Электронная библиотека » Александр Волков » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Квартирная выставка"


  • Текст добавлен: 14 октября 2019, 16:40


Автор книги: Александр Волков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Она художница, – говорил Клим, – сидит, водит кисточкой по деревянным тарелочкам, ложечкам, яйцам, а я что: вот гробанусь завтра, так ей что, с ложечки меня по гроб жизни кормить?

– И будет кормить, – сказал Зыбин, – такая – будет…

Клим аж зубами щелкнул: меня, говорит, Игоря Климашевского, у меня дед ссыльнокаторжный тигра в уссурийской тайге брал сетью, не очень, правда, большого, но все равно…

Но тут из комнаты вышла Тина – учила трехлетнего Дениску кисточкой по бумаге водить, – и они ушли вдвоем, не уехали, а именно ушли, потому что у Клима хоть и была тогда «тройка», но выпивши он за руль не садился, говорил, что стоит только раз через это дело переступить – и всё, войдет в привычку.

А через неделю Клим гробанулся на загородном шоссе; показывал одному приятелю-чайнику, как надо вписываться в поворот на скорости, тормозя коробкой передач – голый расчет и нервы, – а тот сел за руль и на ста тридцати не выдержал, вместо сцепления выжал тормоз, и Климова «тройка», пробив трухлявый поребрик, бросилась с обрыва в заросли серого голого ольшаника в долинке замерзшего ручья. От удара в поребрик Климов приятель вылетел через лобовое стекло, воткнулся в кусты и отделался сотрясением могза и переломом ребра, а Клим, почему-то сидевший на заднем сиденье (подальше, наверное, от соблазна своей рукой перехватить баранку на вираже!), инстинктом гонщика собрался в комок и закрутился вместе с машиной, летевшей, как консервная банка, привязанная к собачьему хвосту, и уже в виде куска металла проломившей тоненький ледок над бегущей водой. Но ручей, на счастье, оказался мелок, так что Клим не утонул, но извлекали его из обломков буквально по частям: задние стойки и кусок крыши автогеном срезали, закрыв Климову спину асбестовым листом.

Когда Зыбин зашел к нему в больницу, то увидел на койке не человека, а что-то вроде гипсовой куклы. Впрочем, у куклы было человеческое лицо, и на нем при виде Зыбина показалось даже какое-то подобие улыбки.

– Вот, – сказало лицо, – кормят с ложечки, все как в кино…

– Здравствуйте, Веня, – тихо сказала Тина.

В палате кроме Клима были еще три человека: двое лежали, растянутые противовесами, переброшенными через блоки, а один сидел на краю койки и тихо скулил, поглаживая татуированными ладонями распухшую ногу. У него была никотиновая гангрена – профессиональная болезнь шоферов от курева и сидения за баранкой.

– У тебя время есть? – спросил Клим, и так странно было слышать этот вопрос от гипсового человека.

– Есть, – сказал Зыбин.

Тина собрала посуду с прикроватной тумбочки и вышла из палаты.

– Скажи ей, что ты со мной побудешь, – сказал Клим, – а то ведь она не уйдет, а ей поспать надо, она уже третьи сутки здесь…

– Да, – сказал Зыбин, – конечно…

И когда Тина ушла, Клим вдруг сказал, что он ошибался, что жить все равно хочется, даже так, замурованному, когда кормят с ложечки.

– Но только она, – сказал он, – потому что она все знает и я ей верю; вот она ушла, а я верю, я знаю, что все они твари, я точно знаю, я потому и жениться не хотел… А она – нет, она – душа, чистый дух, София… Сидит тут против меня и говорит, говорит, и хорошо так говорит: вы, говорит, сильные, красивые, любите длинноногих женщин, и чтобы они звонили среди ночи, и устраивали истерики, и закатывали роковые глаза, и мучили, и изменяли, уходили и вновь возвращались, и вам «мерещится, что это Достоевский», а это просто бульварный роман, наивный, как синема двадцатых: пальмы в кадках, намалеванное на стенке павильона море, плешивый тапер с толстой, косо торчащей папиросой неистово дробит вставную челюсть фортепиано…

– Или подросток Шостакович, – сказал Зыбин.

– Да, – сказал Клим, – но это дело вкуса…

– Тебе, наверное, нельзя так много говорить, – сказал Зыбин, – тяжело…

– А, – сказал Клим, – плевать, они вон воевали в таких костюмчиках…

– Кто – они? – спросил Зыбин.

– Рыцари, – сказал Клим, – жил на свете рыцарь бедный…

И еще Клим тогда сказал, что он, наверное, похож одновременно на статую Командора и на тень отца Гамлета в каком-нибудь провинциальном спектакле – «Гамлет, принц де(а)тский», – и проводил Зыбина словами: иди, иди и помни обо мне.

А через полгода Клим встал на ноги, и они с Тиной поженились и были счастливы до того дня, когда она вдруг посмотрела ему в глаза и сказала: послушай, а может у меня рак?

– А она не хотела, чтобы к ней ходили, она не хотела, чтобы ей врали, – говорил Клим, – она хотела, чтобы я ее проводил, потому что она уже все знала, она вообще говорила, что все люди делятся на тех, кто не боится все знать с самого начала, от рождения, и действительно все знает, и кто боится и поэтому не знает ничего, а только делает вид, и никогда не попадает в такт, и все время фальшивит, и все мы еще живем потому, что делаем поправку на эту фальшь, как астроном делает поправку на луч погасшей звезды…

И он говорил еще и еще, и пил, и бледнел, и шли суетливые, испуганные поминки, и вообще все казалось каким-то нереальным, как переползание черных отраженных бликов по белым кафельным плиткам траурного зала городской онкологической лечебницы, где посередине на бетонном постаменте, как на пьедестале, стоял неподвижный гроб, обитый бледным серебристым шелком, по самые борта заваленный цветами, среди которых едва виднелось то, что осталось от человеческого лица – темная, сухая масочка смерти.

– Мы все взаимны, – говорил Клим, – мы все вместе переживаем восторг и ужас этого мира, мы держим покрывало Майи, и когда кто-то уходит, в покрывале образуется прореха и из нее веет вселенским холодком, как там у Сэма: вешка, веха, век двадцатый и еще там какой-то или еще что-то про век… и сквозь вселенскую прореху решкой выпал человек…

И он еще что-то говорил, и квартира была полна народу, и воздух был так густ от дыма, криков, звона посуды, и все это было здесь, в этой квартире, потому что комнатка Клима на Васильевском острове была слишком тесна для поминок.

Видел тогда, как Клим плакал и как капли слез текли в его бороду совершенно как бы самостоятельно и бесстрастно, как потеки дождя по ветровому стеклу.

– Она знала как жить, – говорил Клим, – просто так, понимаешь, ни для чего-то или за что-то, а просто, без чувства обязанности или вины, что в конечном счете одно и то же… В Бога верила, но как-то молча, никому не объясняя, никого не убеждая, только раз сказала, уже в больнице: все верят, все – нет никого, кто бы не верил…

Они сидели на кухне, а со двора в открытую форточку тянуло какой-то мусорной гарью, видно, мальчишки подожгли бак. Слышно было, как кто-то вышел и вскоре вернулся, брал вино у ночных спекулянтов на углу. Потом из комнаты донесся голос Лили, она напилась и стала петь партию Мэри из «Пира…» Пьяный Евгений низко, рыдающе, на какой-то цыганский, кафешантанный манер подыгрывал ей на скрипке.

– Музыкальная память у меня ни к черту, – сказал Клим, глядя перед собой пустыми черными зрачками, – токкату ре минор помню, какие-то хоралы из «Соляриса», Пятую Бетховена, «Лунную», концерт для скрипки с оркестром Мендельсона… па-ра-ра… па-ра-ра… па-ра-ра-ра-ра-ра…

И опять Зыбин увидел, как в его бороду стекает и впитывается слеза. В какой-то момент разговора он вдруг ясно понял, почти увидел, как они будут жить дальше, как все пройдет – и этот вечер, и другой, и третий, как потянутся между ними серые, однообразные и, в сущности, никакие дни, когда действительно кажется, что начинает сбываться апокалиптическое пророчество о том, что «времени больше не будет», «идея – погаснет в уме». И тут в кухню вошла Лиля с совершенно бледным лицом и сказала каким-то неестественно спокойным и трезвым голосом: мы начинаем умирать.


«Ничего… Никогда…» Зыбин отставляет недопитую чашку кофе, идет в комнату, вынимает ящик письменного стола, перетряхивает какие-то бумаги, старые записи. «…Религиозные действия суть самое духовное и прекрасное, они стремятся соединить даже то, что неизбежно разъединено самим развитием, изобразить это соединение в идеале как полностью сущее, более не протоворечащее действительности, следовательно, выразить его в деятельности, утвердить его в ней… Если нечто священное объединяет всех только в их отречении, в их служении, то каждый, кто обособляется от остальных, лишь восстанавливает присущее ему право, и оскорбление подобного священного предмета или заповеди лишь постольку есть некое нарушение по отношению к остальным, поскольку в этом акте находит себе выражение отказ от сообщества с ними и решимость произвольно пользоваться своей собственностью, будь то время или что иное».

«Время, – думает Зыбин, – собственность… А что, если действительно представить себе дело так, что никакой иной собственности и нет, кроме вот этой вот неопределенной массы прошлого, предстающей порой как целый лес непостижимых метафор…» Эта мнимая образность, вещественность прошлого иногда страшно забавляла его, особенно когда он находил ей соответствия в видимом физическом мире, где люди представлялись порой какими-то причудливыми сталактитами, свисающими со сводов темных пещер, и время текло сквозь них, и наслаивались воспоминания, и они застывали, и известковый клин продолжал расти, пока не соединялся со своим наземным двойником.

Иногда тот, другой, представлялся Зыбину таким двойником, но при этом было не ясно, кто из них свисает с потолка и капает, капает на темя другого, обращая всю его жизнь в некое подобие затянувшейся китайской пытки.

«Интересно, – думает он, – придет сегодня жена или опять позвонит и скажет, что она у Нели?» И самое странное, что все это будет правдой, она действительно будет сидеть там, в маленькой кухоньке двухкомнатной квартирки блочного дома на самой окраине города, где по вечерам на фоне зари четко рисуются фермы козловых кранов над мертвыми, недостроенными коробками новых кварталов. Линия новостроек уходит все дальше, дальше, так что иногда кажется, что это какая-то новая форма распространения человеческой популяции по поверхности Земли.

Да-да, конечно, они будут сидеть там, потому что им больше некуда пойти, им всем уже некуда деться друг от друга, и Неля, сама до полусмерти угробленная парами ртутного заводика, тихонько чадившего во дворе, где прошли ее, Нелины, детство и юность, просто принимает этот факт – того, другого – как неизбежное зло, полагая, наверное, в немощи своей, что все равно уже ничего изменить нельзя и что где-то там, в иной жизни, добро и зло уравновесят друг друга и каждому воздастся. Впрочем, ночевать их у себя она никогда не оставляет, это Зыбин знает точно. Одно дело сидеть рядом, пить – это еще туда-сюда, а дальше уже всё, стоп: автобус, метро, такси – есть все же какие-то пределы… Как там у Канта: звезды над нами и закон внутри нас? Поразительные вещи, и никуда, главное, не денешься.

Старший брат Вэвэша при жизни рассуждал так: формула «Христос – Антихрист» заключает в себе противоречие личности и понятия, а посему не вполне корректна. Он еще говорил о том, что в царстве понятия «Христос» – если формально скорректировать выражение – людей объединяет любовь, а в царстве Антихриста – ненависть. При этом сами объединяющиеся в царстве Антихриста порой не вполне понимают природу своей солидарности, им зачастую довольно самого факта объединения, в котором едва ли не главным моментом является момент количества…

«Да, конечно, – продолжает рассуждать Зыбин уже более чем через полтора десятка лет после смерти брата, – от предмета ненависти человек зависит, в уничтожении его видит гарантию своей свободы, и здесь заключается ошибка любого правозащитного движения с политическим уклоном. Ибо человек, впавший в грех ненависти, невозвратим, невозродим, и в этом, наверное, одна из причин слабого влияния нашего недавнего прошлого на настоящее в смысле очищения и покаяния…»


Нелька долго не могла развестись, да и брак-то у нее был какой-то нелепый: не по любви, не по расчету, а как-то так, по обстоятельствам, точнее, по совокупности обстоятельств, как срок заключения, назначаемый судом по целому своду деяний. Хотя все «обстоятельства» исходили от него, от Григория, которого Зыбин видел всего-то один раз, когда они с Вороном приехали к Нельке в новую квартирку – сырой бетонный бункерок в панельной многоэтажке, – для моральной поддержки во время их очередного свидания. Тот явился и начал мутить: ты, мол, чего-то там не докажешь и половина этой квартирки отойдет ко мне…

Говорили они на кухне, а Зыбин с Вороном сидели в комнатке за стенкой и слушали долетающие сквозь стенку обрывки до тех пор, пока Григорий не сказал весьма громко, что сейчас он выйдет на балкон и крикнет шоферу стоящей внизу, у свежего газончика, черной «Волги», чтобы тот возвращался в гараж и завтра утром опять бы припарковался у этого подъезда, похожего на большой бетонный писсуар. И он бы, наверное, так и сделал, потому что ему нужно было, чтобы кто-то, пусть даже личный шофер, зафиксировал факт его проживания в Нелькиной квартире и мог это засвидетельствовать на суде, где решался вопрос то ли о жилье, то ли о прописке, в общем, тянулась какая-то бюрократическая волынка, от которой зависело, будет ли Григорий и дальше восходить по номенклатурной «лествице» или споткнется, как он споткнулся на пороге комнаты, когда на пути к балконной двери перед ним вдруг возник Ворон.

Он вскочил сразу, резко, Зыбин даже и дернуться не успел, а Ворон уже стоял посреди комнаты, чуть качаясь из стороны в сторону и свободно бросив вдоль тела тяжелые жилистые кисти с разбитыми костяшками. А на драку Григорий уже не пошел, хотя вроде бы и не очень струсил, во всяком случае Зыбин ничего в его лице – широкоскулом, носатом, с большими серыми, чуть навыкате глазами, сивыми усиками над верхней губой – не заметил. Только что-то пробурчал насчет «засады», на что Нелька за его спиной со смешком брякнула, что, мол, напрасно он думает, что она такая одинокая и беззащитная. И тогда Григорий ушел, и не то чтобы он сразу сник, а просто в нем, видно, что-то старое дрогнуло: как-никак отец Алены, хоть Нелька и говорила ему, что это не он, но он-то ее знал, но почему-то не опровергал, ничего не доказывал, наверное, ему так было удобнее в каких-то своих, «лествичных» видах.

И тогда, на прощанье, уже стоя в дверях и рассеянно слушая блуждающий гул кабины лифта, он только попросил, чтобы Нелька не подавала на развод и на выписку, и он тоже исчезнет, а возникнет только тогда, когда поднимется на такой уровень, где ни одна собака уже не посмеет гавкнуть что-то типа: «Развод – да это же аморалка!» – и прочее.

Говорил он это все уже при Зыбине, при Вороне, не стесняясь, поняв, наверное, что они не такие люди, чтобы кому-то сознательно, скажем, из сволочизма как такового, сделать гадость. Просто для них все эти «лествицы», номенклатурные страсти – пустой звук, сотрясение воздуха, операции с мнимыми величинами. И не от гордости, не от того, что мы, мол, «выше этого», а просто от того, что душу не задевает. Как, скажем, кого-то не трогает опера или балет – «дрыгоножество».

Один только разговор вспомнился, примерно пяти-шестилетней давности. И не его собственный с кем-то, а жены с Нелькой по телефону, где Нелька словно бы извинялась за то, что не приедет к Зыбиным после ресторана, куда ее пригласил сокурсник, председатель институтского интерклуба, который в то время, когда Нелька стояла в телефонной будке, все перебегал с одной стороны улицы на другую и ловил такси. Зыбин еще тогда подумал, как все быстро получается у некоторых людей: только, что, кажется, Нелька была у них, примеряла одно из Лилиных платьев и как бы между делом спрашивала, как себя вести, а его жена отвечала, что «в этих делах заранее никогда не знаешь, что бывает иногда совсем какое-то маленькое обстоятельство, мелочь: телефон зазвонит в самый тонкий момент или такси он долго ловит, а у тебя уже пропадает настрой, или вдруг все просто так проходит, ни с того ни с сего, хотя вроде все к этому шло, в общем, по-разному…»

– А мне кажется, – сказала тогда Нелька, – что здесь знаешь уже все с самого начала, просто смотришь на человека – и уже видишь, может ты с ним быть или нет, а, Веня?

– Я? – Зыбин поднял голову от книги – они сидели тогда в большой комнате, Нелька уже оделась и красила ногти, а он просто взял наугад с полки какую-то книгу, кажется, сборник Теннесси Уильямса, и слепо шарил глазами по строчкам, делая вид, что он вполне естественно относится к тому, что его жена говорит при нем такие вещи.

– Да, – сказала Нелька, – надо ведь и у мужчины спросить, что он думает по этому поводу?

– Я думаю, – сказал он, – что человек, конечно, об этом знает, но это знание скрыто так глубоко, что он ни о чем не догадывается до тех пор, пока это предчувствие не становится фактом…

– Понимаешь, – сказала жена, стуча горлышком бутылки о край стакана, – фак… том!

И тогда он резко захлопнул книгу, бросил ее на стол и вышел на кухню, но оттуда все равно слышал, как жена говорила, что есть случаи, когда с кем-то нужно лечь просто для дела, и вот тут все ясно с самого начала, без всяких там предчувствий, и что когда она уезжала на сезон в Сыктывкар… Этот город в воображении Зыбина имел какие-то геометрические очертания, что-то вроде октаэдра неправильной формы, типа плана Петропавловской крепости на старых петровских картах, и потому вся та история – жена тогда уже, не стесняясь, стала рассказывать подобные вещи при нем – представлялась какой-то холодной, механической, двухмерной, как теорема о вхождении, скажем, треугольника в параллепипед.

– Так вот там, – продолжался волнистый низкий голос жены, – я бы никогда не сыграла донну Анну, и потому еще до начала распределения, когда я уже предчувствовала…

– Да-да, – перебивала Нелька, – я понимаю, но сейчас я боюсь…

– Чего ты боишься? – спросил Зыбин, возвращаясь в комнату.

– Всего, – сказала Нелька. – Я боюсь, что это платье мне не идет, что, когда заиграет музыка и он пригласит меня танцевать, у меня обязательно отвалится каблук, что там будет накурено, и у меня потекут глаза, и он подумает, что я плачу от каких-нибудь чувств…

– Не бери в голову, – сказала жена, – а туфли я тебе дам запасные…

Она вышла в комнату Дениски и принесла коробку с новенькими лаковыми лодочками, сказала: вот, нам в магазин принесли, я тебе подарок хотела на день рождения сделать.

– Спасибо, – сказала Нелька, а потом вдруг вздохнула и добавила: – Я сто лет в ресторане не была…

Она ушла, а жена выпила еще пару стаканов вина и уснула, и Зыбину пришлось раздевать и укладывать ее в постель, и при этом она еще как-то слабо отталкивала его вялыми нерешительными руками и бормотала: не лезь, отстань, не сейчас… – а он продолжал стаскивать с нее юбку, морщась от жалости и отвращения.

И тут вдруг раздался звонок, и он снял трубку, и голос Нельки сказал, что она не приедет к ним, как они договаривались.

– Почему? – спросил Зыбин, – что-нибудь случилось?

– Нет, – сказала Нелька, – ничего не случилось… Пока еще не случилось.

– Ясно, – сказал Зыбин, – значит, Вадика пока можно не беспокоить?

– Какого Вадика? Ах ты про это, – вдруг засмеялась в трубку Нелька. – Нет, конечно, конечно, нет…

– Ну тогда ладно, – сказал Зыбин, – а то как бы аист не прилетел…

– Да ну тебя, Зыбин! – опять засмеялась Нелька. – Дай мне Лильку!

– Лилька в люльке, – ответил он, – я перейду на кухню, мало ли, проснется…

Он положил трубку на серую шершавую обложку журнала, лежавшего на ночном столике в изголовье тахты, и, стараясь не шаркать тапочками по паркету, вышел.

– Уже? – спросила Нелька, когда он снял трубку параллельного аппарата. – Напилась в сиську?..

– Угу, – сказал он.

– Я тут тоже, – сказала Нелька, – но так, слегонца…

– То есть не вдребезги? – сказал Зыбин.

– Шампанского давно не пила, вот и ударило, – засмеялась Нелька. – Да-да, я кончаю…

Последние слова были сказаны уже не в трубку, а тому, другому, который стоял рядом и, по-видимому, с легким ревнивым раздражением держал перед ней распахнутое настежь пальто. У Зыбина в голове даже мелькнула вдруг сэмовская строка: «Однажды утром не в мои объятья ворвется жизнь, распахивая платье…» Почти бессловесно, скорее как звук, как ритм, который тут же перебил пьяный женский голос в наушнике.

– Кончаешь? Только начала, и уже кончаешь – ай да Нелька, во повезло, сидела, сидела, и вдруг – бах, и на тебе!.. А тут бьешься, бьешься, и ни фига…

– Лилька, а ты откуда?! – воскликнула Нелька на том конце провода. – Зыбин сказал, что ты уже отключилась…

– Тогда отключилась, а теперь взяла и подключилась, – насмешливо перебила жена, – дай, думаю, послушаю, с кем это мой Зыбин шуры-муры по телефону крутит? Кому это, думаю, он еще понадобился?

– Шутка, – сказал Зыбин, – это моя Лилечка так теперь шутит: проснулась, трубочку взяла и шутит…

– Конечно, Венечка, – грустно отозвалась Нелька, – ведь ты у нас самый лучший, самый золотой…

– Вот и забирала бы себе этого золотого, – зло перебила жена, – а то только и знают, что обои поклеить, замок вставить… Кто? Зыбин.

И с жестким холодным стуком бросила трубку на рычажки.

– Ну иди, Нелечка, он ждет, – пробормотал Зыбин в микрофон, – иди, не бойся, все будет хорошо, звони, если что…

Положил трубку и подумал: а чем он может помочь, если что? Да и что там такое необыкновенное может случиться, в конце-то концов? Однако случилось: Алена. Ничего, в общем-то, особенного, даже хорошо, правильно все вышло, хоть Лилька и предлагала Нельке пригласить Вадика: чисто делает, рука набита, к тому же все тихо, дома. Отказалась. Сказала: он, конечно, негодяй, но такая уж я дура уродилась, что после него никого другого даже вообразить рядом не могу, так что уж пусть от него у меня хоть что-то останется… Говорила, а они с женой вдвоем сидели на кухне и слушали, слушали…


А к вечеру того дня, когда они с Вороном объяснили Григорию, что он не прав, и он ушел, Нельке стало плохо с желудком: язва открылась. Зыбин кинулся к телефону, но Нелька сказала, что сейчас придет из школы Алена, у которой все это получается гораздо лучше. И это было правдой и даже почти чудом, когда девочка-подросток провела ладонью, как бы разглаживая воздух над неподвижно лежащей женщиной, и вдруг остановила свою хрупкую, почти прозрачную руку, которая почти незаметно для глаза затрепетала как… жаворонок?

– Ну что, мама? – спросила девочка.

– Все хорошо, – сказала Нелька, – спасибо, милая, а теперь ложись…

Алена легла на диван, а они все вышли, и Нелька сказала, что Алена теперь будет спать, что после таких сеансов они спит иногда целые сутки, и что до этого сеансов было всего два, и что обнаружилось все совершенно случайно, когда Алена первый раз просто приложила руку к ее животу, пока они ждали «скорую».

– А потом ее комиссия смотрела, – сказала Нелька, – и они спросили, как она это делает, и Алена сказала, что она ладонью ощущает вокруг человека какую-то плотную оболочку, но в некоторых местах чувствует в ней какие-то слабые места, как на старом пальто, и тогда она останавливает над этим местом руку и чувствует, как ладонь начинает как бы тянуть что-то из тела…

– Ерунда, – сказал Ворон, – самовнушение…

– Нет-нет, – возразил Зыбин, – что-то здесь есть, что-то непременно есть…

– А ее бабка по отцу заговором лечила, – сказала Нелька, – у них вообще род был очень сильный, дед змей взглядом отводил…

– Это еще как? – спросил Ворон.

– А так, – сказала Нелька, – гадюка ползет, а он встанет перед ней, посмотрит и тихо-тихо так начинает бормотать: «Куда ползешь? Иди вон в болото…»

– И она слушалась? – спросил Ворон.

– Да, – сказала Нелька, – я сама видела.

Впрочем, насчет того, что Нелька «сама видела», Зыбин сильно сомневался. Ведь тогда выходило, что этот Григорий возил ее к своим, представлял, наверное, как невесту или уже как молодую жену… Но почему бы и нет: они ведь какое-то время и в самом деле жили как муж и жена, правда, недолго, недели три-четыре, в Нелькиной комнатке с окном на огромный кирпичный храм-склеп с закопченными трубами вместо крестов. Ртутный заводик. А отсюда уже все остальное: Нелькины инсульты, язва – инвалид в тридцать два года. Со следами былой красоты, кроме шуток.

Лежит иногда неделями пластом, даже трубку взять не может, Алена за нее отвечает, и при этом никого не винит. А как чуть начинает оклемываться, звонит сама: Венечка, здравствуй, как вы там?

– Да так, нормально, – отвечает Зыбин, – я четыре дня как вышел, вот ремонт хочу сделать на кухне, потолок побелить, а то совсем желтый сделался от дыма… А ты как?

– Нормально, – отвечает Нелька чуть подрагивающим от слабости голосом, – вот видишь, разговариваю, трубку держу, радио слушаю…

– Н-да, представляю, – бормочет Зыбин, – у вас не очень жарко?

– Нет, ничего, – говорит Нелька, – Алена перед уходом все окна открывает и балкон, так что ничего…

«Вот так, ничего, – думает Зыбин, – никогда не жалуется, кажется, помирать будет, и то скажет, что и в этом, в общем-то, ничего особенно страшного нет, и не такие люди помирали…»

Она еще спрашивает про жену, про Дениса, и Зыбин отвечает, отвечает, постепенно подводя разговор к тому, что как только он немного окрепнет – «я там лежал почти все время, мышцы слегка атрофировались, а сейчас начну двигаться, потолок размывать, они и подтянутся», – то он сразу же приедет, поможет, если что там надо приколотить, покрасить…

– Нет-нет, – пугается вдруг Нелька, – сейчас приезжать не надо, я такая стала страшная… Не хочу, чтобы кто-то меня видел, кроме Алены. Я даже в зеркало боюсь смотреться – не верю, что это я…

– Так когда приезжать? – спрашивает Зыбин. – Когда поверишь? Или когда с постели встанешь, накрасишься?

– Я думаю, этот процесс пойдет одновременно, – говорит Нелька, – с двух концов, как в учебнике: из пункта А в пункт Б вышел пешеход, а другой пошел ему навстречу…

«Пешеходы не встретились, – машинально заканчивает про себя Зыбин. – Почему? И ответ: не судьба».

Впрочем, это все ерунда: Нелька время от времени почти совсем оправляется, встает, гостей принимает, печет что-то в духовке, схватив вышитым полотняным обручем редкие седые пряди. Обруч ей Алена подарила на день рождения. Харе Кришна… Они тогда целой компанией к Нельке явились: в таблы колотили, палочки жгли, плясали, пели. Харе Кришна! Харе Кришна! Харе Ра-ама!.. Нелька потом говорила, что ей вроде как получше стало после этого на некоторое время. Все может быть, все может быть…


Когда-то, еще в самом начале знакомства, Лиля привела его на какой-то любительский спектакль в длинном низком подвале, сплошь затянутом пыльной пахучей мешковиной. Студенты – кажется, это был курс какого-то технического института, – играли своего автора: ходили по кругу, переносили черные картонные кубы, складывая и тут же разбирая стену, и перебрасывались какими-то бессмысленными словами: карва… муиум… и прочее. Лысый, носатый, в черной, изодранной в лохмотья рясе взбирался на куб, говорил, подняв палец: щетка! И все опять начинали кружиться и повторять, то рассыпаясь, то вновь попадая в такт: щетка!.. щетка!..

Зыбин забыл имя автора. Жена как-то приводила его, года через три после того вечера, потому что Дениска тогда только-только начинал говорить, и автор ушел к нему в комнатку и играл с ним весь вечер, так что в кухню долетал только мягкий взрослый баритон и визгливый детский дискантик. Зыбин вспомнил имя: Ярослав. Жена называла его Ярик – коротко, по-свойски.

Потом где-то случайно попалась на глаза визитка, сделанная с каким-то легким японским изяществом: «Розенталь Ярослав Максимилианович. Книжная графика. Интерьеры». Рамочка – тушь, перо. Веточка то ли рябины, то ли мимозы в левом верхнем углу. И длинный подробный адрес: электричка, автобус, а там то ли на телеге, то ли на тракторной волокуше – кому что нравится. С немецкой педантичностью; отец его, говорила жена, из казахстанских немцев.

Зыбин тогда зачем-то воткнул эту визитку уголком в щель между обшивкой и корпусом приемника, и она торчала там лет пять или даже больше – не помнит, – и вдруг что-то как толкнуло изнутри: поезжай. И он поехал, удивляясь тому, что все совпадает: и название станции, точнее, полустанка, и номер автобуса – скрипучего, расхлябанного на проселочных ухабах «ПАЗика», который довез его почти до места.

Зыбин прошел краем картофельного поля, миновал жидкие ольховые посадки и увидел рубленый дом на опушке. Хозяйство оказалось небольшое: куры, гуси, четыре козы, кавказский овчар с широкой и словно закопченной мордой. Жена, три дочери-погодки, младшей лет восемь.

Ярослав тогда уже все знал про него, и наутро, как проснулись, сказал: идем. Пошли. Сначала спустились по обрыву к реке, разделись донага, постояли босыми ступнями на плоских мокрых камнях, глядя на восходящее над лесом солнце, потом, обвязав бедра какими-то тряпками, поднялись по склону к большой бревенчатой халупе без единого окна, где Ярослав усадил Зыбина в угол на широкий плоский пень, а сам стал зажигать глиняные плошки в проволочных клетках, гроздьями свисавших с закопченного дощатого потолка. Огонь плясал, клетки раскачивались, Ярослав враскачку бродил между ними, низко утробно гудел, раздувая тонкие ноздри, ритмично лупил двумя деревянными колотушками по металлическим трубам и гонгам, свисавшим с грубо обтесанных потолочных балок, бил в выгнутые прутья клеток узким голым лбом, на котором оставались черные штрихи… Глядя из своего угла на этот странный танец, Зыбин вдруг почувствовал, как в нем тоже накапливается и созревает какой-то звук; он почти физические ощутил, как этот звук твердеет, опираясь на диафрагму где-то под ложечкой, и вдруг что-то там лопнуло, и он услышал крик словно откуда-то со стороны, крик страшный, дикий и в то же время такой, какой был бы, если бы кричал совершенно другой человек, а он, Зыбин, только с любопытством и даже с некоторым страхом прислушивался к крику этого другого человека.

И уже потом, вечером, когда они сидели за струганым дощатым столом и пили чай из самовара, а из широкого темного зева русской печи сытно пахло сушеными грибами, Ярослав сказал, что тот, кричавший, и был другой человек, и что в каждом живет вот такой двойник, и с ним надо просто уметь ладить, и что здесь у каждого свой путь: кто-то пьет, кто-то пишет стихи, кто-то соблазняет женщин, кто-то рисует картинки…

Но все это у других: Сэма, Григура, а как же он, Зыбин? Так и останется вечным зрителем, тем «церковным сторожем, который сидел на паперти, наблюдая ход лета?..»


Сэм налетает порой, как короткая стихия, неизвестно откуда, на сутки, на вечер, на час; сядет за старенькую трофейную машинку Continental – был еще какой-то Smith-Premier с двойной клавиатурой, так Семен забрал на какую-то постановку – и все, с концами, – задумчиво, как сомнамбула, потыкает двумя указательными пальцами в эбонитовые кнопочки литер, оставит в каретке полузакушенный лист, побродит по коридору взад-вперед, постукивая ногтем по обломку мраморной плиты, желтой, как сало, с двумя выпуклыми ангелочками и виноградной гроздью – Дениска нашел в каком-то подвале, – побормочет, побубнит: писателем становишься не тогда, когда почувствуешь, что не можешь не писать, а когда почувствуешь, что можешь уже и не писать, не доказывать себе каждую минуту: я писатель!.. я писатель!..


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации