Текст книги "Я был зятем Хрущева"
Автор книги: Алексей Аджубей
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Синтетика была под его особым контролем. Хрущев говорил, что без развития производства синтетических материалов вопрос с одеждой решить будет невозможно. Он стал активно принимать западных бизнесменов, заспешивших в Москву. Крупный итальянский промышленник, если не ошибаюсь, Маринотти (я бывал на его фирме в Риме), поставил нам первые заводы искусственных волокон. Так вошла в наш быт ткань «болонья».
Увлеченность всем новым, какая-то детская радость от того, что освоили выпуск магнитофонов, часов, бритв, свидетельствовали о постоянной жажде улучшать жизнь и быт людей не в глобальном, а скорее в конкретном, я бы даже сказал, предметном смысле. Теперь многочисленные любители магнитофонов и обладатели электронных часов не знают, чьими стараниями начался их выпуск, но на II часовом заводе до сих пор работают люди, помнящие электронные часы, переданные Хрущевым. Заместитель генерального директора Семен Борисович Ривкин, которому я как-то принес старые часы американской марки, сразу их узнал. «От этих часов, – сказал он, – пошло развитие нового направления в нашем производстве».
И было это, конечно, не так просто: отдал – сделали. Никита Сергеевич бушевал, если бритвы, часы, зажигалки быстро ломались, стыдил инженеров на совещаниях. Человек темпераментный, «взрывной», он часто не сдерживался. Напомню эпизод, о котором ходило немало толков – от умилительных: «Вот это да, знай наших», – до презрительных: «Подумайте, стучал ботинком по столу, да где, в Организации Объединенных Наций! Позор! Что подумали о нас?» Но ведь это не противоречило протоколу. Хохотали многие делегаты сессии ООН, а Генеральный секретарь Хаммаршельд не сделал Хрущеву замечания, хотя жестко контролировал соблюдение всех правил поведения в соответствии с Уставом.
Когда Хрущев уже был на пенсии, ходили слухи о том, что нам пришлось заплатить многомиллионный штраф в ООН за эту вольность главы Советской делегации. Нелепость этого слуха очевидна, но вот ведь держится более 20 лет.
Все началось, собственно, за день до памятного события. Предстояло обсуждение так называемого «венгерского вопроса». Во время завтрака в советской миссии Хрущеву сообщили о повестке дня, сказали, что предупредят, когда в знак протеста надо будет покинуть зал. Хрущев как бы не понял, о чем ему говорят. А после разъяснений удивился: «Покинуть зал, когда наших друзей поносит черт-те кто, да еще отказаться от права на обструкцию?»
Не без юмора рассказал, что Бадаев, член большевистской фракции в думе, специально учился у мальчишек свистеть: в думе все большевики освистывали неугодных ораторов, да так, что их речи практически невозможно было услышать.
И вот председательствующий объявил о рассмотрении «венгерского вопроса». Советская делегация не покинула зал. Разнесся шепот удивления: «Советские не ушли». И тут началось. Хрущев непрерывно (но в соответствии с процедурными правилами и регламентом) вносил запросы, требовал разъяснений, уточнений, требовал, чтобы ораторы предъявили мандаты членов делегаций и прочее. Было уже не до «венгерского вопроса», становилось ясно, что на этот раз обсуждение проваливали иным, более «громким» способом. Все члены нашей делегации в соответствии с темпераментом колотили по откидным столикам перед креслами, их поддержали многие другие делегации. Как на грех, с руки Хрущева соскочили часы. Он начал искать их под столом, живот мешал ему, он чертыхался, и тут рука его наткнулась на ботинок…
Возвращаясь к этому эпизоду «ботиночной дипломатии», скажу о другом. Когда вслед за «венгерским вопросом» стал обсуждаться «алжирский», французы чинно покинули зал. Кто-то спросил, отчего уходят. Не без французской учтивости они ответили: «Идем в магазин покупать горнолыжные ботинки…»
Могут сказать и говорят, что в этой оценке поступка Хрущева – сугубо личные пристрастия. Однако есть свидетельства и сторонних наблюдателей. Юрий Васильевич Емельянов, работавший в ООН в конце 60-х годов, рассказал мне о нескольких эпизодах, связанных с «ботиночной дипломатией».
Весной 1968 года он беседовал с чиновником из Малайзии. «Зачем вы сняли хорошего человека – Хрущева?» – спросил он. Я объяснил ему ситуацию, напомнил, в частности, пресловутую историю в ООН. «Правильно поступил Хрущев, – ответил малазиец. – ООН – лицемерная, паразитическая организация. Наконец нашелся человек, который показал, чего она стоит».
«Позже, – продолжил свой рассказ Юрий Васильевич, – Джордж Микеш в книге «Как объединять нации?» писал о посещении ООН. Выслушав часовую лекцию экскурсовода о деятельности ООН, автор спросил: «А все-таки зачем существует ООН?» Экскурсовод вновь начал объяснения. Микеш перебил: «Скажите, какой вопрос чаще всего задают посетители?» – «Просят показать им место, где сидел Хрущев, когда стучал ботинком по столу…»
«Мы забываем, – закончил Емельянов, – что из себя представляла Организация Объединенных Наций в пору Хрущева. «Венгерский вопрос», «китайский вопрос», «корейский вопрос» – откровенное политическое давление антисоветских и антисоциалистических сил. Под флагом ООН совершалось немало черных военных походов. Из этой реальности исходил Никита Сергеевич. А его критики имеют в виду роль и место ООН в современном мире».
В середине 50-х и мне, и моим товарищам по газете приходилось непрерывно ездить в командировки (те самые сто дней в году). В 1954-м «Комсомолке» удалось выпросить у издательства «Правда» автомашину для пробега по Украине в связи с трехсотлетием воссоединения ее с Россией. Возглавил нашу бригаду очеркист Илья Котенко. У него было прекрасное качество: он не давил своим авторитетом, а исподволь учил профессиональным тонкостям в работе, и у соавторов не возникало неловкости, когда они ставили свои подписи рядом с подписью бригадира. Как ни настаивали на том, чтобы его фамилия шла первой, он предпочитал алфавитный порядок.
Илья Котенко руководствовался верным журналистским, а скорее, чисто человеческим принципом: «Если тебе самому интересно то, что ты видишь, слышишь, узнаешь, это может быть интересно и читателям, а если наигрываешь интерес – мучаешь читателя». Донской казак Котенко, любивший и хорошо знавший южные земли и южан – русских и украинцев, – оказался во время поездки в родной стихии. Смешивая украинскую «мову» с русским языком, он умел втянуть в разговор любого заинтересовавшего его человека – от мальца до старика, – что чрезвычайно важно для нашего дела. «Почем продаете мед?» – спрашивал Илья хозяина, сидевшего на лавочке перед хатой. Внимательно оглядев незнакомца, тот отвечал: «Я не продаю». – «А почем продают?» – допытывался Илья. «А бог его знает», – разводил руками хозяин. «Так, может, у вас и меда нет?» – И Котенко делал шаг к машине. «Отчего же нет, – обижался собеседник, – заходите, попробуйте». Мы знали, что и на этот раз обеспечены ночлег и нескончаемое продолжение беседы… «А почем вы продаете сало?» – «А я его не продаю», – и так далее.
Я стал газетчиком не сразу. Вначале хотел быть – и почти стал – актером. Учился после войны в школе-студии Художественного театра. Курс мастерства актера вели в нашей группе Павел Владимирович Массальский и Иосиф Моисеевич Раевский – они открыли и вывели на сцену таких талантливых людей, как Олег Ефремов, Михаил Козаков, и многих других. У Олега Ефремова театр навсегда остался первым, самым главным, единственным делом жизни. Немногие знают, откуда у Олега Николаевича эта страстная любовь к театру, к сцене, где ее начало. Биографы знаменитого теперь режиссера отыскивают ее в ночных репетициях будущего театра «Современник», но это не совсем точно: она родилась раньше. Однажды на первом курсе, когда мы играли бессловесные этюды (для драматического актера это такое же нудное занятие, как гаммы для пианиста), Олег оттащил меня в потаенный уголок, сунул в руку какую-то бумажку и сказал: «Читай и, если хочешь, подпиши».
Бумажка содержала клятву верности актерскому братству, верности профессии и ее высокому предназначению. Заметив, что я медлю, добавил: «Но только кровью», – и совершенно серьезно протянул мне лезвие бритвы.
А я актером не стал. Перешел в Московский университет, на филфак, а затем на отделение журналистики. Два начала. До сих пор во снах я иногда продолжаю доигрывать роль Шванди в спектакле «Любовь Яровая». Жаль, что в университете на нашем курсе не нашлось человека с маленькой бритвочкой и текстом профессиональной клятвы. Подпиши мы такую бумагу в начале пути – сам этот путь оказался бы прямее и строже.
Говорю больше о себе. Не все написанное вспоминаю с охотой. Можно сыграть множество ролей, но в свой час – ту, первую, которая остается с тобой навсегда. Можно написать множество статей и очерков, пока поймешь, что наконец-то достиг профессионального уровня. Разбуди меня сейчас ночью и спроси, что больше всего осталось в памяти, где, в чем, когда открылось это неуловимое «нашел», и я, вопреки возможным ожиданиям, назову не интервью с главами государств, не множество других событий в моей журналистской практике, а небольшую историю.
У подъезда редакции «Комсомольской правды», когда я шел на ночное дежурство, обратились ко мне два паренька, как оказалось, глухонемые. В редакционном скверике жестами, записками объяснились. Было при пареньках письмо, и я прочитал его тут же.
Завязка истории приведет нас к газете «Британский союзник», к ее послевоенным номерам. Неизвестно, по каким причинам пустился он в одном из последних номеров в рассуждения о глухонемых. Перечислялись профессии, увлечения, недоступные глухонемым: из-за этого они-де несчастны, обездолены. Этот номер газеты и попал случайно в руки пареньков.
Оба они только что окончили ремесленное училище и работали на одном из ростовских заводов слесарями. В Москву приехали искать поддержки. Реакция парней на статью в «Британском союзнике» была своеобразной. Решив доказать, что и глухонемые кое-что могут, они начали копаться на ростовских промышленных свалках, отыскивали там старые, отслужившие срок части простеньких самолетов, детали моторов (за войну такого накопилось немало). В «засекреченном» сарае, с помощью друзей, без чертежных досок, с самыми малыми подручными средствами, ночи напролет работали ребята и построили настоящую, похожую на У-2 летательную машину. Наконец, выкатили свое детище на пустырь, уселись в пилотскую кабину, завели мотор, и струи ветра ударили в их лица, выбивая из глаз слезы. А может, не было у них слез? Просто, вспоминая ту давнюю встречу, ловлю себя на том, что, когда слушал их, слезы наворачивались на глаза.
Наступил их «первый час», час торжества. Они взлетели! Кружили над городом, над ростовскими пляжами, ныряли в холодные воздушные ямы, а теплые влажные облака вновь поднимали самолет ввысь. Тридцать минут длилось воздушное приключение. Эти тридцать минут были их победой. Не верящие в бога, они оторвались от земли, но невозможно объяснить, как могли они сделать это без божественной поддержки. Согласитесь, что каждый, кто встречается с таким чудом, в глубине души на какие-то мгновения перестает быть атеистом.
Когда ростовские инженеры познакомились с самодеятельными расчетами ребят, больше всего их поразили удивительно точно найденный способ крепления шасси с фюзеляжем, углы сопряжения и запас прочности самолета. «Комсомолка» добилась, чтобы отважных летчиков поддержали в московском авиаклубе. Там им подарили настоящий современный планер. Ребята получили чертежи и инструкции сборки и возвратились в Ростов. «Британский союзник» был посрамлен. Но вот испытали ли чувство стыда те ростовские держиморды, которые «пресекли недозволенное» и сожгли собранный ребятами самолет, как только он сел на землю?..
Мы бессильны с точностью объяснить множество поразительных проявлений человеческого духа, влекущих к себе, заражающих нас естественным стремлением испробовать и свои силы. Надо, чтобы общество приветствовало дерзость, риск, азарт – черты, свойственные неординарной личности.
Я не согласен с теми, кто в принципе не приемлет героику только потому, что в тот или иной период нашей истории культивировалась ее надуманная разновидность.
Мне повезло. На моем журналистском и жизненном пути часто встречались иные люди, их судьбы, их образы формировали и наши взгляды.
Я уезжал на целину, на уборку урожая 1956 года. Ожидался и уже приходил на тока «большой целинный хлеб». Перед самым моим отъездом позвонила сотрудница из Министерства сельского хозяйства и рассказала, что встретила в Тюменской области интересного человека, вроде бы того самого тракториста Петрушу, о котором была написана ставшая очень популярной песня. Наша газета еще в 1926 году рассказывала о нем. Из старой газетной подшивки я выписал небольшую заметку.
«В Ишимском округе организовалась коммуна «Новый путь». Один из ее организаторов комсомолец Петр Дьяков. Коммуна крепла под яростный скрежет кулацкой злобы. Особенно косились кулаки на Петра Дьякова: «Это он всех мутит». В ночь на 2 июля, когда Дьяков работал на тракторе в коммунарском поле, на него наскочила шайка бандитов. Дьякова сшибли с ног, раздели, облили керосином и подожгли. Факелом пылал тракторист-комсомолец, освещая колосившееся поле коммуны».
Прочитал, и тут же пришли на память и строки, и мелодия:
Не полита дождем, не побрызжена
Полоса в нашем дальнем краю.
Кулачье на тебя разобижено,
На счастливую долю твою.
Закончив дела в кустанайском совхозе «Урицкий», решил двинуться на Тюмень, на станцию Голышманово, где на элеваторе работал какой-то Петр Дьяков.
Элеваторный двор гудел от рева моторов, свозили тюменский хлеб – в тот год он и здесь, на тяжелых северных землях, выдался отменным. Петр Егорович был занят, просил подождать до вечера, но, видя, что от меня просто так не отделаешься, попросил знакомого шофера подежурить возле дизеля и зашагал к своему домику. Уже с первых минут беседы я понял: тот самый…
Когда его подожгли и жар, опалив легкие, перекрыл доступ воздуха, он уткнулся лицом во влажную от росы землю, и это спасло его. Потом он начал кататься по только что вспаханным бороздкам, сбивать пламя. Последнее, что он запомнил, были крупные капли дождя, падавшие на грудь и голову, причинявшие дикую боль. Он не знал, что это не дождь, а просто лопаются, выпускают горячую влагу волдыри, покрывшие его тело. И тогда он потерял сознание.
Ранним утром односельчане, спавшие мирным сном, не ведавшие о трагедии, нашли его бездыханное тело на кромке пашни, обернули одеялом и повезли в район на расследование. Вернувшись в село, сказали: «Нет больше нашего Петрухи».
А он выжил. В районной больничке врачи уловили едва слышимые удары сердца, отправили в областную больницу, потом в другую, лечить кожу. Больше двух лет провалялся на больничных койках огненный тракторист. В село писать было некому, и зашагал Петр Дьяков новой дорогой. Строил Магнитку. Слышал, конечно, песню про себя, но никому ничего не рассказывал. «Пусть себе поют, – так он решил тогда, – не портить же песню». Шла молва о нем как о погибшем, а он воевал на фронтах Отечественной, потом на Большом Хингане сражался с японцами. Два ордена за войну, а третий, орден Ленина, за крестьянский труд. Позже мы в «Комсомолке» чествовали нашего героя.
Мой очерк о нем назывался «Огненный тракторист».
Петр Егорович был прост, сдержан. Достоинство его шло от крепкой натуры, от понимания своего места в жизни, которую он сотворял своими руками. Никакой экзальтации, никакой «жертвенности» в осмыслении пережитого, ничего «ратоборческого», того, что приписывают сегодня русскому характеру, – некие извечные черты, возможные якобы только вблизи земли и угасающие по мере удаления от пашни.
Эта история с Петром Егоровичем напомнила еще одну.
В 1898 году Петербургская военно-медицинская академия праздновала 100-летие своего существования. По этому поводу был дан торжественный концерт, и сам военный министр Куропаткин почтил его своим присутствием.
Слушатель академии Николай Любимов пел на этом концерте свою самую эффектную арию: «Ни сна, ни отдыха измученной душе, мне ночь не шлет отрады и забвенья…» У Николая хороший голос, даже Собинов не чурался вести с ним дуэт. После концерта зовут будущего медика в ложу к военному министру, и тот заявляет: «Брось, братец, медицину эту. Петь тебе богом дано. Голос, понимаешь, голос. – И министр почему-то ткнул пальцем себе в живот. – Устройте ему командировку в Италию, в «Ла Скала», года на два за казенный счет, скажите, что я распорядился. Какой, к черту, из него доктор».
Дрогнуло сердце Любимова, могла оборваться его медицинская карьера. Щелкнул он каблуками перед его превосходительством и отказался. Министр даже не разгневался, поглядел на Любимова пристально и брякнул: «Да ты, я вижу, дурак!»
Перед первой русской революцией уехал медик Любимов служить в Донбасс, шахтерским доктором. «Это модно тогда было, – объяснял мне свой поступок Николай Николаевич, – уйти туда, откуда пришел, а я родом из маленького села Кучки Пензенской губернии, из учительской семьи».
В 1956-м исполнилось Николаю Николаевичу Любимову семьдесят шесть. Был он ровно на тридцать лет старше Петра Егоровича Дьякова; 54 года не менял он места службы. В 1910-м спасал людей от холеры. Только в 1914-м уходил на войну, воевал в пластунском полку на Турецком фронте. Дело «пластунов» не ходить, а ползать по земле, подкрадываться к врагам незаметно. Вся неожиданность их удара схожа с действиями современных десантников, но те налетают с неба, а «пластуны» поднимаются в атаку от самой земли.
В феврале и октябре 1917-го Любимов снова на шахте «Пастуховка» лечил и прятал раненых шахтеров, а в советские годы, в 1926 году, учредил первый в Донбассе медицинский пункт под землей. Шахтеры прозвали его «подземным ангелом».
В Москве Любимов упросил меня быть провожатым: «По дороге и будем вести беседу», – уж очень сложно ему было ориентироваться в столице. Поджидал я его как-то раз возле Министерства здравоохранения, он вышел сияющим. Добился, чтобы машины «Скорой помощи» стояли не у шахтоуправлений, а в поликлинике. «А то ведь на машинах больше здоровые разъезжают». Смущаясь, рассказал, как встретился с министром. «Она, понимаете, дама. Я, как раньше полагалось, ручку ей поцеловал. Уж потом подумал, зря, обидится, откажет в просьбе. Но нет, ничего. Смотрю, вспыхнули у нее щеки, а я в этот момент маленький такой поклон ей отвесил – и к делу. Представьте, решила его положительно». «Это второй министр в моей жизни: царский в 1898-м и вот теперь – советский. Хорошо, что я не произнес еще «Ваше превосходительство».
Каждый журналист на свой лад фиксирует в памяти образ человека, о котором ему приходилось писать. У меня не было пухлых записных книжек. Один мой старший товарищ, не отрывавший руки от блокнота, все укорял: «Перезабудете факты, и нечем будет заняться под старость». Записные книжки, конечно, выручают в подобных случаях, всего не упомнишь. Но нужно ли писать о том, что забылось?
Как-то сама собой выработалась у меня привычка. Соединять людей по общим признакам в них, по их «похожести», внутренней, внешней. Так и классифицировал своих знакомцев: этот похож на такого-то, тот – на другого. Когда возникает необходимость, достаточно вспомнить главное имя.
Петра Егоровича Дьякова я «записал» за Хрущевым, как позже за ним же, с еще большей убежденностью, оставил святого отца Иоанна XXIII, римского папу. А Николай Николаевич Любимов – точная копия моего дяди Александра Александровича Гапеева. Это была тоже интересная личность.
Три брата Гапеевы – старший Александр, мой отчим Михаил, младший Петр – рано примкнули к революционному движению. Геолог, юрист и инженер путей сообщения, они все трое жили в Петербурге безбедно, так как занимали достаточно высокое положение. Это не мешало им активно поддерживать большевиков. Старший, Александр, знал Ленина, Сталина, в годы первой русской революции редактировал газету «Брянский голос», где работал и его брат Михаил. Мальчиком я держал экземпляр этой газеты в руках, а кроме того, листал страницы толстой тюремной тетради дяди Миши, которую ему выдали в одиночке, кажется, в Крестах или в Шлиссельбургской крепости, где за участие в вооруженном восстании он просидел около двух лет. Мать отдала эти документы кому-то в Москве, и я не догадался, а потом и не успел спросить ее – кому. Не очень популярна у нас традиция иметь домашние архивы.
Александр Александрович Гапеев, крупный геолог-угольщик, в начале 20-х годов по командировке наркомнаца Сталина отправился в Караганду изучить на месте состояние тамошнего угольного бассейна, который в годы гражданской войны пришел в полный упадок. Работа заняла у него, по терминологии геологов, несколько полевых сезонов, и он сумел доказать перспективность бассейна для нашего хозяйства.
А затем Гапеев ушел от активной деятельности, вел кафедру угля в горном институте, и чем трагичнее становилось время, тем тише и неприметнее старался он себя вести. Было от чего волноваться. В 1919 году он, в знак протеста против решения о «красном терроре», вышел из партии. В ту пору Сталин не придал этому факту большого значения, а может быть, и не знал о нем. Так или иначе, Гапеев читал лекции и в 34-м, и в 37-м, и в 51-м.
И тут случилось то, чего он давно опасался. По телефону ему сообщили, что через час подадут машину и отвезут куда надо. Собирала ли жена Александра Александровича давно приготовленный чемоданчик или нет? Думаю, что да. Но чемоданчик не пригодился.
Ибо Александра Александровича Гапеева везли в бронированной машине к самому Сталину, на дачу в Волынское.
К вечеру того дня он позвал меня с женой и, волнуясь так, что близкие непрерывно совали ему в руки мензурку с успокоительным, сбивчиво рассказывал о том, что произошло.
Гапеева ввели в столовую-кабинет, попросили подождать. Раскрылась дверь, и вошел Сталин. Несколько секунд он разглядывал Гапеева, а потом, подав руку, пригласил сесть. «Ты не изменился, Гапеев, – сказал Сталин, – я тебя узнал. Вспомнил тебя, когда увидел в газете, что ты еще служишь».
Сталин протянул Александру Александровичу отчеркнутую красным карандашом заметочку: «В первый день нового учебного года профессор А. А. Гапеев прочел лекцию первокурсникам Горного института».
А потом они пустились в воспоминания… Сталин пришел на петербургскую квартиру Гапеева осенью 1912 года, когда добрался до столицы из Нарымского края. Попросил накормить его и остался доволен: обед был сытным. Сталин рассказал Гапееву, что перед приходом к нему был у Калинина, попросил поесть. Калинин сказал: «Вот, возьми котелок с картошкой». Сталин спросил: «А мясо у тебя есть?» – «Нет», – ответил Калинин. «А я слышал запах мяса, – говорил Сталин Гапееву, – не стал есть его картошку, пошел к тебе».
Минут через десять Сталин встал. Поднялся и Гапеев, совершенно не понимая, зачем он понадобился вождю, и что стоит за этим приглашением. Сталин прошелся по комнате, задерживая тем своего гостя. Сделал несколько движений рукой, упреждая мысль, и проговорил: «Ты, Гапеев, хорошо работал в Караганде. Если бы не тот уголь, что бы мы делали в войну?»
Сталин отодвинул ящик стола, достал оттуда маленькую коробочку, папку и протянул их Гапееву. «Мы решили наградить тебя Сталинской премией за твой труд. На, возьми!..»
Можно себе представить, как колотилось сердце старого профессора. Когда он взялся за ручку двери, Сталин остановил его: «Гапеев, а деньги?»
Он сам отсчитал пятнадцать пачек, по десять тысяч рублей в каждой.
Нажал кнопку звонка. Вошел человек. Сталин сказал: «Отвезите профессора домой и помогите ему завернуть деньги…»
Я часто спорю со своими сыновьями: им кажется, что мы отстали от жизни, закоснели в представлениях, потерявших значение в современном мире. Им смешно и грустно оттого, что мы шпыняем их по мелочам, уходя от главного. Им надоели нравоучительные сентенции о прическах, модах и прочей, как они говорят, муре.
Мы тоже проходили через такое. Вначале эталоном были широкие брюки. Затем узкие. Декольте у девушек дозировались с еще большим тщанием. По приказам министров в служебные помещения не допускали женщин в брюках. Длина волос тоже контролировалась. Бороды воспринимали как вызов общественному мнению, и если их насильственно не состригали как при Петре, то все же они сильно портили репутацию. Ссылки на внешность Маркса, Энгельса, Ленина объявлялись кощунством. А дети наши не хотят, чтобы мы делили проблемы, вставшие перед обществом, на взрослые и молодежные, ибо они действительно неделимы. Они хотят разговаривать серьезно, не бояться задавать нам любые, самые острые вопросы, хотят получать ответы, а не раздраженное одергивание. Такой душевной близости надо радоваться. Она требует убежденности, сильных аргументов, а не надоевших расхожих штампов. Отчего же мы придавали такое значение поимке на бульваре группы ребят, у коих нижняя часть одежды была на сантиметр уже или шире установленной? Отчего (странное совпадение) всякий раз, когда перед обществом встают сложнейшие экономические, моральные, социальные проблемы и молодые люди (в своем абсолютном большинстве) хотят серьезного обсуждения «задач дня» и будущего, кто-то переводит острие дискуссии на мини– или макси-юбки?
Совсем не хочу, чтобы меня посчитали защитником «металлистов», «рокеров» и других любителей заемной моды. Но не всегда с Запада идет к нам эстрадная безвкусица.
Во время давнего визита в Мексику я был принят президентом страны Лопесом Матеосом. Сказал ему, с каким интересом слушал замечательных уличных музыкантов – «марьячес». Президент заметил, что Мексика очень бережет свои национальные культурные традиции, хоть делать это непросто из-за музыкальной экспансии близлежащей страны. За те несколько дней, что я провел в Мехико, удалось увидеть великолепные национальные массовые спектакли: народные танцы, скачки, парады костюмов. Они шли на площадях, стадионах – повсюду, завораживая весь город, всех. Их организация требует высокого вкуса режиссеров и постановщиков, да и немалых средств. Я как-то спросил Игоря Александровича Моисеева: неужели мы не способны создать бытовой танец, который понравится нашей молодежи, а может быть, завоюет весь мир? Он ответил: «Способны, но знаете ли вы, сколько стоит создать индустрию отдыха и развлечений?»
Вспоминаю и другой разговор – с Леонидом Осиповичем Утесовым. Он считал, что миграция стилей в эстрадной музыке возможна и полезна, это тоже форма мирового обмена культурными ценностями. Показал вырезки из газет 30-х годов, в которых шла острая дискуссия о джазовой музыке, добавив не без иронии, что «Известия» выступили против джаза – «музыки толстых», а «Правда» – за энергичные ритмы…
В «Известиях» начала 60-х годов мы «спасли» джаз Олега Лундстрема. Пригласили музыкантов в небольшой редакционный зал, и там они ударили во все свои барабаны и затрубили во все трубы. Окна были открыты, веселая музыка собрала на сквере у памятника Пушкину толпу. Послышалось «браво!», «еще!», и седовласый красавец Лундстрем сиял от счастья. «Все знающая Москва» (есть такая категория) загудела: «зять» решился пойти против «тестя».
Хрущев не то чтобы не любил джаз, но как-то высказал Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу свое неудовольствие по поводу джазовой атаки на слушателей во время одного из итоговых концертов художественной самодеятельности. Шостакович был председателем жюри и пригласил Хрущева в только что открывшийся Кремлевский театр (теперь в этом переоборудованном зале проходят заседания Совета Национальностей Верховного Совета СССР). Концерт начали сразу пять джазовых оркестров, гремевших так, что едва выдерживали барабанные перепонки. Хрущев досидел до конца, а затем в сердцах сказал Шостаковичу, что не ожидал от него такой безвкусицы. Шостакович не знал не только о том, что, как всякий старомодный человек, Никита Сергеевич не очень-то большой поклонник джазовых рапсодий, но и о том, что такое начало концерта могло показаться ему своего рода вызовом. Желание немедленно обратить недоразумение в поучительное предупреждение привело к тому, что джаз был изъят из музыкальной жизни.
И вот после этого в стенах «Известий» звучит джаз. Это отнюдь не было каким-то вызовом: я знал, что Хрущев вовсе не требовал запрещений. Просто ему казалось, что пять джазов одновременно – это слишком.
Время доказало, что нелепо настаивать на возвращении к старомодной стрижке, как нелепо призывать равняться на дутых ударников и ударниц коммунистического труда, если на них работала целая рать администраторов (такая публика особенно боится разоблачения газетчиков).
Пришлось мне как-то принять участие в передаче «12-й этаж». «Лестница» на этот раз располагалась у входа в Боткинскую больницу. Шел мелкий холодный дождь, но и ребята, и главный врач этой больницы, и ведущая Олеся Фокина продолжали задавать вопросы тем взрослым товарищам, которые находились в тепле, в Останкине. Речь шла о трудовом воспитании подростков, об их отношении к посильной трудовой деятельности, к заработку. Удивительно единодушны и требовательны были мальчики и девочки четырнадцати-пятнадцати лет. Они хотели работать: разносить почту, ухаживать за больными, развозить по домам белье из прачечных в дни каникул и в свободные часы. Говорили, что хотят иметь свои деньги, а не выпрашивать их у родителей.
Главный врач поддерживал ребят и девочек, готовых работать по нескольку часов в неделю нянечками, санитарами. «Нельзя, – тут же парировал представитель Министерства здравоохранения. – Поднятие тяжестей детям при перевертывании и переносе больных (это его выражение. – А. А.) запрещено инструкцией». «Лестница», услышав это, засмеялась. Мальчики и девочки превосходили внушительными фигурами многих взрослых. Когда у этого товарища спросили, а как относится Министерство здравоохранения к тому, что ежегодно десятки тысяч школьников месяцами собирают хлопок на залитых дефолиантами полях, он промолчал.
Дом загадок и страха
Летом 1954 года Никита Сергеевич взял с собой Раду и меня, когда поехал на дачу в Волынское, в тот самый дом, где Сталин почти безвыездно жил все военные и послевоенные годы и где он умер. По непонятным причинам в официальном сообщении говорилось, что это произошло на квартире вождя, а не на даче, так позже родились кривотолки.
За железобетонным пустырем, с фантастической поспешностью созданным на месте срытой Поклонной горы, есть еловый лесок, невысокий, но густой, с редкими вкраплениями берез и осин, скрывающий несколько строений – саму дачу, дома охраны и других служб.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?