Текст книги "Шутка обэриута"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
И: – «Через пару миллиардов лет млечный путь столкнётся с Андромедой, земля исчезнет в чёрной дыре».
И, опомнившись: вспышка на солнце усугубила аномалии магнитного поля, «метеопатам» рекомендуются лекарственные препараты…
До встречи с Викторией – около часа; сменить декорации?
Сунул в карман вручённые клоуном карточки, выключил ноутбук, дожевал фисташки, допил остывший кофе и расплатился.
2. Попутные чудеса
Плавилось золото на куполе колокольни, но солнце не расслабляло, блаженно озираться по сторонам мне, озадаченному неожиданностями, не пристало, – выйдя из «Владимирского пассажа», свернул направо; за домом Дельвига угол Шербакова переулка и Загородного проспекта когда-то помечала фанерная будка ассирийца-сапожника в кожаном фартуке, вросшего в продавленное сиденье, – в зеркальце, напротив, застревал загорелый сморщенный лоб со смоляным завитком волос; под зеркальцем, – красовалось ожерелье из нанизанных на дратву подковок с дырочками для гвоздей, сбоку от зеркальца, на полочках, теснились ошкуренные деревянные колодки и каблуки, стельки, щётки, бархотки, жестянки с гуталином, чёрным, коричневым, бесцветным; так вот, в силу многолетней привычки, дремавшей долгие годы, но вдруг просыпавшейся на невзрачном мемориальном углу, – будто направлялся к Шанскому, в невзрачный домик у бани, или к Бызову, в гигантский Толстовский дом, – машинально свернул направо, к улице Рубинштейна (бывшей Троицкой) и – дальше, к набережной Фонтанки.
Знал, куда иду, но идти к обманчиво-близкой цели, не отвлекаясь, мешала память-попутчица, – сбивала с пути.
Память, отстань!
Нет, не к Фонтанке, к Фонтанке – потом.
Со Щербакова переулка свернул на Рубинштейна – обновлённый уличный фасад цвета «какао с молоком» скользящими лучами ласкало солнце, вдоль этого, благодаря изысканности пропорций, смахивавшего на итальянский, фасада к удивлению моему прохаживались Головчинер и актёр-болельщик с острым, «топорным» профилем и седоватой вздыбленной шевелюрой, тот, из британской кондитерской, ну да, курточка-хаки на молнии – как у футбольного болельщика, а дымчатый, в крапинку, шёлковый шейный платок – как у утомлённого славой корифея сцены; тут же, на тротуаре, на радость детям играли в пятнашки клоуны. Данька нежно поддерживал гранд-актёра под локоток, что-то, склонив головку к уху знаменитости, нашёптывал, а в ближнем дворе, за арками, – над ними празднично колыхалась гирлянда бело-сине-красных воздушных шаров, – я увидел мима, ряженых в мундирах-камзолах, дам в широкополых шляпах, дожидавшихся, очевидно, режиссёрских команд-разводок; так, захотел мимо клоунов и Даньки с актёром-болельщиком юркнуть в арку для пешеходов, не замечал, что решётчатая калитка заперта, но в глазах потемнело, свежеокрашенный фасад потускнел, время, почувствовал, ускорилось, понеслось, отсчитывая годы, – ей-богу, метроном ли, счётчик включился: щёлк, щёлк, щёлк…
Где счётчик отщёлкивал?
Из-под центральной арки, лишившейся гирлянды воздушных шаров, которую только что покачивал ветерок, выезжала на улицу Рубинштейна автомашина престижной марки, – фирменную эмблему успел разглядеть на никеле радиатора, – а в кабине Volvo, рядом с водителем, сидел молодой горбоносый и губастый мужчина с мушкетёрскими усиками, лицо показалось знакомым…
В глазах потемнело, краски померкли…
Но в чёрном облаке, окутавшем меня, различим характерный профиль…
Это же Маневич, да, Михаил Маневич, вице-мэр! – с ужасом понял я, не понимая, однако, на каком я свете, какой сейчас год; будто в вывернувшей из двора синей шведской машине, судя по номеру с шестёрками, приписанной к смольнинскому гаражу, и где-то, – в коре ли мозга, в сердце, в душе моей переключилась скорость, застывший было с открытым ртом, я побежал за удалявшейся в сторону Невского синей машиной, чтобы догнать, даже – перегнать: с поднятыми руками обежать её спереди, навалиться на капот, остановить в последний момент…
О, захотел предотвратить убийство!
Я бежал легко, стремительно, на бегу изумляясь спринтерской прыти: помолодел лет на двадцать? – одолевал сопротивление минувших лет, не желавших возвращаться, казалось, бежал против ветра; улетучивались, – смахивал с тротуаров великан-невидимка? – веранды ресторанов, вывески парфюмерных салонов, модных магазинов готового платья с Оксфорд стрит, Пятой авеню, фасады обречённо темнели, на них оседали пыль, копоть советских лет…
Я бежал быстро, так быстро, как никогда не бегал, но солидная синяя машина удалялась ещё быстрее, когда я подбежал к углу Рубинштейна и Невского, дверцы машины были распахнуты, врачи «Скорой помощи», горячо содрогавшейся невыключенным мотором, укладывали окровавленного вице-мэра на носилки, заталкивали носилки в задние дверцы… по кожаному сидению Volvo и по просевшему растрескавшемуся асфальту растекалась кровь. Чтобы «Скорая помощь» смогла отъехать, милиция оттесняла зевак, тыкавших пальцами в далёкое слуховое окно на другой стороне Невского, откуда якобы стрелял киллер, а я не мог отдышаться, унять сердцебиение; уставился в запылённую витрину «Кафе-автомата»: ручищи с ножом и вилкой, две сардельки, клякса томатного соуса…
Жизнь продолжалась?
Сердце колотилось, силы покидали после отчаянного забега.
Способен ли я переставлять ноги?
А годы-то, годы, – отскакивали назад, как на счётчике такси километры?
Сердцебиение замедлялось, возвращаясь к усталой норме; помолодев за минуту внезапного забега, вновь постарел лет на двадцать…
Рассосалась сутолока зевак?
Нет «Скорой помощи», нет «Кафе-автомата», – под фирменной красно-жёлтой вывеской, там, где таксисты только что жевали сардельки, засиял «Макдоналдс»…
И просевший асфальт заменили?
Отсвечивали солнцем гранитные плиты, идеально подогнанные одна к другой.
Пока брёл обратно, к Толстовскому дому, нехотя размножаясь в витринах и не понимая, что же со мной стряслось, улица Рубинштейна вновь обретала пестроту, краски наливались яркостью… непромокаемый жёлто-чёрный, с воланами, тент накрыл остеклённую веранду бельгийского бара «Ватерлоо»; малый в голубом комбинезоне паралоновой щёткой, насаженной на алюминиевую трубку, протирал обрызганную жидким мылом витрину; в перспективу улицы манили затенённые – а ля парижскими маркизами с оборками – ресторанные веранды, увитые зеленью, цветами; к свежевыкрашенным фасадам крепились вывески.
Чудная улица склеивалась из ординарных фасадов …
Запылала ещё одна, вымытая с мылом, витрина… – не смог не вспомнить про вспышку на солнце.
Всё преобразилось после скорбного финиша моего забега! – улица фланеров с нон-стоп фестивалем праздности и гастрономии: не чета скучновато-деловитому, торопливому Загородному проспекту, с которым улица драматично пересекается у Пяти углов, там, вдали, где помечен острый перекрёсток башней над домом Лишневского; с башней угрожающе сближается облако…
А здесь, на Рубинштейна, – театры, клубы, кафе, рестораны; из «Зазеркалья», вываливается бритый наголо парень с портретом Путина на футболке, бритоголовый тащит большущий барабан, наверняка, к Толстовскому дому, да, на афише: «Представление во дворах»… Фронтончик театра Додина, кафе на выбор: у театра, «Дети райка», напротив, рядом со шляпным ателье, – «Леонардо», поодаль – «Уставшие от счастья», «Книги, кофе, поцелуи»; и ресторан, «Барслона», именно так, без «е»; снуёт, снуёт развесёлая молодёжь – парочки, стайки: фартовое племя! – круглосуточно светит солнце, смеются и пританцовывают, небрежно прикладывая к ушам айфончики-смартфончики, в страстной отрешённости щебечут, рокочут, стонут, мурлычут, вступая в интимный звуковой контакт с обитателями безграничности-запредельности за углом, за витриной… – присев на попутной веранде, с завидной беззаботностью притопывают в такт внутренним мелодиям ножками и жуют пиццу, суши, запивают цветными шипучками; баловни мгновения! – что знают они о вечности? Да и зачем им сумеречно-неподвижная вечность, попахивающая кладбищем, когда так славно вокруг.
Если верить расплодившимся мемуаристам, здесь же, на Рубинштейна, задолго до обретения улицей необуржуазного лоска, в наплевательски-гордом одиночестве, рискуя попасть за непотребный вид в пикет, выгуливал свою фокстерьершу Довлатов, но на кой мне сомнительные свидетельства собутыльников-мемуаристов? – я его, бросавшего вызов советской скуке затрапезным видом, и сам встречал в махровом халате и шлёпанцах, однако с тех пор народились на потребу новым летописцам другие герои потешного протеста, другие златоусты, другие забулдыги, другие фрики, – между прочим, к фасаду дома Довлатова по требованию литературных фанатов привинтили мемориальную доску, грозятся поставить памятник, и… – и почему бы мне, так любившему солнечный Петербург, не порадоваться за симпатичных счастливцев, ничегошеньки не знающих о случившемся в двух шагах отсюда убийстве, – лучистый денёк для них и есть вечность, почему бы и мне за компанию с ними не проветрить мозги?
Так близко или далеко нам до Апокалипсиса?
О, здесь и сейчас, на Рубинштейна, стоило бы забыть Интернет-пугалки, не думать про великие насущные потрясения и локальные встряски: отблёскивали небом гранитные плиты тротуара, сияли витрины, – славно презентовала безмятежная улица сиюминутные радости и всемирный идейный штиль; история кончилась за ненадобностью, мозги не на обеденный перерыв, а будто бы навечно были отключены; нет идеологических барьеров, ценностных ориентиров, и советский миф, и американская мечта, которые вели от победы к победе в противоположные стороны, зазывая, однако, в светлое будущее, благополучно дискредитированы…
Что остаётся?
Потребление – превыше всего?
Скромное обаяние буржуазии, превращаемое глобализацией в норму?
Загляденье! – трепещут тенты, полощутся воздушные платья…
Ну да, старичок забрёл на чужой праздник.
Ступеньки вниз, винный подвальчик.
Правее, ещё три ступеньки вниз, – «Кофе и музыка».
Пусть Апокалипсис на носу, но – спасибо за передышку в поступательном движении от одной напророченной катастрофы к другой; сумятица в Америке, не справляющейся со своим могуществом, анемия закатной Европы, подожжённый бикфордов шнур на Ближнем востоке, хотя не вспыхнула ещё война всех со всеми, не смыло злачные тайские курорты цунами, не рухнула, лишь покачивается, Нью-Йоркская биржа; всё хорошо, прекрасная маркиза…
Как, политизированный старичок, не попить ли по такому щадящему нервы случаю прохладительной водички на ближайшей веранде?
Лишь тащивший барабан бритоголовый парень был занят делом на этом празднике гедонизма…
Проплыл, властно порявкивая, вишнёвый «Порше».
Да, – подвижный салон дорогих авто! Когда бежал за Volvo с обречённым Маневичем, других машин не было, теперь же и улицу Рубинштейна не перейти.
– Кризис, авторынок свалился в пике, – задорно жаловалось радио кремовой спортивной BMW с приспущенным стеклом, подкатившей к едва возникшему, с изящными кашпо, итальянскому ресторану.
Вновь я подходил к обрезавшему карнизом кучевое облако, обновлённому – аккуратно подкрашенному – уличному флигелю Толстовского дома; к его правому крылу примыкали озеленённые веранды двух ресторанчиков; на ближней веранде выделялась плотная фигура с багровой шеей, жирным затылком, боксёрским ёжиком …
Вполоборота к затылку-ёжику…
Тучный, плечистый… – торс штангиста или борца; легко встал, небрежно затолкал бумажник из крокодиловой кожи в задний карман штанов и протянул через стол мясистую короткопалую руку.
Нет, не ошибся; плечистый крепыш, с которым лучше было бы на тёмной улице не встречаться, прощался с Головчинером! Астрофизик-стиховед покорил корпулентного хозяина жизни рифмами Бродского?
Конечно, в мягком затемнении тента я видел «в три четверти» Данькину физиономию на фоне вьющихся растений и шпалеры из чайных розочек; я сделал по инерции ещё несколько шагов, а более чем внушительный атлет покинул веранду, ступая твёрдо, деловито, подходил к своему отлакированному танку без пушки… тут мы с Данькой встретились взглядами: мизансцена получилась зеркальной той, в кофейне «Владимирского пассажа», где я попивал кофе, а он направлялся ко мне… на сей раз я, подчиняясь ситуативной зеркальности мизансцены, завернул к веранде, дабы составить ему компанию.
Глянул недружелюбно, но через миг натянуто улыбнулся, затем и натянутость исчезла, губы приветливо разлепились, – коротконогий крепыш с ёжиком и модной щетиной на толстых щеках тем временем хлопнул дверцей, Даньку уже не смущала моя навязчивость, – снова вздумал извлечь профит из моего появления?
– Присаживайся, старичок! – пододвинул освободившееся кресло, обитое белой кожей.
– Кофе?
– Если можно, – опустился в тёплое ещё кресло, – минеральную воду.
– Можно, здесь, как в раю, прихоти поощряются. Газированную? Дал знак официанту, рассмеялся. – Ни за какие коврижки, старичок, не угадаешь имя этого всемогущего чувачка; Головчинер махнул костлявой рукой вслед чёрному сверканию мощной машины, которая на прощание эффектно помигала рубиновыми огнями, загоревшимися на скруглённых контурах задней дверцы.
– Ну, дорогой Даниил Бенедиктович, удивляй.
– Его зовут Кит!
– Неплохо. Хотя в пару к океанскому имени затрудняюсь подобрать удобоваримую фамилию. Кит Акулов, – не то, правда? А Кит Кашалотов? – масло масляное. Или, – допустим – Кит Рыбаков? Тем паче, Рыболовлев, не говоря о Китобоеве, – немилосердные, суицидальные к имени Кит, фамилии. Да и с нежной фамилией Касаткин от насмешек не уберечься, – сквозит фривольным намёком, правда?
Официант подливал Боржоми.
– Не нервничай, балагур, у Кита – нейтральная русская фамилия, между прочим, из списка Форбса, не называю по соображениям конфиденциальности.
– Забыл об Апокалипсисе, когда ввязывался в секретные шуры-муры с океанским бизнес-млекопитающим?
Смущённый моим напоминанием об Апокалипсисе, помолчал, недолго:
– Кит спонсирует театрализованный компонент в экскурсиях по Венеции, – смущения, как ни бывало. – Я сейчас с заслуженным артистом, премьером театра «Ленсовета», обговорил условия контракта.
Хм, «театрализованный компонент».
– Кого сыграет заслуженный артист?
– Казанову.
– Недурно! – ведёшь экскурсию по следам Бродского, декламируешь стихи, а Казанова соблазняет хорошеньких экскурсанток?
– Примерно так…
– Классные у тебя знакомства, особенно спонсор «театрализованного компонента», – как загарпунил?
– Кит в Венеции примкнул к моей группе, – думаешь, варвар? Нет, вникал, задавал вопросы.
– У Кита – доброе сердце? Спонсирует бескорыстно, из любви к венецианским искусствам?
– Я ему помогаю в крупных проектах, – заважничал Головчинер, – спонсорство экскурсий для него – семечки.
– Скромнейший звёздочёт-стиховед-экскурсовод помогает Киту, богатейшему, всемогущему?
– Тебе, старичок, в прозорливости не откажешь, моя востребованность, действительно, подогревается страстью Кита к венецианским искусствам, к живописи, – вращал глазками-буравчиками, усмехался саркастически, но не без гордости:
– Я его консультирую.
Обхватив кресло за подлокотники, Данька с заговорщицким видом пододвинулся вместе с креслом. – Сложно консультировать магната, минимизируя ущерб от прихотей и капризов, поверь, старичок, куда сложней, чем, – кивнул на официанта с подносом с высокими фужерами, – попивать «Мартини» и болтать с девчонками, изукрашенными, как арт-объекты, – придвинулся ещё ближе, защекотал ухо: подробности опущу по соображениям конфиденциальности, Кит планирует выкупить Тициана…
– «Венеру перед зеркалом»?
– Ну да…
Мистификация? Горделиво откинул голову, раздулся важнее, чем вожак выводка индюков…
Не удивляться?
Всё действительное – разумно?
– Выкупить???
– Старичок, до регистрации сделки стоило бы придержать язык за зубами, но я сболтнул лишнее, чтобы тебя протестировать; глазки блеснули безумием.
– Ты и твой спонсор, Кит, – свихнулись!
Данька даже мимически не отреагировал на мой выпад, наслаждался произведённым эффектом.
– Понимаешь, какую чушь несёшь? – выкупить. У кого выкупить, у Вашингтонской Национальной галереи?!!!
– Старичок, не кипятись, Кит за ценой не постоит, – вскинул веки, домиком сломал брови, – если приспичит престижную игрушку заполучить, камни перетрёт: у него в ретро-гараже выставлен «Майбах», на котором ездила Ева Браун.
Почувствовал себя оскорблённым: получи-ка по заслугам, болван.
Эмоциональная реакция на наглость магната-нувориша сопровождалась допущениями: если суждено было Эрмитажу осиротеть при большевиках, – ревниво подумал о «Венере перед зеркалом» как о своей духовной, (и материальной) собственности, которой вправе распоряжаться, – лучше экспонировать великое полотно в Национальной галерее Вашингтона, чем в гламурном дворце Кита; под Данькину болтовню вспомнил о взгляде из зеркала; колючий взгляд тициановской Венеры давно интриговал Германтова, не зря он высказывал о нём, отражённом взгляде, фантастичные версии…
Между тем, терзал слух противно-рассудительный говорок, гладкий и гадкий, будто бы механическим напильником зашлифованный, Данька не мялся, не жевал язык, не запинался: «конечно, если бы жив был Юра Германтов, я бы справился у него, самого компетентного…»
Ну да, знал ли об этом Головчинер, не знал, но Германтов в «искусствоведческих сериалах» своих попарно сближал картины старых мастеров-современников – Мёмлинга и Боттичелли, Мёмлинга и Карпаччо, или – складывал оригинальные «триптихи», расширяя временной диапазон авторов, а стало быть, и свой идейный диапазон: «Спящая Венера» Джорджоне, «Венера Урбинская» Тициана, «Олимпия» Мане… привлекали его и вовсе идейно-дерзкие «разносы и разбросы» во времени, концептуальные, сталкивающие века и векторы развития живописи, к примеру, Ренессанс с Авангардом: «Двое в красных беретах», – портрет (профиль) герцога Урбинского и автопортрет (фас) Малевича; впрочем, под Данькины рассуждения, прежде всего, вспоминались мне «Три Венеры перед зеркалом», где, с учётом переходности эпохи, (эволюция от Ренессанса к Барокко) развёртывался анализ трёх одноименных полотен Тициана, Веласкеса, Рубенса…
Короче, я выделял первую часть германтовского триптиха «Превращение взгляда», посвящённую ключевой детали полотна Тициана, нацеленной в нерв воспринимающего сознания; Юра сравнивал два взгляда Венеры, – прямой взгляд в зеркало языческой богини и взгляд отражённый, преображённый амальгамой, остро-колючий, сомневающийся и разящий, – христианский уже. Смелое допущение! Столкновение взглядов, языческого и христианского, в пространстве одной картины переводило традиционную изобразительность в конфликтную выразительность? Вряд ли столь радикальная новация могла родиться в голове Тициана, однако спустя пятьсот лет Германтов обнажил (скептики считали – придумал) глубокую острую трансформацию…
Слом мировой истории, слом мироощущения – в дуэли взглядов; языческая богиня вдруг панически ощутила себя христианкой?
Кто, кроме Юры, мог бы сподобиться на столь ошеломительное предположение? А он, помню, был естественным и спокойным при изложении безумной идеи, словно великая картина невзначай выдала ему свою тайну.
Миг преломления-отражения взгляда в уголке зеркала развёртывался Юрой в духовный и общекультурный переворот.
Ну да, Германтов был знатоком ренессансной, но, как сам говорил, «заражённой барокко», живописи, оригинальным её интерпретатором, кумиром продвинутых студентов Академии художеств, где Юра профессорствовал, а Данька вынужденно кинулся ко мне, не самому компетентному, за пояснениями, случайно увидел во Владимирском пассаже и кинулся, не мог ждать. Мне же захотелось прервать журчащую, сопровождаемую безумным взблёскиванием глазок речь, захотелось Даньку убить, сейчас, немедленно, вонзив в грудь астрофизика-стиховеда хотя бы столовый нож, мирно поблескивавший на красно-белой клетчатой скатерти; так, – отбросил окровавленный нож, оставалось избавиться от тела, но не на оживлённую же улицу его, длинномерного такого, вытаскивать, чтобы где-то упрятать… – но где, где? Летняя веранда с розочками примыкала к стационарному залу ресторана с каменной винной стойкой, монументальными, с раструбами пластмассовых абажуров, торшерами и непропорционально крупным камином, в глубине зала поднималась мраморная лестница на второй этаж, наверху, судя по стрелке с «М» и «Ж» на стене лестницы, были уборные, и, наверное, какая-нибудь кладовка, куда Даньку можно было бы затолкать; схватил франтоватый тёплый труп под мышки, потащил сквозь хохот молодёжных компаний, распивавших «Мартини» с оливками на дне высоких стаканов, высасывавших через соломинки тошнотворно-приторные коктейли и не обращавших внимания на мои преступные манёвры; вверх, вверх по лестнице… длиннющие ноги, волочась, пятками ботинок отсчитывали ступени.
Данька между тем что-то скрипуче-нудное верещал, я, боясь взорваться, усмирял себя: не надейся на здравый смысл новоиспеченного консультанта Кита, ничему не удивляйся…
Переваривая услышанное от Головчинера, остывая, пил маленькими глотками минералку, следил за играми пузырьков и – бывает такое! – сообразив вдруг, что передо мной политолог с пророческим даром, задал невинный вопрос:
– У Трампа есть шансы?
– Ни одного!
– Миллиардер, сенаторов-конкурентов давит…
– Чудес не бывает.
– А вдруг?
– Американцы не безумцы.
– Чем поддерживается здравомыслие?
– Во-первых, разделением властей с системой сдержек и противовесов, во-вторых, свободой слова, гарантированной первой поправкой к конституции, в-третьих, старичок, главным, – гражданское общество держит руку на государственном пульсе.
– Тоска…
– Прости, старичок, воспитанный раздолбайством, демократия – это процедура.
– Процедура или политическая дубинка?
– Разрешено всё, что не запрещено.
– Истерично-демократическая травля в сетях, ложь в телеящике, – Трамп не пройдёт?
– Но пасаран! – поднял сжатую в кулачок руку.
– Трамп, – марионетка Кремля?
– От шантажа нет страховки.
– Постой, Кремль, по приговору уходящего Обамы, хромой утки, то есть, разорван в клочья, но он же, разорванный Кремль, на свободных выборах, контролируемых гражданским обществом, навяжет Америке своего протеже?
Данька допивал воду с презрением к моим логическим выкладкам.
– Кто победит?
– Хилари.
– Уверен?
– На сто процентов!
Повторно захотелось его, такого самоуверенного, зарезать, дать выход распиравшей меня агрессии; наотмашь вмазал:
– Когда и где убили Маневича?
Теперь-то, резко поменяв тему, как если бы полагал судьбу картины Тициана, – заодно с незавидной судьбой президентских амбиций Трампа, – предрешённой и потому не заслуживавшей внимания, я сумел вывести Даньку из равновесия: качнулся, накренился… – желая Даньку зарезать, я, однако, ухватил его за твидовый локоть; не вывалился из кресла? Вернув равновесие, он расстегнул у воротничка рубашку, – на ласковом сквознячке, под дышащим парусиновым навесом, ему было душно.
– К-какого Маневича, – в-в-вице-мэра?
Я кивнул.
– П-п-по-моему, лет двадцать назад убили, – посинелые белки с чёрненькими зрачками-буравчиками. – Почему озаботился тем убийством?
Опять потемнело в глазах, замерцал телевизор, девица-красавица улыбнулась: вице-мэра Маневича шантажировали бандиты из тамбовской преступной группировки, но им не удалось изменить программу приватизации. Возобновилось расследование убийства двадцатилетней давности, объявлен международный розыск, Интерпол со дня на день арестует Кита… – фамилию не расслышал, – богача из списка Форбс, которого считают заказчиком… – Все сошли с ума, все! – розыск, Интерпол? Кит, отчалив от райской веранды, по Петербургу безнаказанно раскатывает в лакированном танке! Неуловимого мафиози страхует тамбовская группировка? Правда, в Тамбове волки узаконены, не киты; телевизор погас, прорезался Данькин голос:
– Почему оз-з-заботился т-тем у-убийством?
Позлорадствовал: нанёс ответный удар, до заикания довёл приближенного к большой арткоммерции астрофизика-политолога-стиховеда, – из сшибки безумий, моего и его, вырвать ситуативную победу?
– Любезный Даниил Бенедиктович, – с чувством превосходства, – вице-мэра Маневича не лет двадцать назад застрелили, как ты думаешь, а сейчас, на том углу, на правом повороте на Невский, – вытянул руку, – застрелили у «Кафе-автомата»! С асфальта, уверен, лужу крови ещё не смыли… – кольнуло: где растрескавшийся асфальт, где «Кафе-автомат»?
Он, похоже, обескуражен, онемел.
В растерянно моргавших глазках его я был безумцем, но – победа была одержана…
Не отрицая очевидного, – разве я не почувствовал себя сумасшедшим? – вежливо попрощался, удовлетворённый тем, что сбил с Даньки спесь…
Да, победа, ситуативная, сугубо ситуативная.
И всё-таки, примешивая удивления-озадаченности свои к чувству глубокого удовлетворения, я с гордо поднятой головой сошёл с ресторанной веранды, направился к Толстовскому дому.
Так, улица Рубинштейна 15–17.
У центральной арки, под гирляндой воздушных шаров, топталась старушка, игравшая роль живой рекламы, спину и грудь обнимали, как доспехи, афишки-анонсы юбилейного представления, укреплённые на наклонных гранях пластмассовой конструкции, в которой была дырка для головы; так, «Зазеркалье», с аттракционом «Время, назад»! И – удалось прочесть издали: «приглашаются дети и старожилы».
Что ж, старожилы не позволили бы соврать.
С тех пор, как на улицу Рубинштейна в последний раз выехал на синей Volvo вице-мэр Маневич, многое изменилось: центральную арку, вроде бы триумфальную, благодаря гирлянде красно-сине-белых шаров, перегородили глухими, из гофрированного металла, воротами, в боковые, пешеходные, арки вставили решётчатые калитки с кодовыми замками… Автоматика! – лязг-скрежет, колёсики скрипуче и натужно катятся по утопленным в асфальт полозкам; в системе комплексной безопасности дома-квартала ворота дополнялись мини-шлагбаумами и видеокамерами, висевшими на пилонах арок. Я поёживался, пересчитывая по-птичьи разглядывавшие меня блики-зрачки, – поднимались шлагбаумы и раздвигались ворота с медлительной величавостью, но словно из одолжения, когда нехотя нажимали кнопки на пультах в остеклённых, зашитых снизу рифлёным железом, будках, охранники, по виду – отставники полковничьей стати; дом-крепость? Калитки, правда, были практически проницаемыми, законные квартиросъёмщики выходили, нажимая невидимую кнопку, входили, поколдовав у кодового замка; или – отправлялся за сигаретами актёр, тот, которому не хватило парадных панталон, да, джинсы торчали из-под вельможного камзола; я мог бы юркнуть в калитку, но прозевал момент… Бесились клоуны на радость детям, бабушкам: двое скакали вокруг барабана в дикарском танце, мешая третьему клоуну, «моему», бить в барабан; в центральном дворе, (в перспективе дворовой анфилады) сколачивался театральный помост.
Долго им ещё колотить?
Въезд-выезд через центральную арку напоминал спецоперацию на государственной границе: торжественно поднимался символ границы, комично-маленький бело-красный шлагбаум, неспешно, с многозначительным скрежетом, раздвигались ворота…
Да, ворон ловил, а мог бы проникнуть в дворовую анфиладу через открытую курильщиком-актёром калитку; не обойти ли квартал, вобравший Дом, чтобы его рассмотреть извне, снаружи, – каков ныне великан?
Сначала – на выгодную для осмотра позицию, на другую сторону Рубинштейна; да-а, здесь с голоду не помрёшь! «Жиробас», меню под прозрачным колпачком: «свежие мидии Белого моря, паштеты, форшмаки», и, – Tesla bar, «брускетты, артишоки, вяленые томаты, утиное магре с клубникой», а если спуститься по узенькой лестничке, – «Блины», рядом – стеклянная дверь в Grand café «с русской, грузинской, еврейской и европейской кухней», да, бушевал гастрономический фестиваль, но аппетит не просыпался. Да, – восхищённый взгляд, – уличный, свежевыкрашенный флигель Толстовского дома хорош, цвет – какао с молоком…
На углу Щербакова переулка свернул к Фонтанке.
Обуржуазился жалкий некогда переулок!
Снесён дом Шанского, нет бани с закутком под лестницей, где торговали клюквенным морсом и пивными дрожжами: на месте домишек-замухрышек – самодовольные «мертвяки» с одинаковыми жалюзи на окнах, скверики, паркинги с типовыми игрушечными шлагбаумами, вдоль переулка, но на втором плане, за деревцами, за низкорослыми, в два-три этажа, с пузатенькими эркерами, вылизанными банками, офисами, – опротивела стилистика корпоративного довольства! – возвышался, слегка выгибаясь, длиннющий брандмауэр… с окнами, да-да, окаменевший оксюморон, небывалый брандмауэр, с окнами, – к нему ничего нельзя было бы пристроить, напротив, ощутимо отталкивалось пространство: протяжённая, с кривыми ржавыми водосточными трубами стена, в отличие от лицевых фасадов, встроенных в набережную Фонтанки и улицу Рубинштейна, «изнаночная», – чёрно-коричневая, с грубым «набрызгом», штукатурка пятнисто отваливалась, двое рабочих в люльке отбивали струпья, сдирали коросты, израненная плоть была красноватой, кирпичи просвечивали сквозь цементное молоко, окна, разбросанные по кровоточившему телу, затягивала белёсая плева. Как фантастические поганки на вертикальной стене, – спутниковые антенны; с помощью ещё одной подвесной люльки ржавую водосточную трубу заменяли оцинкованной, сверкавшей.
Колумбарий коммунальных гнёзд…
Завернул на Фонтанку.
Шипение, свист – успевают ли затормозить перед Невским?
По Рубинштейна проезжали чинно и осторожно, чтобы ресторанные гуляки полюбовались авто-парадом, а на набережной – гонки нон-стоп.
Но, – описывал квадратуру круга? – я опять у Толстовского дома; «Набережная Фонтанки 52–54»; частенько здесь дожидался, когда выбежит из центральной арки Антошка Бызов… В гранитных берегах колыхался тёмный блеск, за рекой тянулись блёкло-охристые фасады…
Так, арка, – проём.
Арка – граница.
И граница, как водится, – на замке?
С железными воротами и шлагбаумом в центральной арке управлялся мордастый охранник… а плотный мужчина, бизнес-породой смахивавший на Кита, заталкивал в багажник детскую коляску… – уселись, «Мерседес», газанув, влился в поток…
Сейчас не перебежать Фонтанку…
И – пешеходные зебры далековато, у Аничкова и Чернышёва мостов; и – никак не глянуть на окно Бердникова, задрав голову, прижавшись спиной к чугунной ограде, – он жил на предпоследнем, пятом, этаже, под мансардой, в квартире под номером 563, окно Бердникова, крайнее из подпиравших карнизную тягу окон, за ним, в поперечной плоскости, была уже фигурная верхушка брандмауэра, отлично видимая с Аничкова моста, друзья Бердникова называли то окно маяком, допоздна горела настольная лампа со стеклянным зелёным абажуром, – подтрунивали: как в кабинете Ленина; зелёный огонёк служил маяком в ночи, хотя я не нуждался в ориентире, не мог заблудиться в городе, исхоженном с детских лет, но зелёное свечение над слепыми отблесками погасших окон успокаивало, вселяло иллюзию, если не полной неуязвимости, то временной защищённости, её не доставало в периоды сердечных бурь и бесприютных блужданий меж уснувших фасадов; это мерцание было моим визуальным талисманом. Бердников жил, «касаясь неба»… – до неба, жестикулируя, легко было дотянуться. Он тонул, если везло с погодой, в звёздной пучине, в ночи, опрокинутой в Фонтанку, с жёлтыми и белыми огнями, россыпями бусин-фонарей города, во все мрачные эпохи прекрасного, но, казалось, канувшего вместе с детством моим; днём…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?