Электронная библиотека » Александр Волков » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Квартирная выставка"


  • Текст добавлен: 14 октября 2019, 16:40


Автор книги: Александр Волков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

А ведь было время, где-то, кажется, в Вологде, куда вызвали его на постановку, а потом вдруг отказали или отнесли постановку в самый конец сезона то ли потому, что запил один актер, то ли по причинам амурного свойства – Сэм не уточнял или Зыбин забыл? – но факт тот, что Сэм остался в гостиничном номере на скудном пайке и ему ничего не оставалось делать, кроме как писать, писать…

– По десять часов в день, – говорил он случайно, проездом, завернувшему в Вологду Зыбину, – вот, смотри!..

И он широко распахнул дверь крошечного одноместного номера, где вдоль голых, крашенных масляной краской стен тянулись связанные узлами бельевые веревки и на них, буквально по числам, скрепками приколоты были разнокалиберные бумажные клочки, пестрые от машинописи.

– Вот, – сказал Сэм, – труды и дни, а всё почти дрянь…

– Почему? – вяло поинтересовался уставший с дороги Зыбин.

– Да так, – сказал Сэм, – дрянь, и все…

День клонился к вечеру, они наскоро перекурили и пошли обмывать встречу в местный ресторан, а когда вернулись, Сэм поставил посреди номера битый эмалированный таз, подхваченный по пути из ресторана на какой-то свалке – зачем, Сэм? – Надо!.. – и из всех этих клочьев устроил в тазу посреди номера костер, так что утром Зыбин нашел под раскладушкой только один обгоревший листочек, на котором уцелели только три строчки: «…говорят, что мне плохо будет, если я не возьмусь за ум… Я берусь и хожу по квартире, я курю, к окну подойдя, хорошо мне в полночном мире жить и думать под шум дождя…»

Сэм тогда заметил у него эту бумажку, взял, повертел, сказал: господи, как же это все провинциально… Они вышли пить пиво, а днем Зыбин улетел в Архангельск, там один друг обещал пристроить его учетчиком леса к одному лесозаготовителю.


«Господи, как долго тянется день, – думает Зыбин, – и вообще странно получается: дни тянутся медленно, а жизнь летит быстро и одновременно долго, так, во всяком случае, кажется, и притупляется чувство времени, почти исчезает, начинает даже казаться, что живешь вечно и что это уже никогда не кончится, только Григур иногда странно задумывается и говорит, что никак не может понять, почему он живет именно сейчас, именно в это время, а не раньше, не позже – к чему все эти дурацкие вопросы?»

А в глубине двора всё еще разгружали хлебный фургон, и можно было перейти двор и подняться под самую крышу в мастерскую, чтобы просто сесть в угол и смотреть, как Григур раскладывает по половицам куски картона, мажет клеем ровно обрезанные края, раскатывает полосы синтетической ткани – нарезал лентами мешки из-под кофе, – потом как-то крепит на всю эту конструкцию диванные пружины… Впрочем, это было давно, года полтора, потом он от этого отошел.

Но в мастерскую рано, Григур еще спит, он всю ночь работает, а ложится только под утро – труженик, страшный труженик… Кто-то из недавно преуспевших даже съехидничал: ему, мол, мешает только то, что он слишком похож на художника, – и одной глупостью в мире стало больше. А ему действительно все равно: волосы, борода, брезентовые штаны, куртка с огромными карманами прямо на голое тело – он и иностранцев так принимает, когда приводят к нему за десять процентов. Комиссионные – ведь не будет же он сам за ними бегать.

Застал как-то у него то ли корейцев, то ли японцев: маленькие, большеголовые, тихие, прищуренные, с кроткими фарфоровыми улыбочками на плоских смуглых личиках. Они раскрывали папки с листами графики, шуршали тихими графитовыми голосами, а один все нырял в составленные вдоль стен штабеля подрамников, щелкал ногтем по какой-нибудь деревянной рейке, и Григур, закусив мундштук папиросы, вынимал холст и ставил его на мольберт посреди мастерской.

Японец (кореец) опять улыбался, вопросительно тыкал пальчиком в объектив «Кодака», Григур кивал и коротко, по-английски, говорил: уан доллэ – один доллар. Тот с готовностью кивал вороной головкой, щелкал вспышкой и делал отметку в блокнотике. В какой-то момент Григур незаметно сунул Зыбину в карман пиджака свернутую бумажку, шепнул: сбегай, будь друг!

Зыбин дошел до магазина на углу, а когда вернулся с тремя бутылками портвейна, Григур стоял посреди мастерской, жевал потухшую папиросу и натягивал на подрамник холст, приколачивая край сапожными гвоздиками.

– Ну как? – спросил Зыбин, выставляя бутылки.

– Так, – сказал Григур, передернув плечами, – средненько… Имени, говорят, у вас нет, вот и весь сказ…

Только присели за столик в центре большой комнаты под лампой, вделанной в отражатель автомобильной фары и прикрученной к потолочной балке, как в дверь загрохотали условным стуком: один длинный – два коротких – и опять длинный. Стук был предыдущий; к Григуру уже месяца полтора стучали четыре коротких, но удары были сильные, характерные, и они оба сразу поняли, что это может быть только Ворон.

Зыбин остался за столиком резать колбасу, а Григур пошел открывать. Это и в самом деле был Ворон. Он встал в дверном проеме и, косо стягивая на плечо мокрый черный капюшон плаща, сказал: пять тысяч семьсот девяносто восемь.

– Чего пять тысяч семьсот девяносто восемь? – спросил Зыбин.

– Ч-число т-такое по-получилось, – сказал Ворон, – пока ехал н-на т-трамвае, в автобусе, в м-мет-тро… Еду и с-считаю п-про себя: р-раз… д-два… Н-надо же за что-то держаться. А он вон к-как далеко за-забрался, с-свалку из окон видать, с б-бомжами…

– Кто забрался? Какая свалка? Какие бомжи?

Постепенно все разъяснилось. Оказалось, что Ворон уже месяца полтора-два втихаря подбирал сэмовские вирши, раскиданные на клочках по углам зыбинской квартиры, и когда их набралось довольно порядочно – канцелярская папочка в палец толщиной, – отнес, точнее, отвез их одному стареющему мэтру, живущему где-то на самом краю городской ойкумены.

– Пришел к нему, – сосредоточенно бубнил Ворон, держа в ладони стакан, – а он после операции, наполовину глухой, все лицо в парше какой-то, а я встал на пороге, мокрый, в этом балахоне, как водяной монах, папку двумя руками к груди прижимаю: вот, говорю, был у меня д-друг… А голос срывается, глотаю, хорошо, рожа и так от дождя мокрая, так что вроде как и плачу при этом и повторяю: д-друг у м-меня б-был!.. А тот на уши свои показывает и аппарат в пальцах вертит: сломался, мол… И тут я понял, что пробил мой час, и я ему на пальцах показал, что аппарат я ему сделаю, и тогда он показал: мол, проходите, и я прошел и стал чинить аппарат, там фигня оказалась, контакт отошел, но я тянул и краем глаза смотрел, как он читает, и он вдруг поднял голову и так посмотрел на меня, что я понял, что этот человек уже тоже где-то в тех местах был – или реанимация или еще что-то вроде, – посмотрел и спрашивает: давно? Я говорю: сорок дней, на пальцах показал, четыре пальца и бублик, – а потом дал ему аппарат, и он надел, и мы с ним сели и стали Сэма поминать – ха-ха-ха!..

Зыбина тогда даже передернуло от этого неожиданного смеха, и он что-то буркнул насчет подобных шуточек: что это, мол, вроде как-то не того, – но на это тут же возразили и Григур и Ворон, матерям которых в войну на мужей похоронки приходили. Причем на григуровского отца даже две.

– Пехота, – сказал Григур, – а воевали-то больше числом, мне отец говорил… Так что на этот счет бояться нечего, а опыт сам по себе любопытный: Сэм не обидится, поймет, сам первый хохотать будет. Если, конечно, клюнет…

Клюнуло. Месяца через три, кажется, на Крещенье, жена принесла с работы толстый периодический журнал, вошла на кухню и, как-то странно усмехаясь, протянула его через стол Зыбину.

– Что? – спросил он, поднимая глаза и глядя на угол проездной карточки, торчащий из свежего журнального обреза.

– Посмотри и увидишь, – сказала жена.

Зыбин развернул журнал на месте закладки и увидел на странице стихи, напечатанные в две узкие колонки. Стихотворений было всего пять или шесть, все короткие, все неизвестные, и над ними было крупно и жирно напечатано: «Семен Лианович. 1951–1988». Все чин по чину, как на надгробии. Как в отрывном календаре. Как в известковых отложениях архивов.

– Тридцать семь… «Мне пушкинский возраст ложится на плечи», – с усмешкой процитировал Зыбин и крикнул в комнату: – Сэм, ты там еще живой? Покажись!

– А что, возникли сомнения? – прокричал в ответ Сэм.

Потом натужно заскрипело кресло, протяжно зашаркали по паркету стоптанные задники тапок.

– А может, это не он? – вдруг прошептала жена, когда Сэм встал в дверном проеме за ее спиной.

– Об чем речь? – поинтересовался он. – Точнее, об ком?

– Обком, райком, желтый дом, – сказал Зыбин, протягивая ему развернутый журнал, – вот, глянь…

Сэм взял журнал, воткнул взгляд в страницу, выдержал короткую паузу, а потом тихо, но довольно отчетливо произнес: «Это что за хрень? Мог ли он стать настоящим большим поэтом? Наверное, мог, но его короткая яркая жизнь… О, господи, какая пошлость! Но кто? Какой идиот все это подстроил?»

– А что? – сказал Зыбин. – Все нормально, пиши теперь роман, я отнесу, скажу, что нашел среди бумаг покойного поэта…

– Собрание сочинений в трех томах наваляй, – сказала Лиля, – тоже тиснут. Родственников у тебя теперь нет, гонорар платить некому…

Весь декабрь и начало января Сэм просидел у больничной койки отца в Курске, а только и высидел, что слабое холодное рукопожатие напоследок.

– Какой еще гонорар, блин? – поморщился Сэм, шурша шероховатыми страницами. – Мне интересно знать, кто и где всю эту чепуху подбирал?

– Крокодил съел у Варвары зеленую юбку и правильно сделал, – засмеялась Лиля. – Не фиг все везде раскидывать: ты как уезжаешь, я потом еще неделю по всей квартире твои грязные носки собираю, стыдно, Сема!

– Так это, значит, месть, да? – вздохнул Сэм, захлопывая журнал. – За носки, да? Совсем как в анекдоте: дурак ты, боцман, и шутки твои – дурацкие…

В тот вечер они не стали уточнять, кто боцман и чьи это шутки, тем более что вскоре Зыбин подсунул журнал Ворону, и тот сам признался Сэму, что хотел сделать ему «суприз», подарок, по старой дружбе, отчего Сэм побурел, как свекла, надулся и мрачно пробурчал что-то в том смысле, что «упаси меня бог от друзей, а от врагов я уж сам как-нибудь уберегусь». Тут уже Ворон набычился, сказал, что «не ожидал, никак не ожидал, тем более что хотел искренне, от всего сердца…»

– Что-о?! Вы слышали? – взревел осатаневший Сэм, потрясая над столом уже изрядно растрепанным журналом. – Он, оказывается, не просто выдрючиться хотел, а от сердца, душа у него, видите ли, болела за друга, как же так, тридцать семь, и ничего не сделано для бессмертия! Да что он понимает в бессмертии, козел! Тьфу, мать твою, так бы и дал ему по роже этим вольюмом, так ведь не могу, врожденная интеллигентность не позволяет!

– Ах, он интеллигент, ешкин кот! – прошипел Ворон, мягко соскакивая с кухонного подоконника. – Ручки он свои марать не хочет, видите ли, об мою рожу! Да ты еще дотянись до нее, на, бей! Что, забздел? Обосрался?

Они стояли по сторонам кухонного стола, и не успел Ворон договорить, как Сэм швырнул журнал и, сбив с клеенки чайную чашку, выбросил перед собой сжатый кулак. Но Ворон все же был профи: он чуть отклонился, пропуская Сэмов кулак мимо скулы, в тот же миг подхватил падающую чашку и, поставив ее на блюдце, вновь выпрямился во весь рост.

– Ну давай! Может со второго раза попадешь? – ухмыльнулся он, глядя на Сэма треугольными, чуть прищуренными глазками. – Только посуду не бей, не ты ее покупал. И еще: третьей попытки не будет – ты меня понял?

И встал против Сэма, чуть пружиня на слегка расставленных ногах.

– Понял, – коротко шепнул Сэм, сглотнув слюну и облизнув пересохшие губы, – пойдем выйдем!

И тут уже Лиля вмешалась. Поднялась с места, замахала руками, как бы разгоняя нависший над столом мрак, стала бормотать испуганно, но в то же время с какими-то повелительными интонациями: мол, кончайте, мужики! Вы че, совсем сдурели? Ну пошутил человек! Ты что, Сэм, шуток не понимаешь?

– Ни фига себе шуточки… – пробурчал тот. – Зарыл, можно сказать, заживо, а вы мне еще смеяться прикажете?

– Оставь, Семен, – вступился Зыбин, – не переживай…

– Ставлю коньяк, – насмешливо пробурчал Ворон, – в качестве компенсации за причиненный моральный ущерб, как мой адвокат предлагал, когда я соседу на кухне челюсть сломал… Только он не коньяк предлагал, а чтобы я больничный соседу оплатил.

– Ты, Ворон, не расслышал, – сказал Сэм, – он, наверное, сказал: мордальный? Так-то оно точнее…

После этого они заспорили, кто кому должен ставить бутылку, и в конце концов ушли, напились в рюмочной и оба под случайную метлу – то ли обычный ментовский рейд, то ли какой-то особенный день трезвости, черт их разберет! – попали в вытрезвитель, где Ворон начал было шуметь, но был уже так пьян, что ему слегка отбили, как он сам выразился, «половые яйца». Но били, слава богу, не так чтобы с пристрастием, а больше для острастки, да и как бы попутно, пока привязывали ремнями к креслу.

Так что Зыбины их в тот вечер так и не дождались, но когда Зыбин высказал подозрение насчет вытрезвителя, жена как-то странно усмехнулась и сказала, что могут быть и другие варианты. В том смысле, что если они пошли в кабак, то Сэм вполне мог там кого-нибудь заклеить – «ему это, сам знаешь, как два пальца…» И не только на себя, естественно, но и на Ворона, потому что всякие любительницы приключений обычно ходят в кабаки по двое. Во-первых, в одиночку боязно, а во-вторых, когда вдвоем, так вроде получается, что «мы не такие…»

«Сэму-то все едино: такие – не такие… – подумал Зыбин, когда жена ушла спать, а он остался на кухне. – Еще лет пять назад на спор клеил, прямо в толпе, среди бела дня, любую, только пальцем ткни, и уже вот она: Алина, Ксения, Валя, Галя… Девушка, что вы делаете сегодня вечером? – Всё… В том смысле, что все умею, только не летаю – о-хо-хо!.. Девки? Бабочки? Да вроде бы нет, по виду, во всяком случае, не скажешь. Как-то Клим то ли со зла, то ли шутки ради ткнул в совершеннейшую развалину, правда, раскрашенную, как княгиня Голицына, та, которая “Пиковая дама”. Думал, Сэм стушуется – не тут-то было: подкатился и сразу ручку, сумочку, собачку – не было собачки, вру, – и в подземный переход; они следом, любопытно как-никак, а Сэм спустился перед этой “графиней” на пару ступенек, руку ей предлагает и так легко, непринужденно, вполголоса: осторожно, не хряпнитесь!.. Так та даже ноздрей не повела – то ли потому, что глухая, то ли… в общем, так они и ушли, а Клим потом еще долго стоял на месте и бороду чесал, точнее, темя, репу, выражаясь по-простому…»

А Сэм вернулся тогда, кажется, под утро, как раз к тому времени, когда Дениску надо было в школу поднимать. Зыбин его разбудил, и тут звонок. Открывает, на пороге Сэм. Глаза совершенно осатаневшие, как у Рэма, когда он вмажется. Молча прошел, с Дениской поздоровался, но как-то все рассеянно, как лунатик. Сел на кухне под приемником, стал папиросу в пальцах мять, достал из кармана старую фотографию с ломаными углами и зубчатым обрезом по кайме, протянул Зыбину. Он взял, посмотрел: красивая молодая женщина, снятая в три четверти оборота. Старые годы. НЭП – модерн, точнее, наоборот, по хронологии. Чуть подретушированная тушью, размытая по краям и слегка вирированная сепией карточка – фотосалон Буллы. И при этом свежая подпись на обороте «Поэту Семену Лиановичу от его престарелой музы. О, как на склоне наших дней нежней мы любим и суеверней…»

– Ну-ну, – сказал Зыбин, слушая краем уха, как Дениска в прихожей шумно таскает щеткой по ботинкам.

– Что ты сказал? – Сэм словно очнулся из глубокого забытья и поднял на Зыбина туманный, как на старой фотографии, взгляд.

Зыбин даже на миг испугался, что у Сэма тоже крыша поехала после этой старой ведьмы. Еще бы, сидит человек напротив, смотрит как будто сквозь него и бормочет: «Господи, какая женщина!.. Ну почему, почему я живу сейчас, в этих постылых днях, а не сорок лет назад?! Ну, пусть не сорок, но хотя бы двадцать-двадцать пять, а, Веня?»

– Ну, значит, не судьба… – нерешительно промямлил сонный Зыбин.

– Не судьба? Да-да, ты прав! Ты, как всегда, прав… – вздохнул Сэм и вдруг откинулся спиной к побитой эмалевой стенке холодильника и расхохотался так, что лениво выползший на кухню Кошмар выгнулся подковой, зашипел и, ширяя когтями по линолеуму, удрал обратно в комнату.

– Так ты что, с ней в самом деле, да? – Зыбин даже поперхнулся от внезапно подступившего волнения.

– Да ты что, Веня? За кого ты меня принимаешь? – Сэм умолк и посмотрел на Зыбина сухими печальными глазами. – Хотя, мог бы… Представляешь, какой бы я был подонок: старуха одна как перст божий, квартира шикарная, библиотека, антиквариат, живопись на стенах такая висит, что у меня в глазах зарябило… Была певицей, романсы в основном, пластинки мне ставила. Когда она на сцене пела, Париж в восторге был от ней, она соперниц не имела… и так далее. И почему я не сволочь? Не Герман какой-нибудь? Тройка, семерка, туз – три карты, графиня, умоляю, всего три карты, и я спасен!..

И Сэм опять расхохотался, стуча по столу мундштуком папиросы.

– Ты меня, Веня, прости, – зашептал он, прикуривая от зыбинской спички и морщась от дыма, – но я ей телефончик ваш оставил, так что если позвонит, ты не удивляйся. Старуха почти в маразме, нести будет всякую дичь, разумеется, но ты сам понимаешь, не мог я ее так бросить…

– Как хоть звать-то ее, твою графиню? – усмехнулся Зыбин, обводя пальцем потертые узоры на бледной клеенке.

– Мадлен Казимировна, – сказал Сэм, – фамилию забыл, то ли Пошесовская, то ли Плесковская…

– Полька или еврейка, – сказал Зыбин.

– Может быть, может быть, – вздохнул Сэм, – я в этом не шибко разбираюсь. Но какая была женщина, Веня, и всего-то каких-нибудь тридцать-сорок лет назад! Разошлись, разминулись, но почему? Почему?

Вопрос этот, естественно, остался без ответа, и, кроме того, Клим не просто поверил в эту историю, но был потрясен так, что даже сел писать сценарий, чтобы подать его на конкурс на высшие режиссерские курсы при ВГИКе. Написал, подал и поступил, хоть перед этим и ворчал, что ни черта из этого не выйдет, потому что там «блат дикий, эти дочки и сынки уже не поодиночке проскакивают, а целыми династиями прут… А я им кто? Автомобильный каскадер: передний мост, задний мост, под откос и пять-шесть переворотов – вот и весь парад алле!..» Ленина цитировал: в стране почти поголовной неграмотности из всех искусств для нас важнейшим является кино – вот, говорил, кто иезуит-то был, Великий инквизитор, в натуре, без всякого романтизма. Курсы свои хаял на чем свет стоит, там, говорил, даже собаку научат кино снимать. Но закончил, снял на диплом что-то весьма странное о Хармсе: кирпичные тупики, брандмауэры с одним-двумя закопченными склеротическими окошками на всю стену, дворы домов, поставленных на капремонт, безголовые портновские манекены, одетые в простроченные ватники, – гибрид зоны и Колизея. С той лишь разницей, что там травили первых христиан, а здесь – последних. Пока снимал, умудрился квартирку однокомнатную выхлопотать от Комитета по здравоохранению: туберкулез у него вдруг обнаружился, каверны в легких открылись…


А стихами в журнале, в смысле, посмертными, от «безвременно погибшего», дело не кончилось. Идею тогда пустили как бы в шутку, мол, отыскались и еще рукописи, хотел, дескать, сам кому-нибудь показать, но то ли робел, то ли погряз в житейской суете, но вот теперь, когда он… И опять слеза, потрепанная канцелярская папка в дрожащей руке, всё в эдаком скорбном, поминальном стиле: быть может, он для блага мира иль хоть для славы был рожден… Сэм, когда они с Вороном выходили, кажется, это самое в дверях и буркнул. А после где-то в пути, точнее, на каком-то из этапов «рюмочная – пивной ларек – вытрезвитель», стали развивать, приплетать какие-то детали, биографию. Мистификация. Черубина де Габриак. Козьма Прутков. Ворон конкретно внушал: цель у тебя какая? Явление показать? Текст донести до народа? Или себя выставить: вот, мол, любуйтесь, как там у тебя: на пьедестале встал гранитный… Может, как раз этим и дожал. Сэм потом говорил, что они до этого пункта в милицейском фургоне договорились и еще продолжали в вытрезвителе, пока сержант протоколы заполнял.

В чемодан свой полез через день, когда в себя немного пришел, вытрезвился, проспался. Раскрыл посреди комнаты, папки разложил по всему полу, перед тем как смотреть, где что, вышел на кухню, закурил, хлебнул остывшего кофе. Пробормотал что-то типа: мол, все как бы нормально, и Ворон прав насчет «высказывания», а кто там автор, живой он, нет – дело десятое, и вообще писатель не профессия, а так, способность впадать в состояние «блаженного идиотизма»… Параллельная личность. Лунатик. Эпилептик. Веня слушал, кивал: да-да, все так, погружение, и автор, если так посмотреть, это как бы и не совсем ты, тело только одно, оболочка. Пока пишет – живет; точку поставил – помер. Так что никаких противоречий, Ворон прав. Угу, соглашался Сэм.

Когда вернулись в комнату, где были разложены папки, увидели Кошмара, осторожно, с лапки на лапку, переступавшего по картонным обложкам и нюхавшего замусоленные, завязанными бантиками ленточки. Сэм замер на пороге, прошептал: «Т-с-с!.. На какую ляжет, ту с Вороном и зашлем». Кот, похоже, прочел мысль, устроился на сине-серой, цвета милицейской шинели картонке «Дело № 11». Цифра была вписана химическим карандашом, где-то растеклась, полиловела. Ниже была приклеена перевернутая перфокарта с надписью шариковой ручкой «Бумажный занавес». Внутри оказалась стопка листов, где-то схваченных скрепками, где-то переложенных мутной, как мыльный пузырь, копиркой. «Это я в гостинице, в Калуге, – бормотал Сэм, раскладывая листки, сверяя текст, помечая страницы. – Циолковский. Ракеты. Полеты. Вот и навеяло, вознесся духом».

На другой день решили устроить читку. В узком кругу, только свои. Любаша. Ворон. Клим. Евгений. Григур. Сперва хотели дома, на кухне, но потом решили, что это будет как-то слишком обыденно, и перенесли действо в григуровскую мастерскую. Расставили по углам портновские манекены, зажгли свечи. Сэм устроился за круглым столиком на шатких ножках, поставил на пол откупоренную бутылку сухого вина на случай, если в горле запершит, слева установил торшер: лампочку на облупленной никелированной стойке, прикрытую вместо колпака отражателем от автомобильной фары, так что столик и чтец оказались как бы внутри светового конуса, за пределами которого смутно рисовались в полумраке фигуры слушателей. Вышло что-то вроде маленького театра одного актера.

Сэм начал с эпиграфа:

 
Смятенье наших предписаний,
Из утра в утро мятье воль,
Как прилагать железный камень
На возрастающую боль.
 

Затем прокашлялся, отпил глоток вина из горлышка бутылки, заправил за ухо прядь волос и стал читать дальше.

Рассказ Сэма, написанный в гостиничном номере.

БУМАЖНЫЙ ЗАНАВЕС

Знакомых он провожал до метро. Перед уходом аккуратно открывал форточку. Табачный дым не успевал выветриться до его возвращения, но смешивался с запахом прелых листьев, дождя и гари. Гарью несло из окон дома напротив; он стоял на ремонте, а во внутреннем дворе жгли паркет и дранку. Он садился в глубокое кожаное кресло у окна и смотрел на сломанный дом. Шел дождь, было темно, и в оконных проемах нижних этажей дрожали оранжевые блики. Где-то к четвертому этажу проемы темнели, и дом сливался с густо-чернильным небом. После долгих утомительных разговоров ему хотелось спать, но он не ложился, а, наоборот, заваривал крепкий чай, закуривал, включал маленькую лампочку и не глядя брал со стола книгу. Свои книги он узнавал уже на ощупь: прохладный гладкий переплет с глубоким тиснением – восьмой том Чехова из приложения к «Ниве»; грубая, словно пыльная, бумага – четвертая книга «Войны и мира»; ребристый коленкор – «Русские поэты конца XVIII – начала XIX века». Открывал наугад, читал с середины страницы или ниже: «Он боится внешнего мира, суровой социальной действительности, и он замыкается в себя, в свои настроения, и любуется ими даже тогда, когда они печальны». «Странно, – думал он, – это о Карамзине, написавшем “Историю Государства Российского”». Смотрел выше – «Ах, это об основном характере поэзии… Что ж, насчет поэзии, может быть, и верно, хотя…» Но дальше обычно не додумывал. И вдруг ловил себя на том, что не читает уже, а просто держит на коленях раскрытую книгу. Зачем? Когда заметил это за собой, вспомнил, что так иногда гадают – открывают наугад, тыкают пальцем в страницу и читают что-нибудь вроде «Федор посмотрел на свет и прищу…» А потом меланхолически начинают размышлять, что бы это могло значить: дорогу, казенный дом, прибавку к жалованью или, может, жена сбежит? Или наоборот, он сбежит, а жена останется… Но тогда не будет прибавки к жалованью…

Он засыпал и начинал думать чепуху. Захлопывал русских поэтов, раздевался и валился на скрипучие растянутые пружины.

На другой вечер открывал книжный шкаф и в раздумье стоял перед разноцветными корешками: Островский «Пьесы», Гегель «Философия религии», Гаршин «Избранные рассказы».

Выбирал, садился в кресло, прочитывал две-три страницы и снова смотрел в окно, а книга отправлялась на стол. Так постепенно на столе собиралась вся библиотека: «Происхождение видов», «Пьесы» Писемского, «Обломов» и прочее.

В одно прекрасное утро он замечал, что в комнате непорядок. Иногда даже присвистывал: «Ну и бардак!» Но не отчаивался, а тут же вставал, умывался и, засучив рукава и штаны, начинал укладывать книги обратно в шкаф. Потом мыл пол, вытирал пыль, относил белье в прачечную и опять забывался на месяц-полтора.

Каждый вечер он вяло ждал телефонных звонков. Если долго не звонили, не мог понять, что делать – радоваться или огорчаться. Но звонили часто, почти каждый вечер.

– Алло! Алька, это ты? Куда ты пропал, тебя месяц не видно было нигде…

Он прерывал:

– Петя, милый, а где бы ты хотел меня увидеть? В театре? В пивной? В парикмахерской? А?.. Нет, я шучу… Как твои дела?

– Да ты знаешь, старик, я, собственно, тут недалеко, так что, может, лучше зайду, мы потолкуем?

«О чем нам толковать?» – думал он и рассеянно говорил в трубку:

– Да-да, разумеется, о чем разговор…

– Я не понимаю, ты свободен сегодня?

– Петя, как тебе не стыдно? Тебе ли меня не знать?

В таком духе они беседовали еще минут десять, и оба старались выбрать момент, когда удобнее будет повесить трубку. Но момента все не было, и они всё мычали, многозначительно говорили в трубку «да, да», «помню, помню» и прочее.

Алька вдруг обрывал резко и неожиданно: «Жду, ставлю чайник». И лицо словно застывало.

Он шел в кухню, гремел кастрюлями, включал газ. Раковина забита была грязной посудой, и чайник приходилось проносить над ней осторожно, к самому крану. Наливал до крышки, ставил на огонь. Воду не выключал. Двумя пальцами брал из-под струи мокрую холодную чашку. Мыл ее. Потом мыл еще одну. Ставил на стол. Доставал из буфета хлеб, масло, сахар. Выливал спитой чай и вытряхивал в ведро разбухшую заварку. Ополаскивал чайник.

Брал с подоконника «Одиссею». «Мыслью о смерти мое никогда не тревожилось сердце. Первым бросаясь вперед…»

И в это время звенел звонок.

Захлопывал «Одиссею», шел к двери.

Петя, большой, шумный, в тоненьких круглых очках, возникал в прихожей, как Дед Мороз на елке. Он подпрыгивал, шутил, смеялся, чему-то радовался, и все это между делом: раздеванием, поисками тапочек, причесыванием.

– Да, брат, такие наши дела… Ты не обижайся, я тоже месяц не звонил, да все никак – то премьера, то женщина, то пьянка…

– У вас премьера была?

Петя сникал.

– Ты знаешь, старик, я ожидал больше, да, и гораздо… Столько разговоров, такие репетиции, а смотреть по сути не на что. Причем я все понимаю: ну встала, ну пошла, и конечно, это все кому-то нужно, но вопрос в том – кому? Когда в течение трех часов я вижу, как мальчики и девочки притворяются убийцами, сутенерами, самоубийцами и еще черт знает чем, я начинаю чувствовать себя полным идиотом. Я смотрю на актера и спрашиваю себя: если так спокойно человек может раскаяться в убийстве младенца, так, может, в этом ничего страшного-то и нет, а так только, буква, уложение о наказаниях… И все смотрят на него, а он на всех, и при этом так красиво стоит на коленях и таким поставленным голосом кается, что как тут не простить?! И еще аплодируют при этом, жидковато, правда, но аплодируют! И с премьерой поздравляют – браво, цель театра достигнута! Я помню, два года назад отец в командировку уехал, а я по доверенности его зарплату получил и в тот же вечер проиграл ее в карты, до копейки. Всю ночь потом сидел на вокзале и письмо сочинял. Бумаги извел чертову уйму! А под утро уже записку нацарапал: «Деньги твои проиграл. Еду на Север. Пока не заработаю, можешь не считать меня своим сыном». И пошел домой с запиской этой, вещи укладывать. Открываю дверь, а навстречу – отец. Приехал ночным поездом. И у меня сразу все поплыло перед глазами, поехало куда-то… Очнулся на диване. Отец стоит у окна, вертит в руках бумажку какую-то. Я с ходу не сообразил, что это записка моя. А когда сообразил, то прямо так, лежа на диване, все ему и выдал. Так он у меня по десять раз каждое слово переспрашивал. А эти детей душат – и всё как с гуся…

Проходили на кухню. Чайник кипел. Крышка на нем подпрыгивала и звякала, словно пьяный телеграфист выходил в эфир.

– Ты уехал на север?

– Я в проводники ушел.


Петя любил чай.

– О, чай!.. Это прекрасно! На улице такая мерзость – снег, дождь, хоть «дворники» на очки заказывай! У вас перед домом фонарь погас, лужа натекла. Хоть бы зима пришла, что ли…

– Куда ж она денется?

Петины губы растягивались в улыбку.

– Помню, помню, – говорил он, – только начало забыл.

Алька «парил» чай.

– Идет надзиратель по тюрьме, – говорил он, не оборачиваясь, – делает перекличку…

– А, – подхватывал Петя, – ключами звенит… Иванов? Я! Сидоров? – и постукивал чайной ложечкой по столу.

По кухне распространялся запах свежего чая. Алька разливал его по чашкам. Петя косил глаза на медно-красную струйку и кивал головой.

– Так, так, – приговаривал он, – нет, еще чуть-чуть, еще, ага, нормально, еще грамулечку, хватит, – и облегченно вздыхал.

Они пли чай и курили папиросы. Говорили, молчать было неловко.

– Ты в премьере участвовал? – спрашивал Алька.

– Нет, – отвечал Петя, выпуская дым, – только смотрел.

Мысль о премьере была неприятна ему. Да, он не участвовал в премьере выпускного спектакля. Он пытался представить этот факт результатом интриг – не сходилось. Тогда впадал в откровенность с самим собой. «Я никуда не годный актер. Насквозь фальшивый, с дурным голосом и вихляющей походкой. Но ведь оттого, что другие на четверть мизинца лучше меня, никому не становится легче. И в то же время эти четверть мизинца отделяют их от безработицы. А я? Куда мне деваться? Сшибать халтуры? Драмкружок? Массовки? Или ехать куда-нибудь в Тьмутаракань, напиваться в привокзальных буфетах и орать: мы – актеры? А? Куда? Боже мой, кому все это нужно?!»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации