлым, но, как всегда, устами переводчика, указал в другую сторону: «Премьер Сталин говорит, что все это относится к прошлому, а прошлое принадлежит Богу».

А кому принадлежало настоящее? Никто больше американцев не пострадал тогда, в начале, от безликости красных кирпичей; годами сидели в московских приемных и разглядывали комнатные растения в поисках одного хотя бы нормального, да попросту живого, способного услышать, понять вопрос, объяснить, что здесь происходит на самом деле, но – страшный сон – нескончаемо брели от худшего к худшему; император – «противоестественный человек», Литвинов – «упрямый в силу еврейского происхождения», «кажется, вообще лишен совести», Молотов «просто тупица» и «робот», Уманский «ходячее оскорбление», в Кремле заседает «главная банда». Американцам казалось, главное – люди. Американцы буквально с ума сходили от первого глотка русского воздуха: от чадящих примусов, исчезающих навсегда граждан с дипломатическими паспортами и ожидания разрешений; от продуктовых посылок, протыкаемых железными прутами на таможне, неработающей канализации, требования дешевых кредитов, не замечания законов и тысячелетних правил жизни народов с народами; от наружного наблюдения, от подкормки компартии США, от жестокости, от высокомерия и заготовки дров… Когда двенадцать американских дипломатов (с тремя собаками) покатили поездом Москва – Владивосток познакомиться с местом своего нового пребывания, они осатанели от бесконечности суши, от немытых тарелок, мисок и очередей, от завистливых взглядов на станциях и молчания неоткрывающейся земли; и люди правды бесстрастно подшивали страницы в историю их болезни: скучали, напился, напились, бросались из окна поезда, свалился с полки вместе со своей собакой на беременную жену воентехника первого ранга Каганова, а также «обнажив свои половые органы, произвел мочеиспускание, загрязнив купе в присутствии педагога младших классов М.Беленькой»… Они ехали, ехали, а эта беспросветная и непонятная действительность никак не кончалась, отношения с русскими непонятным образом унижали: «Не какая-то неосведомленность заставляет нас ломать голову над загадкой России. Мы просто неспособны понять правду о России, когда видим ее» – угадал много после один тамошний дипломат (по фамилии на К).

Вот об этом, должно быть, часто думал Рузвельт. Русских президент не понимал. Император (до поры мало думавший об Америке) заметил этот мозговой изъян, но не торопился включать освещение, этим, в конце концов, можно пользоваться, и, разговаривая с русскими, Рузвельт продолжал блуждать среди пугал, чучел и теней. За обедом в Ялте президент оглянулся, словно потревоженный чьим-то боковым тяжелым взглядом, и спросил: а кто сидит за обеденным столом напротив Громыко (Андрей Андреевич использовался только в качестве ориентира). Император пригляделся и опознал: «А-а… Вот этот? Как же вы не знаете. Это наш Гиммлер». Напротив Громыко обедал Лаврентий Берия.

Первые ходы фигурами. Президент двинул в красную Орду, на остров людоедов Уильяма Буллита. Император ответил Трояновским, «старым большевиком».

Посла Буллита в Москве надули: с аэродрома волоком на банкет, в тепло-уют, на мягкие диваны, в кремлевскую квартиру маршала Ворошилова; закармливали, поили, его полюбил каждый, вечер и ночь его вращало и кружило розовым цветком посреди хоровода «главной банды»; ради него, американского гражданина, вдруг собрались все основные убийцы миллионов и особо отличившиеся маньяки мировой резни богатых, и все они до одного вдруг показались хмелеющему послу «умными, энергичными, опытными людьми», «удивительно проницательными», «с чувством юмора»; примечал он «красивые лбы», «чудесное самообладание» и «доброту», в хозяевах умилительно сквозила «забота о благосостоянии трудящихся»; ему подливали, из глубины сердца звучал следующий тост, и посол отчетливо понимал, упираясь затылком в ковер: он, именно он покорил собственным обаянием и обаянием американского процветания без исключения всех, и отныне ему предстоит взвешивать и определять судьбы мира вот с этими своими новыми друзьями, славными парнями, маршалами и наркомами, акционерами одной шестой… Он вдыхал и выдыхал радуясь – невероятно удачное начало! Но вдруг полыхнул свет: прямо к нему двигался, не касаясь земли, император, живой, осязаемый, нестерпимо настоящий, огненным куском плоти, шаровой молнией, зависшей посреди гостиной, обдавая отпрянувшие лица подземным жаром, и хлынули слова. «Я хочу, чтобы вы поняли: в любое время, днем и ночью, если пожелаете встретиться со мной, дайте знать – я приму вас тотчас», – произнесло Высшее Существо, для которого до этой минуты не существовало никаких послов никаких стран и никаких полномочий, но Буллит из США – существовал!

И не просто существовал – провожая гостя к дверям (не ради мертвых правил), император прошептал ему на ухо: что хочешь? что для тебя сделать? Да, я серьезно спрашиваю (прерывая ответные блеяния: да я не решаюсь… да я стесняюсь… вы и так слишком добры), давай! без стеснений! желание есть? может, мечта какая? ни одна душа на свете (при чем здесь дипломатия? обижаешь! мы же друзья!) не дорога мне, как твоя, сделай мне одолжение – попроси! И мировая история трехцветной кошкой грелась у Буллита на коленях, и (хотя что-то трепыхнулось, что-то по-зимнему тронуло затылок: не проси; что-то такое подвсплыло в памяти черной корягой, предостережения чьи-то, инструкции принимающей стороны) он жахнул: да, есть одна вещь, которую я хотел бы получить (точно так выразился американец – «я хотел бы получить») – дайте мне землю, пятнадцать акров земли на Воробьевых горах (намечали там храм Христа), а мы отстроим там посольство Америки (признаться, с президентом на пару намечтали такое, присев на дорожку), и поплывет оно величественно над вашей стороной кусочком Америки (в стиле особняка Джефферсона, автора Декларации), в любую погоду видное отовсюду, выше всех, навсегда – в небе, над Москвой и Советским Союзом. Мне эту землю… Дайте!

«Она ваша», – сказал мастер и хозяин времени и земли.

И внезапно отвел протянутую для прощального пожатия ладонь, схватил голову Буллита обеими руками, и поцеловал посла взасос, и не отпускал, пока не добился ответного лобзания, и – отпустил. И надутый шарик полетел – обмирая, блаженствуя, всхлипывая и выписывая пьяные кренделя, потея от тепла человеческих сердец, и с губ его слетало: «Невероятно… Невероятно!» Он так и ходил улицами, гостиничными коридорами, возился в постели, переворачивая подушку прохладной стороной, и не мог уснуть: вот все это только что произошло именно со мной, это я, я никогда не стану прежним, сверхприбыльное, фантастическое начало! – его распирала сила, он думал о равнинах Европы, его заботили Балканы, угрозы Японии, недолгая дружба Германии и Польши – Тихий океан! – овцеводы с нижнего Дуная (как выражался Бисмарк, но теперь другим великанам предстоит мирить цыган). Планету переполняло несделанное… Буллит разбудил секретаря: пиши! – и диктовал посреди ночи, прерывая собственные изумленные паузы: мой президент! Я только что из Кремля, добился поразительно многого, – и земля подрагивала под его ногами, шевелились волосы на макушке, и лампа до утра не гасла, словно в хижине первого миссионера, обожествленного туземцами владельца будильника и патефона.

Уильям Буллит, первый посол США, прожил в Империи еще три года. Больше тысячи дней.

После той первой ночи его ни разу не приглашали в Кремль. Он ни разу не говорил с императором (даже по телефону). Ни разу не видел его, и даже издали, даже на общем приеме – ни разу. Ни маршала Ворошилова. Ни «президента СССР» Михаила Калинина. И вообще – ни одного из своих новых друзей. Его забыли. Жизнь Буллита в Империи потеряла смысл, он не отражался в зеркалах, сквозь него проходили взгляды… Он стыдился первого своего ночного восторга, несовершившейся своей жизни и порой, я уверен, задумывался: а взаправду ли все это случилось с ним? Ведь ни зарубки на дереве… Ни воронки от взрыва… Только надиктованное пьяными словами письмо. Буллит страдал. Он маялся. Невероятными усилиями он останавливал на себе свинцовые очи мелких служащих, и вознелюбил русских, и жил скучной жизнью клеточного попугая, кастрированного кота. Спасаясь от надвигающегося безумия, обучал красных кавалеристов игре в поло – обучение закончилось, как только командиру засветили мячом в башку. Раз в год на пятнадцать минут его принимал Молотов и зачитывал, еще глубже погружая рассудок посла во мрак, позапрошлогоднее «коммюнике», буква в букву. Посол приходил небритым. Внезапно взмахивал рукой, передвигал на столе не принадлежащие ему предметы. Душно расстегивал пуговицы, пытаясь прорвать пелену собственного несуществования, и, наконец, как-то выпалил, едва не заплакав: «Наше сотрудничество – маленькое и слабое растение, не надо мочиться на него». Молотов дочитал свое и – не подняв лобастой головы: «До свиданья».

Трояновскому же выпали в Америке тихие годы: взаимное возбуждение прошло, кредитов не будет, говорить не о чем, – но нужной Инстанции сверхпроводимости посол не показал: ему постоянно без разрешения что-то казалось, он не к месту употреблял «я думаю, что…» и отсылал искренние письма, сохраняя в физиономии некоторую неповторимость; он нравился Рузвельту и советовался с водителем-негром, как распутать американо-советские затруднения (если не вранье, если не отголоски легенды о Рузвельте – будто бы тот оттачивал речи на простом маляре, подновлявшем Белый дом). Литвинову хотелось отправить в Америку из «плеяды», своего – и они с Трояновским сразились, как сражались в империи все – лицом к императору.

Литвинов: «…это не первый случай недисциплинированности Трояновского и игнорирования директив… Если Трояновскому вовремя не будет сделано внушение, то мы не ограждены от дальнейших крупных неприятностей с Америкой».

Трояновский кипящей смолой, с рассчитанной долей яда, с доимперской прямотой, уже подзабытой императором: «Я знаю, что этот человек зол на меня до последних крайностей за то, что ЦК не согласился с его позицией по кандидатурам для полпредства. Свою злобу он теперь вымещает на мне. У него достаточно мелочности, чтобы доходить до обвинений… Вынужден ставить вопрос о моем отзыве отсюда… ибо я отдаю себе отчет, что Литвинова снять невозможно». Человек, который мог все, подчеркнул слова после «ибо», приказал: Литвинову не показывайте, а Трояновского я хочу послушать.

Полгода Трояновского слушали в Москве (единственную фразу: «надо искать точки соприкосновения») и отпустили слепым. Самолеты, океанские пароходы… посол шарил вокруг себя и шептал ближнему – советнику Сквирскому, как съездил, как принимали, ослеп, не вижу, что же дальше со мной… Сквирский не слушал, растерянно сказал: «А меня отзывают… На повышение. Полпредом в Афганистан», – и Трояновский наконец-то увидел махонький проблеск, что-то прорезывалось сквозь… Он уставился в пустоту, на место, очищенное от Сквирского, и не отрываясь смотрел, пока там не начали проступать буквы «К…» – Константин Уманский, неизвестный ответ на вопрос, носимый в сердце каждым железным: гожусь ли я дальше жить?

Сквирский тоже заразился слепотой, все не мог успокоиться и наконец из Кабула написал старшим: знаете, я пятнадцать лет отработал в Америке, меня все так полюбили, знаете, как меня «беспрецедентно» (три раза употребил это умное слово) провожали: прием на пятьсот гостей, торжественные завтраки в мою честь, передовицы в нью-йоркских газетах, вы разве не читали телеграммы ТАСС о «проявлении неслыханной теплоты» (не молчите!!!)? Через полтора года его арестовали и расстреляли в начале войны, припомнив эсеровские корни; прожил пятьдесят четыре года, пухом ему земля.

Сквирского вычеркиваем – вводим Уманского. Рузвельт болезненно щурился на застеночное копошение и пересменку мутных фигур в русских сумерках и, уже раздражаясь от бессилия мозга, приказал: «Узнайте о нем побольше. Нам не следует оставаться пассивными». И почтовые голуби донесли: ответственный за ошейники из колючей проволоки для иностранной прессы, «золотые клыки», мы его ненавидим – вот кем пошел император.

«Мое назначение встречено поразительно хорошо, – доложил Уманский. – Я не ожидал. Опасался, что недруги напомнят о моих грехах по линии цензуры». А что другое он мог написать?

Трояновскому его смена, победитель показался человеком способным, но неглубоким.

Америка-2

И за краем света, где не конвертировалось ничего, однажды (но вот когда?) император нащупал и поднес бусинку к глазам и катнул между пальцами: узнайте о нем побольше. Объект десять лет печатался под псевдонимами и анонимно, служил и формировал сознание гостям, и заросший дед-морозовской ватной сединой пациент Бернард Шоу солнечно-нагрето жмурился под присмотром Уманского на вагонной подножке: «Глубокое утешение, сходя в могилу, знать, что мировая цивилизация будет спасена… В России я убедился, что коммунистическая система способна вывести человечество из кризиса и спасти от полной гибели». А голод? как же голод? Кто-то из смелых и не местных (или купленных и наученных) спросил: «А голод?» (В Поволжье ели людей). «Помилуйте, когда я приехал в Советский Союз, я съел самый сытный обед в своей жизни!» И паровозный гудок, и замахали руки с белыми манжетами.

Следующее достижение: пациента Герберта Уэллса пустили к императору (может быть, именно в тот день император вгляделся в невысокого, щуплого, щели меж золотых зубов, круглые очки, Уманского?).

К любимцу русских гимназистов, собирателю оловянных солдатиков Герберту Уэллсу приближалась смерть, и в оставшееся время он решил придумать план ежедневного счастья для населения Земли и для затравки поработать «почтальоном при почте амура двух гигантов». Император и Рузвельт доверят фантасту тайны души, и он понесет их над солеными пустынями Атлантики, подправляя, обогащая, переваривая, – трое (включая почтальона) дадут населению счастье, завершат начатое Христом… С выражением безмятежной скуки на лице император слушал-слушал (в переводе Уманского) планы мирового переустройства на началах справедливости, и вдруг совершенно бессвязно англичанин схватился за главное: «Иосиф Виссарионович, он спрашивает: что вы хотите передать Рузвельту?»

«Ничего».

Ничего.

После сдачи продукции, показав Уэллса, Уманский припорхал в языках пламени к Литвиновым (Максима Максимовича не застал) – переполняло. Айви Вальтеровна, английский легкомысленный мастодонт по прозвищу Мадам Литвинов, затеребила его (при восьмилетней дочери!): ну что? что? как он вам? ведь вы впервые? так близко, так долго (вот чего стоят архивные проститутки: «не раз выступал переводчиком при товарище Сталине»)… Кто? ну и кто же он?

– Фанатик, – якобы сказал Уманский.

– Чего? Фанатик чего? – стрекотала эта полоумная сорока.

– Диктатуры… – якобы протянул Уманский.

– Пролетариата? Диктатуры пролетариата или…

– Вот этого я еще не разобрал, – якобы признался Костя и странно потрогал собственное лицо – веки, брови, лоб (не присутствовавшие, но ведающие точно все, утверждают – Костя сказал не так: «Этого еще не знает никто»).

Он, анонимно-псевдонимная тень, английский и немецкий язык императора, мастер мягкими диванами, цветочными полянами, икрой и водкой вызывать нужные мысли, показал себя первый раз 13 декабря 1931 года – встреча с писателем Эмилем Людвигом (час пятьдесят) – и последний 1 марта 1936 года – беседа с опереточным «газетным магнатом из США» Роем Говардом (три с половиной). Мы пойдем на альтернативные выборы в Верховный Совет – подарил император очередному американскому идиоту сенсацию – и выбрал Уманского. Надписывая свое фото Говарду, он вдруг поднял глаза, в которых, отразившись, вздрогнул и пошел в бешеный рост человечий эмбрион: «И вам подписать фото, товарищ Уманский?» – «Да. Да. Да. Конечно!»… И спустя месяц за спиной у посла Трояновского возник очередной литвиновский птенец – тот, что нравился всем и правильно думал, – и Трояновский потащил его в торбе за спиной мучительные недели (чужой голос, чужие уши) и упрямо докладывал свое (а Уманский докладывал нужное: посла надо менять!), пока ему не сказали «хватит» и не поманили через страшно растущую Германию получить за труды.

А Уманский отряхнулся и представился первым лицом; много спустя, когда уж началась война, ближний президента Гопкинс неожиданно вспомнил за столом Трояновского, «хорошего посла»: «…он понимал американцев, и американцы понимали его, всегда была возможность договориться» – вот так непрямо сказал он о том, каким не был никогда Костя.

Надписанное фото императора Костя вставил в серебряную рамку, раскрашенную под березовую ветку, и при фотографировании молодого дипломата при исполнении или в нечастые культурно проводимые мгновения отдыха оно, фото, почему-то всегда попадало в кадр.

Американцы не понимали личного несуществования русских. Им казалось, они не любят Уманского, а не любили они Империю, и Уманский, как и полагалось послу московитов, оттачивал иронию на «тупых» заместителях госсекретаря, заканчивал переговоры визгливыми скандалами, делал вид, что «твердость равнозначна грубости», мог себе позволить: кредитов не будет.

О чем они говорили (американский посол жаловался в Москве: каждый день ваш Уманский ходит и просит! ходит и просит! – Он ничего не просит, цедили ему, а добивается выполнения)? О сварочных машинах «федераль», конвенции об охране котиков, возмутительном задержании среди бела дня на улице советского гражданина Овакимяна под «фантастическим предлогом» (агент «Октан» «проявил малодушие», во время «приступа мучительного страха» явился в ФБР и сдал резидента); вели многотомную переписку по торговому вопросу (перевод тов. Вшивкова): в Америку везли спички, беличьи шкурки, сотни тысяч пучков бараньих кишок (нормальный калмык и закавказские), козлину, щетину, барсучий волос (20 долларов за килограмм), икру, осетрину, белугу, центроуральскую, южноукраинскую и красную лисицу, восточного и западного осеннего сурка и особенно – тряпье (выдерживая конкуренцию с Румынией и Польшей). Я проснулся от изумления, обнаружив в именном указателе на «П» «Пилата Понтия, римского наместника Иудеи», между «советским авиаконструктором В.М.Петляковым» и Пихлак, «врио заведующего правовым отделом НКИД СССР», и устало полистал нужное место – оказалось, на банкете в торговой палате Уманский сказал: «Но если нашей стране и не грозит немедленная опасность, мы не можем смотреть как Пилат на теперешнюю европейскую ситуацию».

Даже говоря нужную неправду (к империи с двух сторон подступала война), Костя красовался, он три года пьянел, подзабыв о снегах. Его не вызывали в Кремль, учитель Литвинов берег до поры, держал подальше от братских могил и ночных расстрелов; но истекло – мы не могли уже смотреть как Пилат; Максим Максимович с нового 1939 года почуял: ему слабее пожимают руку – и среди глухой ночи вдруг со смятым смешком признался своей англичанке: «Неужели они пытаются договориться с Гитлером за моей спиной? Поверить не могу в такой идиотизм…». Словно у императора оставался выбор в игре «Лишь бы не я», когда все участники первыми хотели скормить Германии красных.

Это у Литвинова оставался выбор. Каждый вечер его подушка ложилась на заряженный пистолет, и первый, главнейший закон его квартиры в Доме правительства гласил: нельзя стучаться к папе, если папа ушел спать и заперся на ночь; стук означает – «пришли», он застрелится. Дочь забыла, забегалась как-то раз (и помнила затем вечно) и – постучалась.

Литвинов подождал.

И открыл дверь.

Но весной пришел день, когда через порог бывшей императорской дачи в Фирсановке переступили спешившиеся всадники, гасящие свет, – Молотов, Берия да Георгий Маленков, за окнами занимали позиции солдаты с петлицами НКВД. Литвинов не мог подняться, смотрел на гостей как на любимый киноэкран: вот как наступает…

«По натуре музыкант», поклонник оперы, он пока сидел в киевской одиночке, полюбил танцевать, любил и потом, хоть располнел; с удовольствием носил мундиры, обожал бридж, делал зарядку, принимал холодные ванны; жена, Айви Вальтеровна, никогда не видела его небритым – через несколько лет после свадьбы он заболел и слег – только тогда обнаружила: у него, оказывается, рыжая борода! И жить не мог без кино, без Греты Гарбо, всюду первым делом в кинотеатры, особенно в Берлине, до свастики; позже (проездом, меняли паровоз) первый раз – не пошел, хотя Гитлер прислал адъютанта: если г-н нарком пожелает по обыкновению выйти в город для посещения кинематографа, власти рейха гарантируют ему, еврею, неприкосновенность. Муссолини чем-то еще впечатлил, какой-то властной организованностью, а Гитлера Максим Максимович презирал, брезговал.

Император не мог его оставить, мы не готовы воевать, пусть немцы займутся другими; но исчезать – еще не сейчас, объяснили Литвинову, 1 мая надо распято отстоять, пусть увидят живого, а уж после майских его раздавили на Пленуме – новый нарком Молотов закричал: «За дураков нас считаете?!» (да, именно Вячеслава Михайловича, именно дураком) – и согласно императорским обычаям главными кнутобойцами назначили друзей дома – маршалов Семена Буденного да Климента Ворошилова. И закровило, открылось мясо: что ж, ты «в вопросах подбора и воспитания кадров вел себя не вполне большевистски, держал на работе враждебных партии людей».

Под барабаны жертвоприношения Литвинова мучил стыд: в кабинете на Кузнецком идет обыск, беззащитная его изнанка. Не письма императору с просьбой об отставке стыдился он, а недоеденной плитки шоколада в ящике стола; еще он любил конфеты «трюфель», хранил до заплесневения, приученный тюрьмой к дисциплине, ел шоколад не сразу, а кусочек за кусочком.

Формулировка для печати обнадеживала – «в связи с собственным желанием», что означало жизнь («в связи с переходом на другую работу» означало смерть немного отсроченную; «как не справившегося», «как не оправдавшего доверия» означало немедленную смерть), но спасение выписывалось на одно лицо, сыну он сказал: «Вас обязательно возьмут». Сотрудников и друзей «обер-шпиона» арестовывали и пытали, полпредов отзывали, увольняли.

Айви Вальтеровна тем временем в Свердловске (теперь Екатеринбург) учила английскому языку (любила это, преподавала всем: офицерам Генерального штаба, физику Леоновичу, Раневской, психиатрам, домработнице, – сама мечтала сгладить в собственном русском акцент); Литвинов не нашел сил с ней говорить, и дочь шептала в телефонную трубку, а безумная англичанка кричала в ответ от Уральских гор: все знаю – «отставка с поста»! Газеты, правда, молчат, но слышала от знакомых – и бодрым голосом: у нас тут зачетная страда, правильно я выражаюсь?

– Тебе надо приехать, – мертвым голосом сказала дочь.

– Приехать? Я и собиралась приехать, но только после экзаменов, – немного удивилась англичанка.

Дочь устала, не знала, что говорить дальше, послушала и спросила в самом конце: не кажется ли тебе, что нам сейчас лучше быть всем вместе?

Англичанка недоуменно помолчала и без спешки взялась укладывать чемодан.

И Уманский (повторяя судьбу Трояновского) открыл чемодан, как собственный гроб, тронутый за плечо всегда ожидаемой и всегда внезапной телеграммой. Карьера не вышла, его пригласили в путешествие к сердцу земли с выходом в игольное ушко или крематорную трубу, и он ощупывал свою шкуру, как бы спасти, до последней шерстинки: позорный тесть – приказчик магазина готового платья, 1925 год – неуплаченные членские взносы, рекомендация в партию врага народа Старка, австрийское подполье, несмываемое – «сменил тов. Мих. Кольцова на должности», и то, что несомненно собираются указать в графе «причина смерти» – учитель, друг М.М.Литвинов. Ему казалось – вот и началось.

А началось раньше – близнец Кольцов (их путали) исчез для Уманского не бесследно. Лучшее императорское перо декабрьским вечером позвали под землю неприметные люди (брат приглашал к себе на чай с пирожными, но Кольцов побежал бульварами в ночной рабочий кабинет, оставив за спиной рукоплескания ЦДЛа: император попросил доложить писателям… и он – блестяще!.. И теперь – последнее время обносили чашей и что-то такое порывами он чуял – его не тронут!). Пять месяцев его били, пока Кольцов, как сотни тысяч до него, не признал все и, как забитое в кровь парнокопытное, направляемое пом. нач. следственной части НКВД капитаном госбезопасности Шварцманом, потянул по рельсам вагонетку к бездне; ему подкладывали в вагонетку новые костяки, про запас, еще гуляющих и пьющих на поверхности людей, литвиновских птенцов – и он повез всех, послушно прибавляя шаг.

«В 1932 году я сблизился с РАДЕКОМ, ШТЕЙНОМ, УМАНСКИМ И ГНЕДИНЫМ», и оказалось, что эта группа «энтузиастов советско-германской дружбы» «накопила важные связи с немцами» (Кольцову наступили на пальцы) – так и случилась «преступная шпионская связь, в которую я втянулся…».

«При некоторых разговорах на квартире УМАНСКОГО присутствовал американец – журналист ЛУИ ФИШЕР, близкий друг УМАНСКОГО, имел на УМАНСКОГО огромное влияние и общался с ним свысока. УМАНСКИЙ подчинялся его мнениям по всем политическим вопросам и не скрывал от него ничего…».

«Я (Кольцова ударили под дых), прямо говоря, был завербован РАДЕКОМ и передавал с 1932 по 1934 год шпионскую информацию при участии и содействии УМАНСКОГО…».

Нельзя сказать про Кольцова (как и про других), что его застали врасплох – железные люди знали, чего от них ждут. Нелегальная комиссия Политкомиссии Политсекретариата Исполнительного Комитета Коммунистического Интернационала напечатала секретный свод правил «Как коммунист должен держать себя перед следствием и судом», где следовало пролистать спасительную четвертую страницу («Некоторые арестованные коммунисты считают, что лучше на следствии дать какие-нибудь показания и потом на суде от них отказаться. Такой взгляд совершенно ошибочен и очень вреден»), чтобы навсегда остановиться на странице восьмой: «…Арестованный коммунист, обдумывая свой образ действий, должен прежде всего исходить из интересов партии и лишь потом строить планы, как легче ему отделаться от предъявленных следствием обвинений…».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
  • 3.1 Оценок: 7

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации